восьмой сезон
135 рассказов региональных победителей
и 5 рассказов победителей международного этапа (страны СНГ)

*Все работы публикуются в авторской редакции
Опубликованы рассказы победителей регионального этапа восьмого сезона конкурса.

Ежегодно на конкурс приходят около 13 тысяч работ...................
Архангельская область:
Астраханская область:
Белгородская область:
Брянская область:
Волгоградская область:
Воронежская область:
Забайкальский край:
Иркутская область:
Кабардино-Балкарская Республика:
Калининградская область:
Калужская область:
Камчатский край:
Кемеровская область — Кузбасс:
Кировская область:
Краснодарский край:
Красноярский край:
Курганская область:
Липецкая область:
Луганская Народная Республика:
Москва:
Московская область:
Нижегородская область:
Новгородская область:
Новосибирская область:
Оренбургская область:
Пензенская область:
Пермский край:
Приморский край:
Республика Адыгея (Адыгея):
Республика Алтай:
Республика Башкортостан:
Республика Бурятия:
Республика Дагестан:
Республика Коми:
Республика Крым:
Республика Саха (Якутия):
Республика Татарстан:
Ростовская область:
Рязанская область:
Самарская область:
Санкт-Петербург:
Саратовская область:
Свердловская область:
Смоленская область:
Ставропольский край:
Тверская область:
Тульская область:
Тюменская область:
Удмуртская Республика:
Хабаровский край:
Ханты-Мансийский автономный округ — Югра:
Челябинская область:
Ямало-Ненецкий автономный округ:
Ярославская область:
СТРАНЫ СНГ
Кыргызская Республика
Республика Беларусь
Республика Казахстан
Республика Таджикистан
Васихина Мария. Красочный мир

Аксель с самого раннего детства любил рисовать. Рисование было для него делом, за которым он бы мог проводить всё своё время, если бы на свете не существовало школы и домашних обязанностей.
Но большинство людей, которым Аксель показывал свои работы, недоумевали. «Где же цвета? – спрашивала его девочка, с которой они сидели за одной партой. – Я вот люблю розовый и ярко-жёлтый. Смотри, как у меня красиво получается!» – и она показывала ему свои рисунки. Аксель улыбался и кивал в знак одобрения, но всей красоты так и не мог увидеть.
Лишь одна мама всегда поощряла это увлечение Акселя, часто покупала ему новые кисточки и карандаши. Она долго и с восхищением разглядывала его рисунки, прежде чем повесить их на холодильник, снимая и кладя старые в ящик.
Наступили летние каникулы. Каждый день Аксель трудился над своими рисунками, аккуратно выводя линии и стараясь не заходить за края, когда раскрашивал мелкие детали. Обычно получался один рисунок в неделю, поэтому мама Акселя вдоволь могла налюбоваться творениями сына, перед тем как заменить их новыми.
Ещё он часто гулял. Гулял, чтобы рассмотреть мельчайшие детали окружающей его природы и позже нарисовать их. Ему особенно нравились большие деревья с толстыми корнями, маленькие домики, безукоризненно гладкая толща воды и светлое небо.
Однажды во время прогулки Аксель встретил пожилого мужчину, сидевшего на скамье. Незнакомец опирался ладонями на трость, которую держал между ног, глаза его были прикрыты. «Видно, наслаждается тишиной», – подумал мальчик и приостановился, боясь потревожить.
– Правда, хорошо? – обратился вдруг старик к Акселю, не открывая глаз.
– Да, хорошо, – опешив, ответил мальчик.
Оба немного помолчали.
– Присядь-ка, – старик похлопал ладонью по дереву скамейки.
Аксель робко подошёл и сел рядом.
Ещё несколько минут мужчина просто молчал, глубоко вдыхая свежий воздух.
– Оглянись вокруг и вслушайся, – начал он. – Мог ли ты вообразить, что безобидные зелёные листочки так сильно шумят на ветру?
– Нет, не мог, – обиженно ответил Аксель. – Я не вижу цвета.
– Тогда представь их.
– Как мне представить то, что я не видел? Мама пыталась объяснить мне, как выглядят цвета. Жёлтый выглядит как солнце, голубой – как небо, белый – как облака. Но для меня все они либо светлые, либо тёмные. Мама говорит, моими глазами снимали старые фильмы.
– Хочешь, я расскажу тебе, какие они – цвета? Только не пытайся увидеть – пытайся услышать, учуять, ощутить!
С тех пор они часто встречались на одной и той же скамейке, в одно и то же время, и разговаривали о мире, что окружает их.
– А как выглядит красный? – заинтересованно спрашивал Аксель.
– Красный выглядит, как опасность, как звук пожарной сирены, – отвечал ему старик, – как платок, от которого бык приходит в ярость; как кровь, капающая из пальца кухарки, когда та порежется ножом. Но в то же время от красного исходит тепло, красный греет, как палящее солнце или костёр, и может даже сжечь, если не быть с ним аккуратным. Стыд и гнев – тоже красные.
Краски с каждым днём проявлялись в глазах Акселя всё больше и больше. И хотя он всё ещё не видел их такими, какими привыкли видеть другие люди, старик научил его таланту, доступному лишь истинным художникам – чувствовать цвета. Аксель чувствовал жёлтую радость, когда лёгкий летний ветер ерошил ему волосы, и фиолетовую грусть, когда раненая птичка не могла взлететь на дерево, чувствовал голубую гармонию природы, чувствовал красное тепло мягкой улыбки старика и синее спокойствие рядом с ним.
Больше всего Акселю нравился зелёный. Каждую встречу мальчик снова и снова умолял рассказать об этом удивительном цвете.
– Зелёный звучит, как шелест листьев, – объяснял ему старик. – Он может пахнуть свежескошенной травой и ранним летом, может – ливнем и тиной. Иногда он полон надежды и упрям, как, пробивающий асфальт, росток; а иногда завистлив, как крапива, или, как болото, тосклив. Но любой зелёный – это и есть природа, это сама жизнь.
– А каков он на вкус?
– На вкус? – добро усмехался старик и каждый раз придумывал новое сравнение: – Как кислое яблоко, от которого сводит скулы.
Аксель всегда оглядывался вокруг, пытаясь услышать краски, учуять их, ощутить, а старик по обыкновению держал глаза закрытыми. В одну из встреч Аксель не смог перебороть своё любопытство и наконец-то спросил:
– Деда, а почему ты сидишь с закрытыми глазами?
Старик помычал, размышляя. Пальцы его постукивали по рукояти трости.
– Видишь ли, бывает, люди не открывают их не потому, что не хотят, а потому, что боятся.
– Это глупо! – тут же ответил мальчик, вскинув брови к переносице. – Чего им можно бояться?
– Они боятся, – вздохнул дед, – что, открыв глаза, не смогут увидеть то, что видели раньше, и любоваться красотой тех вещей, которые им ещё позволено ощущать кожей и слышать ушами.
Один раз, придя домой после прогулки, Аксель попросил маму купить ему цветную гуашь. Женщина улыбнулась широкой, искренней улыбкой и обняла сына. На следующий же день в ящике комода, наравне с привычными чёрно-белыми баночками, гордо стоял набор из двенадцати ярких красок и ждал, когда Аксель проснётся.
Взяв краски в руки, мальчик рассмеялся так громко, словно наконец увидел, какие они красивые на самом деле. Боясь не успеть, Аксель пропустил завтрак и долго сидел за столом, корпя над своим новым творением, на этот раз – цветным. Перед тем, как открыть ту или иную баночку, мальчик вчитывался в название цвета и пытался вспомнить, на что он похож.
К нужному времени рисунок был готов. На листе бумаги красовалась природа родной деревушки, и смотря на него взаправду можно было услышать блеяние здешних белоснежных овец, учуять запах хвойного тёмно-зелёного леса после дождя, ощутить сырую землю под ногами и представить, что ты – там.
Сломя голову Аксель бежал к той самой скамье, рисунок развевался в его руках. На бегу мальчик успевал оглядываться, и ему казалось, что в расплывающихся очертаниях природы он видит зелёные листья и голубое небо. Аксель предвкушал, как обрадуется дедушка его рисунку, как похвалит и скажет, что так на самом деле и выглядит красочный мир.
– Деда! – крикнул Аксель, подбегая к старику, и плюхнулся на скамейку, отчего деревянные доски радостно скрипнули. – Деда, смотри, что я нарисовал! Я первый раз рисовал цветными красками!
Аксель вложил рисунок в мягкие руки деда, покрытые морщинами. Старик улыбнулся и провёл пальцами по шершавой бумаге. Он всё же разомкнул веки, чтобы не обидеть Акселя, но затуманенные глаза его смотрели безучастно, а взгляд пронзал лист насквозь.
– Я вижу, Аксель, это очень красиво.
Мальчик открыл было рот, желая что-то сказать, но тут же закрыл его, не найдя слов, и некоторое время просто неловко ёрзал на скамейке.
– Деда, – наконец неуверенно начал он, – ты слеп, да?..
– Мне не нужно зрение, чтобы видеть красоту вокруг. Я знаю, ты старался. – Старик протянул Акселю рисунок и ткнул в бумагу пальцем. – Ты вложил в него свою душу, и знай – этого достаточно.
Аксель последовал взглядом туда, куда указал дед: на нарисованное солнце. Солёная капелька смазала гуашевый лучик. Мальчик крепко зажмурил глаза, нос его задёргался.
– Ты плачешь?
– Нет, деда. – Аксель закрыл лицо рукой, продолжив шёпотом: – Теперь я тоже вижу..
Мильков Павел. Город назывался Завтра

Город назывался Завтра. Такое название он получил в народе, хотя на дорожных указателях было другое наименование. В городе всё переносили на потом. Поначалу это казалось разумным и рассудительным. Не ругаться сгоряча. Не увольняться в плохом настроении. Не признаваться в чувствах, если не уверен.
«Переспи с мыслью», - говорили на телевидении. «Завтра решишь лучше», «утро вечера мудренее». И постепенно «завтра» стало ценнее, чем сегодня. На стенах, столбах, заборах, висели плакаты «Не спеши жить». Городской девиз висел на каждом перекрёстке, на экранах в метро, на школьных досках: «Я подумаю об этом завтра».
Сначала это казалось безобидным. Просто форма психологической гигиены. Не принимать решений сгоряча. Не реагировать на тревогу импульсивно. Дать мысли «настояться». В школах и детских садах детей учили сначала записывать свои мысли чувства, а потом возвращаться к ним через какое-либо то время. На работе запрещалось принимать серьёзные решения, нужно было заполнить форму ожидания, а далее - только ждать. Даже в повседневном разговоре люди улыбались и говорили: «Я подумаю об этом завтра. Ведь решение, принятое сегодня, всегда хуже решения, принятого завтра. Потому что завтра вы будете обладать большим количеством данных и сможете принять верное решение»…
Меня зовут Иван. Я работал в городском архиве. Там хранились документы с задачами, решение которых так и не состоялось. Неотправленные письма, невысказанные признания, заявления об увольнении, которые даже не были отнесены начальнику. Запросы на переезд, оставшиеся без подписи. Иногда из-за своего любопытства я листал чужие бумаги, документы, заявления и ощущал странное чувство. Будто держал в руках не просто листы бумаги с напечатанным на них текстом, а чьи-то несделанные дела, чьи-то упущенные возможности, чьи-то не высказанные слова. В городе не происходило споров. Не было недовольств. Не было чувственных выступлений. Но не было и настоящих поступков. Мой сосед с верхнего этажа семь лет собирался переехать к матери. Он каждый день собирал свой чемодан, потом весь вечер стоял в коридоре с этим же чемоданом. Потом заходил на кухню, наливал себе чай и, тяжело вздыхая, говорил сам себе: «Завтра». Его мать умерла осенью, так и не дождавшись его приезда. После того, как сосед узнал об этом, он со спокойным выражением лица сказал сам себе: «Я подумаю об этом завтра» - и бросил свой чемодан в шкаф.
Так же в архиве я находил особый раздел «Чрезвычайные ситуации. Пожары, аварии, медицинские решения». И везде одна и та же подпись: «Отложено на завтра». Но в большинстве таких документов дополнительные данные так и не поступили. Видимо, уже было не нужно…
Мы привыкли думать, будто осторожность - это зрелость. Что перерыв, пауза, дополнительное время всегда спасают от ошибок, переживаний и прочих невзгод. Но по истечению времени я стал замечать, что в городе до ужаса тихо. Люди не разводились: они «временно переосмысливали отношения». Не мирились: «ждали подходящего момента». Не ругались: «откладывали обсуждение». Не признавались в любви: «давали чувству провериться временем». Из-за этого со временем жизнь начинала медленно останавливаться.
Однажды в архив зашла девушка. С ней было что-то не так. Слишком живая она была по сравнению с остальными жителями.
- Мне нужно моё дело, - сказала она.
- Какой номер?
- Номера нет. Я его не создавала.
- Тогда у вас нет дела.
- Есть, - ответила она. - Я приняла решение.
Я внимательно присмотрелся к ней. В её глазах было что-то необычное для этого города, что-то живое. Я чувствовал ее напряжение, и это только сильнее озадачивало меня.
- Какое решение?
-Уехать. Сегодня же.
В Завтра слово «сегодня» звучало почти как ругательство.
- Вы понимаете, что это против законодательства?
- Понимаю. Но если я отложу поездку хоть еще на один день, я останусь здесь навсегда.
И она рассказала, что работает в больнице. Что недавно к ним поступил пациент, которому требовалась срочная операция. Комиссия собирала данные. Но консилиум посчитал, что информации недостаточно и отложили решение об операции до утра. Утром пациент умер. В протоколе написали уже заезженную фразу: «Недостаточно информации для принятия своевременного решения».
- Мы называем это рациональностью, - сказала она, - но это страх…
Для поисков номера ее дела мне понадобилось время, и мы договорились встретиться на следующий день. В тот вечер я не мог заснуть. В комнате стояла оглушительная тишина. Я прокручивал и прокручивал события, которые со мной произошли. Вспоминал девушку, архив, похороненные там дела. Я вспоминал лекции для сотрудников архива. Вспоминал аксиому, которую мы, архивисты, знали наизусть: «Пауза - высшая форма свободы». Но после разговора с той девушкой я стал понимать, что пауза - это только промежуток. Она имеет смысл, если за ней идет действие.
Наутро в первую очередь я открыл свое личное дело. Там лежало пару листов. «Позвонить отцу». «Сказать правду на собрании». «Уехать». Напротив каждого - пометка «Отложено».
Я вдруг осознал, что моя жизнь больше похожа на черновик. Будто я всё время готовлюсь начать, но не начинаю. Каждый прожитый мною день был как бесконечное введение к книге, которая так и не будет никогда написана…
Утром в архиве объявили тревогу. Кто-то распространил мысль «Немедленного дня» - акции, которая призывала принимать минимум одно решение в сутки без отсрочки. Власти города назвали это эпидемией импульсивности. Я смотрел телевизор и думал о соседе с чемоданом, пациенте девушки, о тысячах папок, где вместо подписи - пустота.
Вечером я снова открыл своё личное дело и взял ручку, впервые за много лет почувствовав страх реальности. Я понял: если решение пугает, значит оно касается меня по-настоящему. В своем личном деле я написал: «Уехать. Сегодня». С экрана рабочего компьютера на меня смотрела заставка «Завтра вы будете умнее». Возможно. Но завтра я уже буду другим, тем, кто снова оставил все на потом.
Я вышел на улицу. Город был все такой же тихий и спокойный. Люди тихонько передвигались, аккуратно обходя острые вопросы. На стене многоэтажного дома красовалась надпись «Не торопитесь жить».
Девушка ждала у станции.
- Ты уверен? - спросила она.
- Нет.
- Это хорошо.
Мы шли к границе города. По закону город покинуть можно было только после трёх месяцев рассмотрения запроса. Мы подошли без запроса.
Охранник спросил: «Основание для выхода?»
Анна ответила: «Решение».
Он растерялся. Ведь в инструкции не было такой категории.
«Вам следует подумать».
«Я подумаю об этом завтра», - сказал я и перешагнул через границу.
Впервые эта фраза прозвучала для меня не как отсрочка момента, а как вызов. Завтра может и не будет. Поэтому оно не заменит мое сегодня.
Позади меня остался город, где всё было разумно и ничего не происходило. Впереди меня ждали неопределённость, ошибки, возможная боль. Но вместе с ними действие.
Я не знаю, что будет дальше, может быть, я пожалею об этом решении. Может быть, даже вернусь. Может быть, ошибусь так, как боялся ошибиться в завтрашнем дне. Но это будет ошибка, совершённая мной. А не отложенная до бесконечности…
Иногда мне снится город Завтра. Аккуратные улицы, люди с мягкими и подавленными голосами. Никто не плачет. Никто не кричит. Никто не решается. Я просыпаюсь и чувствую тревогу. Но она не сковывает. Она напоминает, что выбор всегда пугает. Фраза «Я подумаю об этом завтра» не пропала из моей жизни. Я всё ещё повторяю себе ее. Но все же иначе. Не чтобы спрятаться, а чтобы дать себе ночь на раздумье и утром обязательно принять решение. Ведь если каждый день переносить жизнь на потом, однажды проснёшься в идеально спокойном городе, где всё продумано, кроме самого главного. Кроме самой жизни.
Шевелева Елизавета. Самозванец

Осознание тяжелым ударом обрушилось на хорошее настроение Антона. Улыбка медленно сползла с его лица, и тревога растеклась по груди, а оттуда и по всему телу. Что же он натворил?
Антоша Линошин всю жизнь был «котеночком» - послушным, тихим, аккуратным. Никогда не спорил, никогда не влезал в неприятности. Помогал маме, работал с папой на даче, вовремя возвращался домой. Не отличник - но старательный. Не лидер - но надежный.
И все же несколько недель назад этот правильный мальчик совершил поступок, который теперь тяжелым камнем тянул его ко дну.
Антон закрыл глаза и вспомнил тот день, когда все началось. Обычный классный час, обычные новости: конкурс живописи. Антон, сидя за последней партой, поглядывал в окно, лишь краем уха слушая слова классного руководителя.
- Ребята, может быть, кто-то захочет поучаствовать? – спрашивала Марина Васильевна.
Конкурс рисунков? Нет, он, Антоша, никогда не умел хорошо рисовать. Точнее, умел, но так, как умеют все, – домик, елочку, незатейливый пейзаж, иногда – несколько похожий на реальность портрет. А мама умела. Она была отличным художником. Ее картины висели во всех комнатах их квартиры, пахли маслом и жили своей жизнью.
И если бы не Фиксонов, все бы так и закончилось.
- А чего ты паришься? – подначивал Мишка по дороге домой. – Принеси мамину работу, и полный порядок!
- Дурак, что ли? – огрызнулся Антон.
- Почему сразу «дурак»? Кто проверит? Мы никому об этом не скажем! – уговаривал друг.
Антон отмахнулся. Потом засмеялся. Потом задумался. Стало интересно.
«А что? Мама в командировке. Папа с головой ушел в работу, за картинами не следит», - размышлял юноша, входя в пустую квартиру.
Он остановился перед картинами - светлыми, теплыми, добрыми. Лес в туманной дымке. Морской берег. Поле с маковыми пятнами. А вот пейзаж с васильками. Красивый! Антон долго смотрел на него, потом снял со стены, завернул в старую простыню.
«Всего на пару недель, - шептал он, засовывая холст в рюкзак. – Потом верну. Никто не узнает». Это была первая ложь, которую он сказал себе.
Так яркий летний пейзаж оказался в руках педагога-организатора.
Неделя пролетела незаметно. Антон почти забыл о картине, пока в коридоре его не остановила Алиса Алексеевна. Молодая учительница, пришедшая в школу только в этом году, смотрела на него сияющими глазами.
- Антон! Я даже не подозревала! Это же потрясающая работа! Тон, свет, композиция, настроение… Ты обязательно должен участвовать дальше!
Он кивал, глядя в пол. Сказать? Сейчас, сразу? Но слова застряли, а она все говорила и говорила.
- Я… спасибо, - выдавил он.
А про себя добавил: «Лжедмитрий. Самозванец».
И вот теперь, послезавтра, - городской конкурс в художественной академии. Что же он, Антоша, будет там делать? Рисовать вживую? На глазах у жюри? Он представил, как входит в зал, где сидят настоящие художники, его руки дрожат, а из-под кисточки лезет мазня. Послезавтра его разоблачат.
Утро конкурса выдалось промозглым. Антон и Алиса Алексеевна ехали в автобусе, он смотрел в окно, делая вид, что его тошнит. Его действительно тошнило – от страха. В голове засела одна мысль: «Надо признаться! Сейчас! Пока не поздно». Но язык словно прилип к нёбу.
В академии было шумно. Участники переговаривались, организаторы сверяли списки, пахло краской и волнением. Антон отошел в сторону, вжался в холодную стену коридора и закрыл глаза.
- Тоша? Линошин?
Голос показался знакомым. Он очнулся и увидел Женю Сонину – ту самую, с которой сидел за одной партой в начальной школе. Она выросла, стала еще красивее. Ее теплая, искренняя улыбка и открытый взгляд завораживали.
- Это ты?! – Женя всплеснула руками. – Тоже участник? А я и не зала, что ты хорошо рисуешь!
Она щебетала, довольная неожиданной встречей. А он стоял, и каждое сказанное ею слово било, как пощечина.
- Жень, - вдруг выдохнул Антон. Голос сорвался. – Жень, я…
- Тош, ты чего? – Женя испуганно взяла его за руку. – Что случилось?
- Я всех обманул, понимаешь, всех, - прошептал он. – Я никому об этом не говорил, но я… я не умею рисовать. Картина – она не моя. Я украл ее. У мамы. Я самозванец, Жень. Просто самозванец.
Он ждал презрения. Но Женя молчала, а потом вдруг крепко сжала его ладони и произнесла:
- Значит, сегодня ты впервые сделаешь что-то свое.
- Что? Я не смогу.
- Сможешь. Просто возьми себя в руки и послушай меня.
Она села на корточки прямо у стены и заговорила быстро, уверенно. О композиции, о цвете, о том, что, если совсем прижмет, надо сделать вид, что это такой стиль. Абстракция. Экспрессия. Сочетание несочетаемого.
Антон слушал и чувствовал, как внутри что-то оттаивает, он успокаивается.
И вот все проходят в зал, где уже стоят мольберты и стулья. Мужчина в круглых очках читает им инструктаж и садится за стол в углу. Несколько раз Антон встречается взглядом с Женей, та подбадривающе улыбается и одобрительно кивает.
Антон взял кисть. Макнул в черный. Потом, не глядя, в красный. Потом – в желтый. Он выплескивал на холст все, что копилось в нем неделями. Давил, мазал, смешивал прямо на бумаге. Он не думал об оценках – он просто хотел, чтобы его нутро вышло наружу. И вот в центре холста появился едва различимый силуэт мальчика, словно стирающего себя ластиком. А вокруг – ломаные линии, цветные пятна, резкие мазки. Темное – как страх. Ярко-красное – стыд. Желтое – боль. И зеленое, совсем чуть-чуть, – как просачивающаяся надежда.
Когда прозвенел звонок, Антон стол перед мольбертом и тяжело дышал. Он не заметил, как к нему подошел один из членов жюри. Пожилой мужчина в очках, тот самый, что читал инструктаж, долго смотрел на работу Антона, потом снял очки, протер их и посмотрел снова.
- Интересное решение, - произнес он тихо. – Смелое. Здесь чувствуется боль. И надежда. Очень искренне.
Он кивнул и отошел, а Антон так и остался стоять как вкопанный.
Вечером, лежа в теплой кровати, Антон смотрел в потолок и прокручивал в голове этот день. Звонила мама, ругала, кричала, а в конце вдруг всхлипнула и сказала:
- Ты мой дурачок. Лжедмитрия из тебя не получилось – это приятно. А вот стать художником я тебе помогу. Просто ты никогда никому об этом не говорил.
Женя написала сообщение: «Красавчик, не отчаивайся. Все впереди». Антон перечитал его несколько раз, улыбнулся и, повернувшись на другой бок, закрыл глаза. Ему вдруг стало легко. Не потому, что все закончилось хорошо. А потому, что все только начиналось. И впервые он не боялся, что об этом узнают.
Полувидько Владимир. Пока она спит

Тум.
Тум.
Тум.
Скрипит снег под ногами шамана. Медленно идёт он наощупь. Его глаза закрыты. Да и зачем они?
Он блуждает в мире духов, там, где вечная ночь. По древним каменным ходам, заросшим мхом, ступает шаман, мерно ударяя в бубен. На звуки откликаются хриплые призрачные голоса, похожие то на завывание бури, то на свист пурги, то на звон варгана… Тысячи теней проносятся мимо идущего из ниоткуда в никуда. Когда-то они жили, ходили по земле, но теперь их нет. Про них забыли. Они в царстве мёртвых.
Лабиринт заканчивается. Впереди только гладь огромного тёмного озера под чёрным небом…
Шаман останавливается на мгновение. Потом медленно идёт по берегу. Проходит в потрескавшиеся каменные ворота. На них что-то написано, но никто уже не сумеет прочитать эту надпись – слишком давно забылся её язык. Тяжело ступает шаман по обломанным древним камням. Вот он уже у кромки воды. Там, где возвышается древний каменный истукан со стёршимся лицом. Почерневшие от времени, изорванные в клочья, флажки и ленты опоясывают его.
Здесь!
Шаман склоняется над ледяной чёрной водой. Дна не видно даже у самого берега… Касается воды пальцем. Ждёт.
Вода бурлит. Со дна поднимается Зверь. Его огромные жёлтые глаза смотрят на шамана в упор, не мигая. С чёрных чешуйчатых боков стекает вода. По глади озера проходит рябь, превращается в волны. Они с шумом разбиваются о берег. Зверь разевает огромную зубастую пасть и ревёт. Воздух дрожит, камни разносят душераздирающий рык.
Зверь гребёт короткими лапами, выползает на сушу, волоча за собой длинный тяжёлый хвост. Шаман кланяется чудовищу, снимает шапку и медленно входит в озеро…
Воды смыкаются над его головой. Он падает на дно, и падению нет конца…
***
Оглушительный грохот стоит над Тоболом. Столько дыма здесь никогда не было. Но и сквозь него виднеется расшитое знамя с Архангелом Михаилом.
Трещат лодки, сталкиваясь, наползая друг на друга. Порой слышен крик – ещё один раненый падает в ледяную воду, которая медленно краснеет…
Слышится странный звук: как будто железный прут, вросший в окаменелую стылую северную землю, согнула неведомая сила и вдруг отпустила, и гул его раздаётся в пустоте.
Протяжный звук повторяется. Среди взрывов и звона сабель он раздаётся сначала на одной ноте, потом, изменяясь, звенит причудливым узором.
-Шаман! – кричит казак и показывает на одну из лодок. В ней стоит человек в лохмотьях и рогатой шапке с вышитыми глазами на отвороте, стучит ногой по дну лодки, а в зубах держит какую-то подкову с язычком, за который дёргает. От подковы и идёт этот странный звук.
-Не слушать его! Околдует! Пли!
Залп.
-Пли!
Залп.
-Пли!
Залп.
Лодка трещит. Мелькают меховые шапки и расшитые халаты – татары из соседних лодок спешат на помощь. Те, что в лодке, кричат, хватают их за шеи, лезут на них, как неразумные дети, в отчаянии пытаясь спастись. Лодку бросили – кому она теперь нужна? Главное – самим не утонуть. Спастись от огненных урусутских луков, перед которыми бессильна даже железная броня, а тряпки и дерево – тем более. Тихо булькает вода в пробоине. Лодка наклоняется, черпает носом мутную ледяную воду. Борта опускаются ниже, ниже, ниже… А шаман неподвижно стоит в тонущей лодке и всё играет на варгане. Но недолго разносится звенящий гул над рекой…
Вскоре лодка тонет, а вместе с ней и шаман проваливается в черноту, туда, где не светит солнце…
***
Таинственный перезвон разливается над белой землёй, покрытой рыхлым глубоким снегом. Попробуй, наступи – провалишься.
Темно, как в поздних сумерках. Земля освещается только небесным сиянием: красные, зелёные, фиолетовые полосы вспыхивают в небе, колеблясь, как морские волны. А высоко-высоко над ними мерцают алмазным холодом далёкие звёзды.
Белые силуэты мелькают тут и там. Не в небе, не на земле, не на снегу – между. В воздухе, как птицы. Они и есть птицы.
Почти.
-Видел ли ты, друг мой Филин, что принёс сегодня в рукаве Нум-Торум?
-Нет, Кутх, не видел.
-Или ты слепой? Оно светит, как тысяча звёзд, и даже ярче!
-Врёшь!
-Кутх врёт? Скорее весь этот снег исчезнет, а ты почернеешь, чем я совру!
-А что это? Как оно называется?
-Я не знаю, но от него больно глазам – такое яркое! И звёзд не видно!
-Как это – не видно? Или они за край света уходят, к Куль-Отыру на строганину?
-Никуда они не уходят. Нужны они Куль-Отыру! Он свет не любит. А это, ну, то, что Нум-Торум принёс, оно светит так, что звёзды тускнеют! И небо от этого становится не чёрным, а… Не знаю, как этот цвет назвать?
-Неужели белым, как снег?
-Нет!
-Тогда, наверное, как небесное сияние?
-Нет! Не то! Какой-то другой цвет! Он намного, как это сказать… Вот! Мягче! Ласковый такой.
-Скорее бы Торум мне показал!
Много слов ещё не придумано. Они рассеяны в воздухе, в этом загадочном морозном перезвоне. И много, очень много времени пройдёт, прежде чем их расслышат и поймут, прежде чем их узнают. Сколько времени? Неизвестно. Но не раньше того, как седой Нум-Торум выпустит из широкого рукава своего сияющего серебристого халата то самое. От которого глаза болят…
***
Колышутся ковыли. Зелёное море конской гривой простирается до горизонта. Шумят на ветру листья пальм. Они растут в стороне, небольшим перелеском.
До зимы ещё далеко…
Оглушительный треск. Земля вздымается, пальма выскакивает из неё вместе с корнями. Слышен хруст – это огромный и сильный зверь уже поднёс хоботом пальму ко рту и медленно, не спеша, пережёвывает её листья. Чуть помахивает он большими ушами.
Съел. Довольный сытый зверь поднимает голову и трубит! Его рёв слышен далеко-далеко.
Не боятся его только жабы с треугольными головами. Они вылезли из воды, греются на солнце и удивлённо смотрят на лохматого рыжего великана. А он выглядит ещё величественнее в свете закатного солнца. Оно золотит его шерсть, бросает отблески на острые белые бивни.
Мало людей на Земле. На севере ещё тепло. Пасутся мамонты, бродят носороги, скачут дикие лошади. В пещерах прячутся огромные львы. В тёплых озёрах на мелководье греются странные существа. Одни похожи на крокодилов с рыбьими хвостами, другие – на огромных черепах со змеиными шеями. А по земле порой проносятся большие чёрные тени летящих высоко в небе полуптиц-полуящеров.
***
На высокой горе, там, где вечно завывает ветер и ни одно дерево не выживает, сидит древний старик. Одежда его давно превратилась в лохмотья. Сам он похож больше на мумию, чем на живого человека. Он уже ничего не видит и не слышит. Он не чувствует ледяного дыхания ветра, снежной накидки на голове и плечах, холодных камней под собой. Но руки его ещё живы. Они держат древний, как мир, инструмент, сколоченный из шершавых досок, с грубо намотанными звериными жилами вместо струн. Имя ему – хуур. И всё ещё звучит он. Тихо-тихо. Так, что не слышит никто. Никто. Кроме той, которой давно охрипший старик сиплым шёпотом поёт:
-Спи, Сибирь, спи. Спи, Сибирь, спи. Спи, Сибирь, спи. Спи…
Она будет спать и видеть сны, пока старик играет…

Рассашинская Екатерина. Недостающий элемент

На дворе было первое июня. Ярко светило солнце. Вероника сидела в комнате за ноутбуком, окна были зашторены, настольная лампа слабо освещала тетрадный листок с рисунками, в наушниках играл тяжёлый рок. Уже третий день девушка судорожно просматривала сайты университетов, специальности и предметы, необходимые для поступления, смотрела ролики о том, как найти себя, выбрать профессию, то есть всё, что делают подростки, когда вообще не понимают, кем хотят быть.
Под очередное мотивационное видео Вероника карандашом набрасывала линию за линией, но каждый раз всё зачёркивала. Она рассматривала комнату в поисках вдохновения, однако сегодня муза девушку не посетила. Откинувшись назад, Вероника изнеможённо закрыла глаза. В сознании всплыла картинка десятилетней давности. Девушка вскочила и стала ходить по комнате: «Да, определённо был, я ничего не путаю, вот тут, на этой самой полке, конечно, он здесь был…»
Вернувшись за стол, Вероника принялась рисовать. Она пыталась воссоздать возникший образ на бумаге, но память подводила, и получалось как-то не так. «Он был таким голубеньким, я помню, как его раскрашивала. Я его так любила! Не знаю, куда он потом пропал…»
***
Солнце светило ярко весь день, только к вечеру на улице стало прохладнее. Был День защиты детей, и маленькая девочка с вьющимися каштановыми волосами возбуждённо бегала по квартире в ожидании папы:
– Мам, ну когда?
– Скоро, папа вернётся с минуты на минуту, Никуся, – молодая женщина улыбнулась нетерпеливости дочери.
– А он точно принесёт?
– Ну папа же обещал, конечно, принесёт!
– А ты знаешь, что он для меня подготовил? Мне понравится? – продолжала задавать вопросы девочка.
– Так, шалунья, ты сейчас всё у меня выведаешь! На твои вопросы я больше не отвечаю! – женщина шутливо рассердилась и погрозила пальцем.
– Ну, мама! Ну пожалуйста, пожалуйста!
Раздался щелчок в замке, и на пороге квартиры появился высокий статный мужчина лет тридцати, он подхватил девчушку на руки и подкинул несколько раз.
– Папа, урааа! Ты пришёл, покажи, что это, покажи скорее!
Он достал из бумажного пакета небольшую коробку, внутри которой был набор для изготовления деревянного поезда.
– Помнишь, моего друга с работы, дядю Славу? Он по дереву вырезает. Вместе мы придумали кое-что и сделали детали для поезда по твоему рисунку. Помнишь тот, что месяц назад нарисовала? Бело-голубой, сказочный. Ты всегда ругалась, что в магазине не было похожего, а тебе так хотелось…
– Получается я смогу сделать поезд своей мечты? – воскликнула Вероника.
Папа улыбнулся:
– Можешь, здесь три вагона и локомотив, раскрасишь сама, как пожелаешь, и соберём его вместе.
Мама подошла к довольной дочке и спросила:
– Ну что? Понравилось?
– Мама! Ну давайте скорее собирать, ой, а вы мне поможете раскрасить? А то здесь так много деталей!
Уже этим вечером все части девочка искусно раскрасила, а на следующий день после покрытия лаком сборка поезда была завершена. Вероника чувствовала себя самым счастливым ребёнком в мире. Ей удалось воплотить рисунок вживую. Этот поезд был её мечтой: нежного небесно-голубого цвета, с волнистыми белыми линиями по бокам, с крышей, будто припорошённой снегом.

***
– Петька, отдай, отдай сейчас же! Ну поезд же мой, ну, пожалуйста! – кричала девочка, захлёбываясь слезами, – ты что… ты его, его сломал!
– Не я, это ты его мне под ноги поставила, сама виновата! – возмутился мальчик одиннадцати лет.
– Отдай, отдай! Я сейчас заберу твою камеру! Что же ты наделал!
– Ребята, вы чего? – кареглазая девочка с милыми косичками изумлённо поглядывала на друзей.
***
Вероника проснулась в слезах. Девушка вспомнила, как они с Петькой и Маринкой в пятом классе решили снять фильм, как долго ребята рисовали декорации, как она писала сценарий. Сейчас, конечно, Ника понимает, что всё было наивно, даже глупо. Однако чувство, которое она испытывала во время работы над фильмом, было ни с чем не сравнить. Ещё много раз девушка писала сценарии, рисовала эскизы декораций, костюмов, но это было ничто по сравнению со временем, проведённым с друзьями. Девушка вспомнила, чем закончилась пятилетняя дружба с Мариной и Петей: «А мы так и не закончили эту работу, с Петькой я больше не общалась, а спустя два года он перевёлся в другую школу. Интересно, они с Маринкой тогда смонтировали наши видео? Подруга никогда не упоминала Петю в разговорах и к той истории не возвращалась, но я знаю, что они продолжают общаться. Тогда всё закончилось как-то непонятно. А поезд… Я сейчас бы многое отдала, чтобы его увидеть вновь. В тот день Петька не только сломал один из вагонов, но и украл поезд вместе с коробкой, перед тем как я ушла домой. Позже его мама звонила, долго извинялась и сказала, что Петя спрятал так, что они не смогли его найти».
В дверь постучали, в комнату зашла мама Вероники.
– Я пришла с работы, думала ты спишь, не хотела тебя будить. Пойдёшь со мной готовить ужин?
– Пойду, – ответила девушка без раздумий, она любила эту традицию с детства, – наверное, я заснула, пока искала новые идеи…
– Ты что, плакала? – удивилась женщина, присмотревшись к дочери.
– Мам, я вспомнила про поезд…Я забыла про него, представляешь? Забыла про то, что тогда случилось между мной и Петькой, а сейчас вдруг вспомнила и стало так обидно.
– Ты тогда ещё долго плакала по ночам, этот поезд был твоей осуществившейся мечтой, конечно, больно и грустно, что всё так вышло.
На кухне девушка принялась нарезать салат, а её мама поставила в духовку курицу с картофелем. Вероника, недолго подумав, сказала:
– А, знаешь, мам, кажется, я решила: я хочу поступать на режиссёра.
– Режиссёр, так режиссёр, мы с папой поддержим любое твоё желание, но это сложно, ты знаешь?
– Знаю, но мечты нужно осуществлять!
– Тут ты права, если подумать, у тебя всегда к этой сфере был особый интерес…Раздался звонок в дверь.
Вероника побежала встречать отца и радостно распахнула дверь. Папа, как в детстве, обнял её и приподнял на руках.
– У тебя сегодня, я смотрю, хорошее настроение? Привет, доча! Надеюсь, они его не испортят… – мужчина отошёл в сторону, из-за двери вышла Маринка, за её спиной, явно нервничая, протискивался светловолосый красивый парень. Это был Петька, только повзрослевший. Вероника остолбенела:
– Петь, ты?
– Я, Ника. Тут это… мы переезжаем в Москву, мама разбирала шкафы и нашла его.
– Кого? – недоумевала девушка.
– Поезд твой… – ответил парень, протягивая коробку. Ту самую коробку.
Вероника взяла её в руки, открыла и увидела три вагона с локомотивом. Всё было целое. Она удивилась:
– Ты починил?
– Я склеил ещё тогда, буквально на следующий день. Я хотел тебе его вернуть, но ты так на меня смотрела, я очень боялся, что ты не выслушаешь и не простишь, Марина не отвечала на вопросы про тебя. И я обиделся, спрятал, чтобы родители не нашли и не вернули тебе, а потом забыл, куда положил. Ты прости меня, Ника. Глупо я поступил, – Петя потупил голову.
– И ты меня прости, Петька, я тогда тоже была неправа. Мир? – улыбнулась Ника.
– Правильно, давайте, мизинцы скрестите-ка. Как там было-то? Ага! «Мирись, мирись, мирись…» – Марина пыталась вспомнить всем известный стишок и заразительно смеялась.
– Да, помирились мы уже! – воскликнула Вероника и легонько толкнула подругу.
Родители стояли в стороне и улыбались, глядя на воссоединение друзей, пусть и спустя шесть лет. Папа девушки сказал:
– Дочь, ты представляешь, подхожу я к подъезду, вижу Марину с Петей. Она его уговаривает, говорит, что ты простишь. А он ни в какую, отвечает: «Вероника и драться умеет, а опять фингал под глазом иметь я не хочу».
– Петька, опять ты за своё? Сколько лет уже прошло, я же тогда случайно тебе в глаз попала, просто развернулась неудачно! – Ника рассмеялась.
– Мы забыли тебе сказать, у нас с собой флешка с тем фильмом, что мы тогда снимали!
Друзья прошли в комнату Вероники и уселись перед ноутбуком. Теперь гениальные идеи их детства выглядели ужасно смешно, но им казалось, что они всё ещё те ребята, что учатся в пятом классе и грезят о съёмке собственного фильма. Петя загадочно посмотрел на подруг и вдруг сказал:
– Знаете, в Москву я перееду только в конце августа… А ещё у меня камера новая… Ника, свежие сценарии имеются?
– Есть один на примете, – Вероника хитро улыбнулась, подошла к окну и распахнула шторы. Закатные лучи озаряли комнату розовым светом. Поезд стоял на той самой полке, что и десять лет назад, когда маленькая Ника раскрасила его небесно-голубой краской и осуществила свою первую мечту.
Баданина Ирина. Цвет въевшейся жизни

Пятно было последней каплей. Рыжее, как ржавчина, на манжете нового белого свитера. Масляная краска. Отцовский автограф, оставленный на ткани. Я сдирала его ваткой с растворителем, стараясь не думать о том, что это не просто пятно — это целая история, запечатлённая в цвете. Вонь стояла, будто в гараже, где смешиваются запахи старых машин. Пятно побледнело, но не исчезло. Так всегда. Оно не смывается. Оно въедается. Как этот запах в нашу квартиру — запах скипидара, усталости и чего-то безнадёжного, что повисло в воздухе, как тягучая пелена. Как сам он, мой отец, который так и не смог оставить позади свои мечты и увлечения, который въелся в мою жизнь, как эта краска в свитер. Я ненавидела эту краску. Она была символом его неудач, его стремлений, которые закончились еще несколько лет назад. Забилась в комнату, хлопнув дверью так сильно, что даже стены отозвались эхом. Надо было учить английский — это была моя отмывка, мой билет в жизнь, где пахнет кофе и свежей выпечкой, а не растворителем. Но в голове стучало: краска, краска, краска. Она словно заполнила все мои мысли, перекрывая доступ к светлым моментам. Села на пол, обхватив колени руками. Взгляд упал на разбросанные учебники и тетради, страницы которых были заполнены не только конспектами, но и мечтами о будущем. Я хотела вырваться из этого замкнутого круга, из этого мира, где каждый день напоминал предыдущий. Но краска продолжала преследовать меня, как призрак, который не желает уходить. Я ненавидела эту краску. Открыла ноутбук, мой закрытый блог, укрытие для мыслей, которые, словно тени, давят на меня изнутри. Я написала заголовок: «Из всех красок я выбираю вот эту».
«Если бы у меня был выбор, я бы выбрала что угодно. Акварель — её смоет дождь, её легко стереть, как неудачную мысль. Гуашь — ею можно всё перекрыть, замаскировать неудачи и ошибки. Но у меня нет выбора. У меня есть только масляная краска. Из ведра. Она — как клеймо, которое невозможно удалить. Она повсюду: пятна на полу, в раковине, этот вечный запах, который прилип к его куртке и не хочет уходить. Его руки… В трещинах — сине-красная грязь, словно он сам стал холстом для своих неудач. Он маляр, но не в том смысле, что создает искусство. Затерянный в своих собственных мечтах и иллюзиях. Его краска — это позор. На нём. И на мне».
Я остановилась, запыхавшись от нахлынувших эмоций. В ушах стучало — будто сердце пыталось вырваться наружу. На краю стола лежал старый тюбик — «Зелёный». Откуда он взялся? Я взяла его в руки. Он был холодным, почти пустым. В нём вспыхнула крошечная искорка чего-то, что я давно забыла. Ненависть к краске была такой всеобъемлющей, что заслонила всё остальное. Но этот тюбик… Он был другим. Не из тех огромных, промышленных банок, что отец таскал домой. Этот был маленький, изящный, с аккуратной этикеткой. Я прижала тюбик к груди, и в голове всплыли воспоминания: мне всего шесть лет, и мир вокруг кажется бесконечно большим и полным чудес. Однажды, в солнечный день, когда папа остался дома днём, я пришла на кухню и заметила кусок потолочной плитки — белый, чуть потрескавшийся, словно готовый стать холстом для чего-то удивительного. На столе лежали два тюбика с яркими этикетками: «Жёлтый» и «Ультрамарин». Я не знала, что это, но в глазах папы зажглись искорки веселья.
— Смотри, фокус! — произнёс он, и его голос звучал так, будто он собирался открыть передо мной портал в другой мир. Сначала он выдавил две жирные капли краски на плитку, и я затаила дыхание. Жёлтое и синее казались такими разными, но, когда он взял мастихин и провёл между ними, мир вокруг меня будто перевернулся. Краски начали смешиваться, и я с замиранием сердца наблюдала, как они плывут друг к другу, словно два старых друга, которые наконец встретились. И вдруг… рождается зелёный!
— Зелёный! — визжу я от восторга. — Откуда?!
— Из ниоткуда, — отвечает папа с улыбкой, а его глаза светятся, как звёзды на ночном небе. — Чудо, да?
Я не могу сдержать радости и чувствую себя настоящей волшебницей. Папа предлагает мне попробовать, и я с трепетом окунаю палец в краску — он становится зелёным! Это похоже на магию!
— Смотри! — кричу я, счастливо оставляя отпечаток на газете. Папа смеётся и ставит рядом свой.
— Красота, — говорит он с гордостью, и я чувствую себя такой важной, такой нужной. Но вдруг его голос становится степенным:
— Но вот беда: масляная — она серьёзная. Насовсем.
Эти слова словно обрывают волшебство. Я смотрю на него с недоумением. Что значит «насовсем»? В моём маленьком мире всё кажется временным и изменчивым. Я не понимаю, почему эта краска должна быть серьёзной. Но в его голосе есть что-то такое, что заставляет меня задуматься.
Злость утихла, оставив лишь щемящее недоумение. Я закрыла тот текст, но не удалила — сохранила как напоминание о том, что было. На следующий день я решила поехать к нему на объект. Не знаю зачем.
Возможно, искала того человека, который когда-то был мне близок. Девятиэтажка на окраине города, где время словно остановилось. Вонь в подъезде — как предвестие чего-то неприятного. Я поднялась на девятый этаж. Сквозило. Дверь в квартиру была открыта, и я почувствовала, как что-то внутри меня толкнуло вперёд. Тогда я услышала скрежет — металл по металлу. Я выглянула в проём, где должен был быть балкон. Но вместо стеклянных перил там только бетонная плита, небо и ветер. И он. Он стоял спиной ко мне, в рабочей робе, со шпателем в руках. Зачищал ржавый угол. Движения его были жёсткими, даже злыми, словно он сдирал не только старую краску, но и всю ту боль, что накопилась за годы. Рыжая шелуха осыпалась, обнажая чёрный, изъеденный металл. Он работал быстро и решительно. А потом он взял кисть. Обмакнул её в ведро с густой белой масляной краской и снял излишек. И положил кисть на металл. И тут что-то изменилось. Его движения стали плавными, уверенными. Он повёл кисть по поверхности, и под ней ржавая рана начала исчезать. На её месте возникала белая гладь — совершенно новая, чистая. Он отступил, оценил результат и сделал ещё один идеальный квадрат. Я смотрела на него, затаив дыхание. Я не видела больше отцанеудачника. Я видела мастера — человека, который знал свою работу лучше всех остальных. И вот тут оно случилось — чудо. Маленькое, тихое. Солнце, прятавшееся за облаком, вдруг вышло. Луч света, острый как лезвие, ударил прямо в свежевыкрашенный белый квадрат. Этот квадрат вспыхнул! Не просто стал ярким — он засветился изнутри, ослепительно и почти нереально. Он стал похож на врата в какой-то другой мир — чистый и светлый. На чистый лист бумаги. На новое начало. В этом слепящем свете на секунду исчезли и роба, и потрёпанные ботинки, и вся усталость мира. Остался только этот сияющий белый прямоугольник — результат его работы. Его борьбы. Луч продержался всего десять секунд. Потом солнце снова скрылось за облаком, и балкон вернулся к обычной жизни. Но что-то внутри меня перевернулось.
Щемление сменилось тихим, почти физическим теплом где-то под рёбрами. Это было простое понимание, пришедшее не в голову, а в грудь: чудо — не там, где что-то падает с неба. Оно там, где из ржавчины и отчаяния рождается эта белизна. Пусть на время. Пусть на этом одном квадратном метре. Он так и не узнал, что я была там.
Дома я села за ноутбук и открыла тот злой текст. Прочитала его снова, и пальцы сами потянулись к клавишам. Я создала новый документ.
«Я выбираю масляную краску. Потому что она тяжёлая. Потому что она — правда. Её не разведёшь водой, от неё не отмахнёшься. Но если её нанести на рану мира — на ржавчину, на облезлую тоску — она затянет её. Плотно. И оставит после себя ровную белую поверхность. На которой, если повезёт и упадёт луч солнца, может на секунду случиться чудо. А если не повезёт — она всё равно будет просто чистой. И это уже немало».
Слова, написанные без злобы, словно сами по себе заполнили пространство вокруг меня, как краска, растекающаяся по холсту. Я почувствовала, как в груди что-то начинает теплеть. Выйдя на кухню, я увидела его — сгорбленного, разминающего пальцы, сидящего за столом. Перед ним стояла пустая тарелка. Я молча поставила перед ним чашку горячего чая. Он кивнул, не поднимая взгляда. Его руки лежали на столешнице, и в трещинах кожи навсегда жили цвета: красный, ультрамарин, жёлтый, белила. Они стали частью его истории — такой же неизменной, как правда. Я села напротив и встретила его взгляд. В нём не было той пустоты, что я привыкла видеть. Усталость была там, но в глубине проскальзывало знакомое тепло — как от того весеннего солнца на балконе, которое вдруг пробивается сквозь облака.
— Чай хороший, — хрипло произнёс он.
Я кивнула, и в этот момент между нами возникло нечто большее, чем просто молчание. Это было понимание — тонкая нить, соединяющая нас через годы обид и недосказанности. Мы сидели так несколько минут, и мне показалось, что время замерло. Я вспомнила тот квадрат свежей краски на балконе — маленькое чудо, которое было результатом его борьбы с миром. И теперь я чувствовала, что мы тоже можем создать своё чудо — пусть даже крошечное.
— Знаешь, — начала я осторожно, — иногда нужно просто взять и начать заново. Как ты с той краской.
Он посмотрел на меня с любопытством, и в его глазах промелькнула искорка надежды.
— Да… — произнёс он задумчиво. — Иногда это именно то, что нужно.
И в этот миг я поняла: наше маленькое чудо уже произошло. Мы начали заново — с чашки чая и простых слов. Мы начали с того, что просто были рядом друг с другом. И это было больше, чем просто свежая краска на ржавом металле. Это было новое начало, которое могло стать чем-то большим — если только мы оба этого захотим. Поэтому я выбираю масляную краску.
Жукова Елизавета. Просто его не видно

Шестилетний Мишка стоял на вершине высокой, как ему казалось, горы и с тревогой оглядывался вокруг. Мир казался совсем другим: деревья теперь уже не воспринимались бесконечно высокими, новогодняя красавица-елка , украшенная рядом с горкой, была ненамного выше мальчика. А дорожки парка, увитые новогодними гирляндами, радостно разбегались лучиками в разные стороны. Ух и красиво! И – страшно…
Да, Мишка боится высоты. Дома, выходя на балкон, он испуганно цеплялся за перила и у него от страха начинали дрожать колени и, казалось, все замирало внутри.
Любимый детьми аттракцион «Колесо обозрения» для мальчика был ужасным кошмаром. Он до сих пор помнит, как в прошлом году они с мамой катались на нем. Как только кабинка, качнувшись, поехала вверх, он замер, зажмурил глаза и от страха даже не плакал, а просто боялся дышать. А потом, оказавшись внизу, даже не смог сразу выйти – ноги почему-то стали чужими и плохо слушались мальчика…
 Но сегодня он твердо решил быть смелым. Сам. Для себя. Хотя, если честно, не только для себя. Еще - ради белобрысой Лизки из соседнего подъезда. Это она подбежала к ним, поправила сползающую на макушку шапку и с улыбкой спросила:
- Миш, пошли кататься!
Увидев, что мальчик растерянно оглянулся на стоящих рядом родителей, Лиза продолжила:
- Тетя Марина, можно Миша со мной один разик скатится? У нас даже ледянка есть запасная! Вы не бойтесь, там совсем не страшно!
Мишка испуганно посмотрел на маму: а вдруг мама расскажет девочке, что это он – трус, что это он боится высоты? Но мама, улыбаясь, просто кивнула, а папа заговорщицки подмигнул сыну.
И вот сейчас, стоя наверху ледяной горки, Мишка уже жалел о своей показной смелости. Лиза, поднявшаяся следом, недоуменно посмотрела на растерявшегося мальчика, оттолкнула его, быстро уселась на ледянку и, визжа от смеси восторга и страха, покатилась вниз. Миша с ужасом смотрел на удаляющуюся и казавшуюся такой маленькой фигурку девочки и никак не решался последовать ее примеру.
Страшно... Мальчик уже хотел повернуть назад, как услышал голос отца: «Миш, сынок, катись, не бойся». Мама и папа стояли внизу горки и приветливо махали ему. «Я поймаю тебя!».
Уверенный голос отца немного унял страх, а тут еще Мишка представил ехидную ухмылку Лизки и ее рассказы о том, как мальчик струсил, и - решился.
Чтобы не передумать, он скорее сел на ледянку, зажмурил глаза и оттолкнулся…
Мир закружился вокруг и полетел вверх тормашками. Ветер свистел в ушах, снежинки забивались в рот, и от скорости перехватывало дыхание. От страха мальчик боялся открыть глаза и ему казалось, что он летит вниз, в пропасть. Туда, где его уже не будет. Никогда.
А потом он почувствовал сильные надежные руки отца. Папа уверенно поднял его, отряхнул комбинезон и присел рядом на корточки. Мишка смотрел в такие знакомые любящие глаза папы: голубые-голубые, как утреннее небо. В них было столько любви и нежности, что предательские слезинки растаяли и все-таки покатились с глаз мальчика. Он кинулся к папе, обнял его за шею. От папы веяло надёжностью, уверенностью и спокойствием. И этот такой знакомый с детства папин аромат: смесь табака и парфюма…
Мишка всхлипнул и прошептал на ухо:
- Па-а-а-а-па, я испугался…
А отец тихонько ответил:
- Разве? Я и не увидел!
Папа оглянулся на стоящую неподалёку маму и вытер слезы мальчику.
- Вот и не было ничего, никаких страхов и слабостей – улыбнулся он, – а мы и не расскажем никому, пусть это будет наш с тобой маленький секрет! И еще - я горжусь тобой, сын!
Оказывается – это такие важные слова. Знать, что в тебя верят, тебя ждут, тобой – гордятся. Наверное, это и есть самое главное лекарство от всех детских страхов.
***
А потом они втроем катались на коньках: так здорово, держась за руки родителей, скользить по ровной ледяной глади! Здорово и совсем не страшно!
Стреляли в тире, где папа даже выиграл смешную желтую обезьянку в красной жилетке с оранжевыми пуговицами.
А затем, уже вечером, – пили горячее какао на лавочке в парке. Мишка обожал эти моменты. Именно какао. Именно в синем стаканчике. И обязательно на лавочке центральной аллеи парка под новогодними гирляндами. Рядом с самими важными в его жизни людьми. Было в этом какое-то настоящее волшебство. И жгучее ощущение счастья…
***
«Миша, сынок, катись, не бойся Я поймаю тебя!» - Мишка вздрогнул, услышав такие знакомые слова и оглянулся.
На какое-то мгновение ему показалось, что он вернулся в прошлое, он - снова маленький шестилетний мальчик. Тот, кто первый раз набрался смелости и скатился с горки…
Но, увы. Это был чужой папа… Мужчина в синей куртке, кричал своему маленькому сыну. А мальчик, так же, как и Мишка три года назад, неуверенно топтался наверху горки…
Сердце мальчика предательски сжалось, и он с силой зажмурил глаза, чтобы не дать возможности слезам выйти наружу.
Он так скучал по своему отцу.... Ему так не хватало этих волшебных вечеров в новогоднем парке, тепла его рук, надежных объятий и любящих голубых глаз.
Фотография папы с черной лентой наискосок стояла в спальне на комоде, а рядом сверкал Орден. Орден Мужества за подвиг. Мальчик всегда знал, что его папа самый лучший, самый смелый, самый настоящий герой. Герой, который погиб на СВО, защищая свою Родину. Не зря в школе, где сейчас учится Миша, а раньше учился его папа, была установлена «Парта Героя».
Да, Мишка гордился своим отцом. Гордился его героизмом, мужеством и старался быть достойным памяти своего папы. Это касалось всего: начиная от хороших оценок до теплого одеяла уснувшей на диване маме. Ему казалось, что отец здесь, рядом, за его спиной. И он, улыбаясь смотрит на поступки сына. И тоже гордится им...
Миша всхлипнул и вытер варежкой слезы. Он не должен плакать. Он взрослый. Ему уже девять лет…
Мальчик поправил сидящую рядом на лавочке желтую обезьянку в красном жилете с большими оранжевыми пуговицами. Она смешно таращила свои пластмассовые глаза. Пододвинул к игрушке большой синий стаканчик с горячим какао. Оказывается, пить даже самый вкусный горячий какао, даже на самой уютной лавочке центральной аллеи парка под новогодними гирляндами, в одиночестве – скучно И – больно…
-Миш, - услышал он голос соседки тети Клавы, она прогуливалась со своим маленьким внуком. – У тебя все хорошо? Почему ты один вечером в парке? Что случилось?
Миша шумно выдохнул и ещё раз вытер слезы тыльной стороной рукавицы.
- Мама на работе, – грустно отметил он. И вообще - почему один? Я не один. Со мной рядом самый важный человек – мой папа. Просто его не видно…
Тетя Клава, вздохнув, прошла мимо, а мальчик снова оглянулся на высокую снежную горку и тихонько прошептал: «Я уже не боюсь, пап… Я сильный… И еще – я очень скучаю… Но я об этом никому не скажу - пусть это будет наш маленький секрет».
Саввина Софья. Уехал

− Дед, а дед!
− Чаво-о-о?
− А почему у тебя поезд не едет?
− Это какой такой поезд?
Я указал пальцем в сторону старинного шкафа, на одной из полок которого чуть блестел игрушечный локомотивчик.
− Тьфу , да ты про этот поезд! А чего ему, Веня, ехать? У него и рельсов-то нет.
− Давай купим, − сказал я с необычайно детской твёрдостью, − Разве поезд для того нужен, чтобы он стоял?
Дед улыбнулся:
− Куда ему, такому маленькому, рельсы? Ты представь: встанет он на них, проедет от силы километр, и задавит его какой-нибудь «Иван Паристый», потому что нашего малыша не увидел. Нет, таким поездами нельзя кататься. Пусть лучше он у нас на полке стоит.
Я надулся, как можно громче топнул ногой и ушёл к себе в комнату. Ничего-то он не понимает, этот дед. Что ж, если поезд небольшой, то ему нельзя даже попробовать? Может, он оттого и крохотный, что ему всю жизнь говорили: «Ты игрушечный, тебе рельсы не нужны. Тебя всё равно раздавят». А если бы кто-нибудь показал ему железную дорогу и сказал: «Ну, давай, прокатись», − то мой локомотивчик быстрее б всякого «Сапсана» поехал! Как вдруг мне стало ясно: «Точно... Надо же просто сказать ему!..»
Следующим утром я уже стоял возле заветной полки и тихо шептал своему другу: «Поехали, пожалуйста, поехали! У тебя же колеса, а ты стоишь. Дед, наверное, тебе не рассказывал, но в этом мире кроме шкафа есть ещё много интересных мест. Я в книжке видел. В одной стране нашей чего только нет!»
− Венька, что ты опять дурака валяешь, − раздался вдруг голос деда из прихожей, − пойдём лучше со мной Дуню кормить. Она недавно поросяток родила.
− Не, − закричал я деду в ответ, − сейчас не могу.
− Ничего себе! − удивился дед и зашёл ко мне, забыв, что уже надел резиновые сапоги, − Чего это ты такое вытворяешь, деловой?
− Я… Поезд уговариваю…
− Ну, брось, не фантазируй!
***
− Не фантазируй, Веня! – с пренебрежением отрезал дед, − Куда ты собрался ехать? Кто тебя там ждёт?
Я смотрел на него то ли с ненавистью, то ли с мольбой, и мир передо мной размывался так, будто я видел всё сквозь запотевшие очки.
− Я сам себя там жду! Поэтому возьму и поступлю в Москву. В Москве на искусствоведа хорошо учиться, а у нас тут ничего нет.
Дед приблизился к моему лицу.
− Да конечно! − проговорил он тихо, но враждебно, отчеканивая каждое слово, − Ты у меня на агронома здесь поступишь, понял? В какую тебе Художественную академию? Чтобы тебя там задавили, да? В этой академии дети по десять лет к экзаменам готовятся, учатся в школах специальных, а ты обычный парень, без звезды во лбу! И школа у нас здесь только одна была. Слышал, Венечка, выражение: «Где родился, там и пригодился»? Вот и ты, дорогой, нашей деревне нужен, а не Москве. А то, я смотрю, уже и деда бросить собрался. А как я без тебя тут буду? У меня ж только ты один остался. Эй, Венька, ты чего дрожишь?
Я проглотил ком в горле и медленно, чтобы не выронить слез, сказал:
− Так… Холодно стало, дед.
***
− Холодно что-то, дед, − пробурчал я, держа деда за руку и пританцовывая на ходу.
− Ну ничего, Венечка, − сейчас мы с тобой дойдём до вагона, усядемся, и будет тепло.
− А большой поезд у нас?
− Большой.
− Тогда я локомотивчику покажу! – обрадовался я и достал из кармана своего товарища. Я знал: чтобы поезд сам захотел ехать, он должен непременно увидеть железную дорогу.
Наконец мы подошли к платформе. Гигантские вагоны напомнили мне шумную, оживленную очередь в магазине накануне праздника. В воздухе раздавался свист, и я верил: это поезда перекликиваются друг с другом. Они радуются новому путешествию.
«Смотри, − заговорил я с локомотивчиком, − это у нас такие поезда огромные. Ты их не стесняйся. Это только кажется, что они лучше. На самом деле ты такой же. Просто ещё не вырос. А когда вырастешь, будешь по миру колесить. Видишь дорогу железную? Вот по ней и будешь!» Я посмотрел на паровозик и улыбнулся. Он прошептал: «Зачем мне показывать, как другие путешествуют? Я сам прокатиться не прочь!» «Вот захочешь по-настоящему – и обязательно поедешь!» − ответил я, просияв: локомотив впервые заговорил со мной.
− Венька, давай быстрей, сейчас без нас уедут!
Дед взял меня на руки и вместе со мной запрыгнул в вагон, потом усадил в кресло, забросил большую клетчатую сумку на багажную полку и сел рядом со мной.
− Ну что, Венька, − начал дед, разворачивая наши бутерброды, − Москву поедем смотреть и всем гостинцев привезем: Дуньке − какую-нибудь шляпку, нам с тобой-книжки. Здорово?
− Здорово! – воскликнул я, − Смотри! А эти дяди − тоже в Москву?
Я указал пальцем на двух парней, идущих по платформе с чемоданами и смеющихся, кажется, до боли в животе.
− Да это студенты, наверное, − тоскливо произнёс дед, − Родителей побросали, уехали учиться и ржут, как дикари. Ни стыда ни совести у людей.
− Как побросали? – заволновался я
− Да, Веня, бросили родителей и уехали. Но ты же у меня не такой? Ты же меня не бросишь одного?
− Конечно не брошу!
− Ну молодец, мальчик мой. Ты у меня добрый. Тебе деда жалко.
***
− Тебе деда жалко? – спросил у меня Лёнька, когда вернулся к нам в деревню после сессии, − С одной стороны, даже правильно, у него ведь ты один. Не всем же уезжать в Москву.
− Но ты же уехал. И учишься, − возразил я.
− Это другое дело. У меня мать и отец живы, и бабушка вместе с ними. Никто не в обиде. Твой же, наверное, в воду бросится, если ты хоть на месяц уедешь. Слушай, а ты его с собой взять не пробовал?
− Он отказывается. Говорит, что с ума сойдёт в столице
Лёнька обречённо вздохнул.
− Ну тогда, может, останешься? – спросил он, умоляюще заглядывая мне в глаза, − А я тебе на фотографиях буду показывать Москву. Хочешь, даже Третьяковку покажу?
Лёнька уже было достал телефон, но я схватил его за руку и дрожащим голосом проговорил:
− А мне не надо показывать. Я хочу сам всё видеть.
Лёнька нахмурился и попятился назад.
− Да сидел бы ты тут, Веня…
***
− Сиди тут, Веня, − сказал дед, усаживая меня на скамейку, − Я сейчас приду.
Я ждал деда на вокзале, недалеко от лавки с конфетами. Приятно пахло выпечкой и дорогой. Вдруг я увидел в окне большой поезд, чёрный и красивый, похожий на мой локомотив. Мне стало интересно, и я подошёл к окну ближе.
− А когда он поедет? – спросил я у высокого мужчины, стоявшего рядом со мной.
Мужчина удивился, но все же ответил на мой вопрос:
− Да не поедет он. Старый уже. Это так, памятник.
Я от изумления схватил мужчину за пальто и, задрав голову, впился в незнакомца глазами:
− Памятник? Я думал, только игрушечные поезда стоят, а тут, оказывается, и большие тоже! Разве поезда для того придуманы, чтобы они не двигались?
− Он уже достаточно путешествовал. Ему, думаю, и самому хочется стоять.
− Но его… уважают?
− Конечно, − мужчина улыбнулся и аккуратно отцепил мою руку от своего пальто. Как вдруг прозвучал далёкий отголосок гудка.
− Слышишь? Это молодые поезда старому привет передают, − продолжил мой собеседник, − Слышишь? Они кричат ему: «У нас, дедуля, Россия по-прежнему хороша!»
− Веня, что же ты со мной делаешь!
***
− Веня, что же ты со мной делаешь? − орал дед, хватая меня за руки, − Ты никуда не едешь, понял? Ты не выживешь там! Ты же никогда не жил в больших городах!
− Но я поступил! Поступил! – перебивал его я и пытался закусить губы, чтобы они не дрожали.
− Мало ли что поступил! Ещё задержаться там надо. А ты не потянешь, Веня. Не для таких, как ты, московское образование. Да и со мной что будет? Подумай! Деда пожалей, мерзавец!
− Так и что же мне? Всю жизнь стоять?
Дед замер. А я, почувствовав влагу на лице, захотел провалиться сквозь землю от стыда.
− Я же не для того рожден, чтобы на полочке спать и глаз твой радовать, верно? Я как поезд: мне без движения жить нельзя. Да и… никому нельзя. Сам подумай: разве хорошо, когда я вечно маленький? Тебе ведь с маленьким и поговорить не о чем. Мне надо ехать. Отпусти. Я тебе потом расскажу, какая у нас Россия большая.
Дед ничего не ответил, махнул рукой и ушёл в свою комнату. Я всю ночь сидел за столом, перечитывал списки поступивших в академию, и горло моё горело от едкой досады, которая билась в нем, но не решалась выйти со слезами. «Всё кончено, − думал я, − останусь здесь, и наплевать… И на всё наплевать». На следующее утро я пошёл к деду, чтобы сказать, что он победил. Но, когда мы встретились с дедом в зале, я заметил одну странность: моего паровозика не было на привычном месте.
− А где… поезд? – спросил я, чтобы начать разговор. Дед, не поднимая лица, слабо произнес:
− Он уехал. Как-то внезапно вырос и уехал. И ты, Веня, наверное, поезжай.
***
− Поезжай, Веня! С Богом поезжай, − повторял дед, когда я разговаривал с ним по телефону, стоя на платформе.
− Знаешь, − сказал, задумавшись, я , − Буду ещё учиться живописи. Хочу тебе написать... Московский пейзаж.
− Да ну еë, эту столицу! − послышался смеющийся голос из динамика, − Ты мне лучше Дуньку нарисуй!
Вдруг, шумный и весёлый, появился Он − огромный, настоящий поезд. Я сразу его узнал: это был мой, мой локомотив, только взрослее и красивее того малыша, с которым я подружился когда-то.
Поезд сказал мне: «Вот и ты тоже теперь на большой, железной дороге!»
Я зашёл в вагон и, усевшись поудобнее, зажмурился от удовольствия. Как же я горжусь своим локомотивчиком! Теперь он едет вперёд и ничего не боится. И я… Я еду вместе с ним.
Злобин Даниил. Тайна красной двери

В небольшом городе, затерянном среди лесов и речек, жил двенадцатилетний Саня — любитель приключений и будущий географ. Его комната была штабом экспедиций: на стене — карта воображаемых миров, на полке — коллекция камней с легендами, на столе — дневник с записями о загадочных событиях.
Однажды одноклассник Максим, знаток мистических историй, рассказал ему легенду: в старом парке стоит заброшенный летний театр, где в одном из помещений находится шкаф с красной дверцей. По преданию, она ведёт в другой мир — в саму Нарнию.
Саня сначала отнёсся к этому скептически, но слова Максима и записи в его тетради постепенно пробудили любопытство.
— Ну что, пойдём проверим? — предложил Максим. — На выходных. Вечером.
Саня колебался: родители запрещали ходить в старый парк, но жажда приключений пересилила.
Следующие два дня Саня собирал «снаряжение»: фонарик, верёвку, блокнот, компас и термос с чаем. Максим показал вырезку из газеты 1950‑х годов: «Летний театр закрыт по неизвестным причинам. Местные жители сообщают о странных звуках по ночам».
В субботу вечером ребята встретились у парка. Луна пряталась за тучами, фонари не горели, лишь звёзды подмигивали: «Смелее!».
Здание летнего театра возвышалось тёмной громадой, окна зияли чёрными провалами. Крыша обвалилась, стены покрылись мхом. Скрипели половицы, шелестели листья, где‑то ухала сова. На фасаде ещё виднелись остатки вывески: «Летний театр», но буквы были полустёрты, будто время старалось стереть саму память о нём.
Они поднялись по ветхим ступеням и вошли внутрь. В коридорах — мусор, в комнатах — старые декорации и сломанный рояль. Чем дальше, тем сильнее казалось, что за ними кто‑то наблюдает.
— Ну что, — прошептал Саня, чувствуя, как страх и восторг сплетаются в один клубок, — идём?
Максим кивнул.
Они осторожно поднялись по ветхим ступеням и вошли внутрь. Скрип половиц раздавался на весь холл, будто дом недовольно встречал гостей. Пыль висела в воздухе, оседая на одежде. Саня чихнул, и звук разнёсся по пустому пространству, словно выстрел.
Ребята двинулись по коридору, освещая фонариками облупленные стены и разбросанный мусор в виде бумажек и окурков. В одной из комнат они нашли старые декорации — полусгнившие деревья и облака из папье-маше. В другой — рассыпавшиеся ноты из картона и сломанный рояль. Клавиши тихо звенели, если на них наступали.
Чем дальше они шли, тем сильнее становилось ощущение, что за ними кто-то наблюдает. Саня нервно оглядывался, но видел лишь тени.
— Может, хватит? — прошептал он. — Ничего тут нет.
— Подожди, — остановил его Максим. — Второй этаж. Там должно быть то, что мы ищем.
Поднимаясь по лестнице, они услышали странные звуки. Будто кто-то тихо скребётся, вздыхает или плачет, переступая с ноги на ногу.
— Ты это слышишь? — дрогнувшим голосом спросил Саня.
— Слышу, — так же тихо ответил Максим. — Но мы должны дойти до конца.
Они двинулись на звук. Он привёл их к небольшой комнате в конце коридора. Дверь была приоткрыта.
Зайдя внутрь, ребята осветили пространство фонариками. Посреди хаоса — окурков, рваных газет, пустых банок — стоял старинный шкаф. Его дверца была выкрашена в ярко-красный цвет. Краска местами потрескалась и слезала, но оттенок оставался насыщенным.
— Вот она… — выдохнул Максим.
Саня почувствовал, как по спине пробежал холодок, в сердце чувствовался страх и непреодолимая жажда узнать. Это было именно то, о чём говорил его друг. Но теперь, стоя перед этой дверью, он вдруг осознал: а что, если за ней и правда что-то есть? Что-то неизвестное, возможно, опасное?
— Ну что, открываем? — спросил Максим, протягивая руку.
Вместе они взялись за ручку и медленно потянули дверь на себя.
За красной дверцей не было ни заснеженных лесов, ни говорящих зверей, ни величественного льва Аслана. Вместо этого ребята увидели… щенка.
Маленький, дрожащий комочек шерсти сидел в углу шкафа, прижавшись к стенке. Его глаза блестели в свете фонарика, а уши были прижаты к голове. Это была немецкая овчарка, совсем ещё малыш, не старше двух месяцев. Он тихо заскулил, будто извиняясь за то, что оказался здесь.
— Наверное, залез и не смог выбраться, — сказал Максим.
Щенок тихо заскулил. Его крохотные лапки дрожали, а глаза, полные тревоги, перебегали с одного незнакомца на другого. В тусклом свете фонарика было видно, как он съёжился, пытаясь, стать незаметнее.
Саня помедлил, потом осторожно протянул руку:
— Ты не бойся, мы тебя не обидим.
Малыш сначала отпрянул, но потом, почувствовав доброту в голосе, робко лизнул пальцы. Этот простой жест растопил последние остатки страха в сердце Сани.
— Надо его забрать, — твёрдо сказал Максим. — Здесь ему нельзя оставаться. Холодно, голодно… Да и кто знает, что ещё может случиться.
— Родители точно не разрешат, — засомневался Саня, глядя на дрожащего щенка. — У нас и так кошка есть. Мама говорит, что двух животных в квартире содержать сложно.
— Тогда скажем, что нашли его на улице, — предложил Максим. — Он же явно бездомный. Посмотри, какой худенький. Наверняка давно тут сидит.
Ребята завернули щенка в куртку Максима — тот тут же прижался к тёплой ткани, будто нашел, наконец, безопасное убежище. Они осторожно выбрались из здания. Ночь уже клонилась к утру, небо на востоке начало светлеть, проступая бледной лазурью сквозь кроны деревьев.
Щенка завернули в куртку и понесли домой. Саня чувствовал, как успокаивается его маленькое сердечко.
Родители Сани сначала удивились, но, увидев беззащитного малыша, разрешили оставить его. Щенка назвали Асланом — в честь льва из книги.
Саня кормил его молоком, мастерил игрушки, а Максим приходил играть с ним. Аслан осваивался: бегал по квартире, гонял мячик, учился лаять.
Но были и трудности: разорванный ботинок, лужи на ковре, поцарапанный диван. Мама ворчала, но не слишком строго.
Аслан рос: шерсть стала густой, глаза — уверенными. Он обожал прогулки, носился по парку и ложился у ног Сани, тяжело дыша.
Однажды, возвращаясь, домой, он встретил старушку из соседнего дома.
— Какой красивый пёс! — восхитилась она. — И воспитанный. Видно, что хозяин старается.
Саня покраснел от гордости.
— Это Аслан. Я его нашёл.
— Счастливый ты, — улыбнулась старушка. — Собака — это настоящий друг. Береги его.
Эти слова запали в душу. Саня вдруг осознал: Аслан — не просто питомец. Он — часть их истории, их приключения. Тот самый «портал в другой мир», который они искали, оказался не волшебным проходом, а живым существом, подарившим им нечто большее.
Но начались проблемы в школе: из‑за заботы о щенке оценки упали. Мама строго сказала:
— Пора расставить приоритеты.
Максим поддержал:
— Придётся найти баланс. Иначе будет хуже для всех.
Прошло десять лет. Аслан стал умным псом, знал десятки команд. Максим переехал в другой город, и они виделись всё реже.
Однажды они встретились в старом парке. Здание театра стояло мрачно, но уже не внушало трепета.
— Помнишь, как мы сюда пробирались? — усмехнулся Максим.
— Ещё бы, — кивнул Саня. — Тогда мне казалось, что за той дверью нас ждёт чудо.
— И оно было, — тихо сказал Максим. — Просто не такое, как мы ожидали.
Они посмотрели на заржавевшую красную дверцу в разбитом окне.
— Я больше не верю в порталы в другие миры, — произнёс Саня. — Но я верю, что чудеса случаются здесь. С теми, кого мы любим.
Максим улыбнулся:
— Значит, мы всё сделали правильно.
Аслан прожил долгую жизнь. Когда его не стало, Саня долго не мог смириться с потерей. Но в сердце осталось чувство: даже в самой обычной двери может скрываться чудо — нужно лишь уметь его увидеть.
Каждый раз, проходя мимо старого парка, Саня останавливался на мгновение, словно прислушиваясь к шёпоту ветра. Он знал: настоящие чудеса — рядом.
Панфилов Глеб. Могила Мандельштама

Страну изъездив вдоль и поперек,
я не нашел могилы Мандельштама.
Геннадий Григорьев

Все началось с того, что все наши собаки умерли в один день. Взяли и испустили дух. Ко мне подошёл дедушка, взял за руку и повел копать могилы. Моросил дождь, и земля хлюпала под ногами. Он вел меня к лесу – все дальше от нашего деревенского дома. С собой были взяты лопата, бутерброды и термос. Дедушка сказал, что копать надо будет глубоко, времени уйдет немало и перекусим там, чтобы не нарушать обряд.
Дедушка уважал землю.
Лайка забежала в лес, и ее растерзали волки, Кулак был забит своим новым хозяином – соседом Степаном, а Бакс умер или от старости, или от постоянно докучающих мух. И мы пошли их хоронить.
Я шевелил в резиновых сапогах, неся термос и пакет с бутербродами; дедушка нес на плечах Бакса, словно охотник несет труп оленя. Глядя на дедушку, я ощущал невыносимую сложность бытия, будто попал в фильм. Мне казалось, что, выйдя за забор, я окажусь за экраном (в экране?) и случится что-то непоправимое, например – потеряюсь. Капли дождя размывали грязь, образуя рябь, как на вздутом, висевшем в верхнем углу на кухне телике, по которому шли фильмы про индейцев. Эти же капли отбивались об мой дождевик звуком помех в эфире.
Да, это было странно: я вхожу в экран – еще чуточку и окажусь в фильме про индейцев – труп Бакса превратится в оленя, дедушка в Дикого Орла, я в его сына – будущего вождя племени, а дождь - в пустынную бурю Техаса.
Я чувствовал всем телом эту напряжённую сырость, как будто промокал изнутри. Делалось все страшнее. Дед это заметил – остановился и сказал:
– Копай…
Я выкопал три ямы. Устал: лопата была сильно больше меня, к тому же верхний слой земли не особо поддавался. Лопата в нём могла просто увязнуть, а вместе с собой и меня утащить в свои зыбучие пески.
Чем глубже я копал, тем земля становилась прочнее. Суше. Лопата в неё вонзалась как пуля в дикое тело, как стрела в колонизатора.
Когда все было готово, дед кивнул мне, положил Бакса в самую первую яму – из всех собак он был самым старым – и сказал, что дальше он закончит сам. А я все думал: кого он положит в другие могилы?
После смерти собак дедушка не изменился. Много времени проводил у себя в гараже (он же мастерская). В нём дед рисовал пейзажи, людей и ещё что-то. Там он копался в своей памяти. Однажды я, думая, что никого в мастерской нет, проник туда (вход в гараж мне был воспрещен). Ближе к маленькому высокому окну стоял мольберт с набросками какого-то моря и поля с редкими кустиками и свинцовым небом. На стенах, помимо инструментов, висели и другие картины с похожими пейзажами: поле, портовый город, чайки, люди в телогрейках. Пейзажи казались диковинными, потому что рядом с нами моря не было. Сидящего в углу деда я не заметил. Наказание было молниеносным: я вылетел резко и больно. Событие обычное, если бы не пейзажи, увиденные мною и застрявшие в голове.
В 12 лет я поступил в школу при художественном училище – дед разгневался, считая это пустой тратой времени. Сам он был художником-самоучкой. Дед настойчиво предлагал переехать к нему в деревню. Но эту идею не поддержала моя мать (она не любила деда, отца мужа). А отец ничего не говорил.
Город я любил больше деревни. В нём у меня были друзья. А деревенские дети мне напоминали дедушку, они так же собирались, только не в гараже, а где-нибудь в лесу или в поле, смотрели странными глазами и что-то бубнили. Всё это со стороны выглядело как фильм ужасов про Маугли. Зловещий и мрачный, от которого тело делалось ватным. Тут была какая-то тайна, уходящая слишком глубоко – в эту землю, слой за слоем.
В этот раз я отчаянно заскучал в деревне и решил пойти к местным детям. Они собирались в поле. Лежали на спинах, смотрели на солнце, жмуря глаза, и почесывали голые коленки. Я поздоровался. На меня не обратили внимания. Я поздоровался еще раз – и снова ничего. Решил уйти. Ехидный смешок за спиной заставил меня обернуться. Белокурая ровесница с растрепавшимися косичками, странно улыбаясь, глядела на меня.
– Ты же рисуешь? – спросила она.
– Рисую, – кивнув, сказал я.
– Если хочешь, приходи завтра на дальнее поле с красками и бумагой.
– Хорошо.
– А что вы сейчас делаете? – спросил я.
– Небо разглядываем.
Она ненатурально засмеялась, подмигнула одним глазом и, сжав за спиной руки, побежала в сторону леса.
На следующий день я пришел на дальнее поле, где собрались практически все дети. Кто-то был старше меня, многие сильно младше. Они начали перешептываться, увидев меня. Я слышал что-то про поиски и слои – какую-то абсолютную чушь.
– Ну что, все принёс? – спросила белокурая девочка, слегка наклонив голову.
Я молча потряс портфель с краской и показал мольберт со стойкой.
– Ну и славно. Смотри: они сейчас – она указала рукой на остальных мальчишек и девочек – разбредутся все, а тебе надо будет вот тут встать и всех их нарисовать. Уразумел?
- Угу.
Пока я готовился, дети начали расходиться в разные стороны. А некоторые побежали. Один сдувал одуванчик и бежал за его пушинками. Другой пополз, словно змея в высокой траве. Не двигалась только белокурая девочка, она стояла рядом со мной и, казалось, контролировала весь процесс. Нужна акварель. Определенно. Я взял кисти и краски, но почувствовал взгляд на спине.
– Акварелью не получится – надо масло, – сказала она, покачивая головой. Поля её широкой панамы затемняли глаза – меня это тревожило.
– Почему?
– Рисуй маслом. Ты что совсем ничего не понимаешь?
Видимо, я совсем ничего не понимал. Дети уже заняли позиции, а я все растерянно думал, что я должен делать? Мне казалось, что это какая-то игра. Дети были странные. Белокурая девочка, глаз которой я не видел, тоже была странная. А не то ли это поле, где должны быть пустые могилы Лайки и Кулака?
– А что мы делаем вообще?
– Не знаю, что делаешь ты, а мы, – сказала девочка, дерзко смотря на меня, – ищем могилу Мандельштама.
Поле вокруг меня превратилось в пустыню, вокруг летали орлы, я лежал на спине и смотрел на солнце. Руки покалывало, тело слегка ломало. Потом был лес, в нем я копал землю, точнее откапывал собственные ноги. Они не отделялись от почвы, и я пытался выкопать их, чтобы выбраться. Так уже было – дед, Дикий Орёл, олень, Бакс... Я копал рыхлую почву, плоть. Мне стало больно. А я копал и копал…
Небо потихоньку затягивалось тучами, а вокруг были видны детские лица с тёмными странными глазами. Они начали что-то шептать. Потом пойдет дождь, ты снова начнешь промокать изнутри, как сама земля, начнешь сливаться с ней, уходя в более глубокий слой. Но это не страшно. Ты увидишь, как все взаимосвязано друг с другом.
Очнулся я ночью, лежа на спине. Я уставился в беззвёздное, укутанное облаками небо. Поблизости никого не было, рядом – открытые тюбики с масляной краской, а чуть дальше начатое (или нет?) полотно.
На следующий день я вернулся в город.
Мандельштам – это имя упоминала девочка. Это оказался поэт. В библиотеке взял томик стихов Мандельштама – и ничего не понял. Я чувствовал, как слово с каждым следующим стихотворением уплотнялось. Но, как я не ломал голову, отгадать смысл этих уплотнений мне было не под силу. Как будто какая-то невидимая стена становилась между мной и текстом, непроницаемая и герметичная. Я маленькая песчинка, которую подхватил порыв ветра, не желая ей определить место.
Попытка рассказать отцу о Мандельштаме и незаконченной картине оказалась бессмысленной: он слушал внимательно, но молчал.
Много позже я узнал, что дедушка в детстве жил во Владивостоке, потом уехал оттуда. С выросшим сыном, моим отцом, общался неохотно.
Дома мне стало неуютно. Город не задавал вопросов, а значит, не мог на них ответить. В один из дней я начал отрывать обои (сам не понял зачем). Они были в шесть слоёв. Слой за слоем, без очевидной связи, без причины. Вопросы, заданные и незаданные, терзали меня. Безответность вызывала в моей памяти тот странный летний день в деревне…
Падения я не почувствовал. Я опять попадал за экран (в экран?), чувствовал легкое электричество в пальцах. И внутреннюю сырость. Рябь потихоньку сменялась четкой картинкой, цвета постепенно наслаивались друг на друга. На экране было видно широкое поле, небо, затянутое тучами… Прибежала мама, охала. Я потребовал отпустить меня жить к деду. Отец шмыгнул носом и улыбнулся странными глазами. Мама нехотя согласилась, нервно ломая тонкие, словно кисточки, пальцы.
***
Я рисовал поле. Был январь. На мой пуховик падали снежинки. Рядом со мной стояла Лидия, та самая девочка с косичками. Мне рассказали, что дети ищут могилу Мандельштама, потому что её нет. Это такая игра у них – искать то, чего нет. У игры нет конца, в неё можно играть годами. Ещё нужно рисовать всех участников игры в несколько слоев. Обязательно. Почему, мне скажут позже.
Когда я спросил Лидию про пустые могилы собак, она сказала, что это тоже такая игра у взрослых – горевать о том, чего нет. Ещё, что собаки всегда живы, только надо их видеть правильно. Как видеть правильно, она не знает.
От Лидии я узнал, что в играх детей иногда участвуют взрослые. Но мой дед не играл, так как у него в сердце застряло свинцовое небо Владивостока.
Дед учил меня рисовать. Он говорил, что, например, акварель – это город. Можно нанести пять-шесть слоев, они лягут друг на друга, но больше не получится. Я вспомнил историю про обои, дед объяснил, что каждый слой – это история семьи.
Я вернулся в город ровно через год, как и хотел, с полностью готовой картиной. Она была очень сложно написанной.
Лидия на прощание мне сказала, что игра закончилась. Она странно угадала. Дедушка умер этой же осенью. Во время похорон я увидел телевизионную рябь облаков. Отец был хмур и что-то бубнил про себя. А я все думал, смогу ли я понять, где сейчас дед. Земля, по словам дедушки, походила на картину маслом, много слоев, наложенных друг на друга, но всё равно взаимосвязанных.
Могилу Мандельштама я нашел, соскоблив все слои с главной картины деда. Почему я решил это сделать – не знаю. Я начал снимать мастихином слой за слоем и в конце концов дошел до первых мазков. Это была могила Мандельштама - где-то там под всеми слоями земли.
Адодина Ксения. Сто шагов до Тамагавы

Барсик смотрел на меня со своей лежанки. Не моргал. Просто смотрел — давно, тяжело, будто ждал чего-то. Я знал этот взгляд. Он звал меня. А я сидел в телефоне и думал: «Завтра. Поглажу завтра. Покормлю завтра. К ветеринару съездим завтра».
Ему было девятнадцать. Мне всего четырнадцать. Мы росли вместе. Он помнил меня младенцем, а я не помнил себя без него. Неделю я обещал сам себе отвезти его к ветеринару, но… Увы, я успел лишь попрощаться.
Прямо сейчас у меня таких «завтра» накопилось ровно 730. Иногда мне кажется, что я считаю не дни, а свои провалы. Или таблетки, которые забыл выпить.
Солнце пробивалось через жалюзи, которые безжалостно бились туда-сюда из-за ветра. Стук жалюзи иногда кажется мне голосами. Сегодня, например, они звали меня по имени. Еще один день, который я объявил выходным… Я вскочил с кровати, зажмурившись, задернул шторы и наткнулся на записку со стола: «Позвонить ей. Сегодня точно позвонить». Как заноза. Интересно, я правда её писал? Почерк вроде мой, но почему-то не узнаю. И словно назло раздался стук в дверь.
— Сынок, я приготовила оладу…
— Мам! Закрыто! Сколько раз я говорил тебе не стучаться, если время раньше двенадцати?!
Звук стих. Раздался лишь скрип удалявшихся шагов. Иногда я думаю: а были ли эти шаги на самом деле? Может, она так и стоит за дверью, боясь войти.
Под скучными советами мамы и руганиями отца я собрал рюкзак «в школу», подхватил своего вельш-корги пемброка Харуто и выскочил из душной квартиры.
Меня встретила весенняя погода: ветер устремился мне прямо в лицо, развивая мои отросшие светлые волосы, Харуто кинулся на газон, скача из стороны в сторону. В такие моменты я почти верю, что всё по-настоящему. Недавно мы переехали в Токио, район Сетагая… Выходя из дома, я вспоминаю мой утраченный рай: наш дом в слободе, где за огородами расстилались поля до самого горизонта. В нашем краю было совсем немного домов, но я быстро нашёл себе друзей: молчаливого Святика, с которым я так и не поехал кататься на великах, и Глеба, рыбалку с кем я вечно откладывал, а затем он переехал. Я иногда проверяю: если закрыть глаза и досчитать до трёх, они исчезнут? Пока нет.
В нашем классе училась девочка Аня. Все звали ее Анютой, ведь выглядела она словно цветок гортензии или солнечный зайчик, падающий мне на парту, когда я заглядывался на ее кудрявые волосы. Я клялся отцу, что позову ее на свидание, но папина работа в японской корпорации перечеркнула все мои клятвы.
И сейчас, вместо признаний Анюте, я пытаюсь словить Харуто, бегая по газону, где каждая травинка подстрижена.
Времени на созерцания не было. Сев в электричку, я смотрел на спокойных людей, что ехали на работу, на яркие вывески… Интересно, они видят меня? Или я для них пустое место? Телефон разрывался от звонков мамы. Закатив глаза, я взял трубку.
— Сынок! Ты почему не на учебе? Ты хоть где?..
— Мам, я подумаю об этом завтра. С завтрашнего дня возьмусь за учебу, буду помогать по дому, только сейчас не звони, пожалуйста, — шептал я в трубку, склонившись к коленям.
— Илья. Ещё один пропуск — будет серьёзный разговор.
— Да, понял… — я отложил телефон на соседнее сиденье и прижал к себе Харуто.
Напротив сидел парень. Светлые волосы, корги на коленях, пустой взгляд. Я отвернулся. Потом посмотрел снова. Он смотрел на меня. Я моргнул. Он, в свою очередь, не моргнул.
— Не пялься, а! — сказал я. – Все равно не поймёт…
Он открыл рот и сказал моим голосом:
— Ты опять всё отложил.
Я зажмурился. Досчитал до трёх. Открыл глаза. Напротив сидела пожилая женщина с сумкой. Корги спал. Никого не было.
Станция Симокава, у реки Тамагава. Я вооружился книгой о Скарлет О'Хара, которую откладывал с седьмого класса, и пристроился под деревом, как в следующее мгновение на страницах показались мокрые отпечатки лап.
— Харуто! Вон! Куда забрался?!
Не успел я опомниться, как корги устремился прочь, к реке. Я кинулся за ним, свалился и прокатился по мокрой траве, ухватился за этот комочек. Расхохотался и вновь оставил книгу на потом…
Люди мне были не нужны. Я всегда прятался в эскапизме, хватало друга Харуто, который точно не откажет в приключении. Люди меня больше не понимали, ждали большего, чем я могу. Мне же всегда было легче оставлять всё на завтрашний день.
— Учёба… Это проблемы завтрашнего меня. Правда, Харуто? — почти с ироничной грустью произнёс я.
Он не ответил. Но он и не должен. Перед сном я любил представлять, как гуляю под руку с Анютой, как вожу её на каток! У меня даже остался её номер… «Ещё успею», — думал я. Надо бы проверить, существует ли он вообще. Или я просто набрал случайные цифры два года назад и поверил в них. В своих ожиданиях я прожил два года. Не знал, забыла ли она меня, но каждый вечер в мыслях я проводил у блокнота, подаренного бабушкой, с которой я так и не успел попрощаться. Бабушка, кстати, тоже иногда говорит со мной. Особенно по ночам. Но это же нормально, да? Я рисовал по памяти: её волосы, выбивающиеся прядки, что она закладывала за ухо. Толком я и рисовать не умел, но каждую черту запомнил.
И вновь, рисуя её, что-то треснуло во мне. Рука дрогнула, словно от удара током, когда я вырисовывал веснушки на ее носу.
«Сейчас или никогда» — я схватил телефон, открыл контактную книжку. В помутневшем сознании мелькали мысли: что сказать, о чем спросить?
Прозвучал гудок. Второй. Третий.
— Я слушаю…
Голос. Не её. Скрипучий, престарелый.
В горле встал ком. Моя улыбка унеслась потоком дурных раздумий.
— А… Анюту можно?
— Ой, сынок… Анюта с матерью своей улетела два года назад. За границу, в теплые края. Куда — не сказали…
Словно эхом, в ушах звучали слова женщины, вызывая приток крови к лицу, заставляя сердце стать единственным звуком в ужасающей тишине.
«Улетела».
С этими словами полетел на пол мой разбитый телефон. Я уселся на холодный ламинат. Харуто спал в углу, даже не шелохнувшись на звук битого стекла. В голове пульсировало это слово.
«Улетела».
Нужно было к маме…
Коридор был длиннее обычного, шаги звучали громче. На кухне мама выглядела жутко уставшей. Она не смотрела телевизор. Даже не вязала, как делала это раньше изо дня в день. Услышав шаги, обернулась.
— Илья… Чего не спишь? — изнеможденная, но успокаивающая улыбка коснулась её лица.
Я заглянул на часы. Кажется, 01:50. Всё равно по этим часам я считать не умел.
— Я… — голос сел. — Я Ане звонил, а ответила… бабушка ее.
Мама потерла морщинистыми пальцами виски.
— Какой Бабушке, Илья? Анина бабушка в Петербург уехала. Мы с тобой ещё Барсика тогда хоронили. Ты не помнишь? Тебе тогда четырнадцать стукнуло, ты в оцепенении неделю ходил, как к родной к ней привязался. Врач сказал… Илья, ты же помнишь врача?
— Я ей только что звонил! Ты мне опять не веришь! Ты никогда мне не веришь! — на накопившейся нервной почве я повысил голос.
— Ты разговаривал сам с собой, — голос мамы стал тише. Она встала, подошла, взяла меня за руку так крепко, что стало больно. — Сынок. У тебя бывает. Ты знаешь. Мы лечим это, пойми меня, милый… — на ее глазах подступили предательские слезы.
Я отдёрнул руку. Подошёл к столу и, мотая головой, уселся в кресло. Голова была кругом, все казалось чересчур нелепым и обидным!
— Я позвоню ещё раз, — сказал я. — Сейчас. При тебе.
Пальцы дрожали, мысли так путались, что…
Раздался плоский и сонный голос из телефонной трубки.
— Ало?
Я был уверен, что сердце моё перестало стучать. Что я перестал дышать. Этот голос. Это он, тот, что я представлял, когда выводил изящные линии кудрей на шероховатой бумаге старого блокнота. Анечка…
— Аня?
— Илья? Ого, я… давно тебя не слышала.
Под натиском родного звучания Анюты, я ощутил пустоту. Я не жил, а существовал. В чужой квартире, чужой стране, в конце концов чужой жизни…
— Я не знаю, — сказал я. — Я правда не знаю, где я. Я два года не знаю. Я думал, что ты уехала. Что ты умерла. Что тебя никогда не было. Я… я слышу голоса, Аня. Я слышу бабушку по ночам. Я слышу, как жалюзи зовут меня по имени. Я потерял Барсика. Я потерял Святика. Я потерял Глеба. Я потерял себя. И каждое утро я просыпался и думал, что завтра, завтра…!
Тёплая рука мамы легла на мою дрожащую спину, в то время как Аня успокаивающим голосом шептала мне свои «Ничего» и «Я понимаю».
Я слушал её голос. Он был неописуемо живой, такой настоящий, что я и впрямь чувствовал, как что-то внутри перестаёт болеть. Будто много лет я жил на поверхности, а не в своём теле.
— Я в Токио, — ответил я тихо. — Прости…
Она молчала несколько секунд, а потом вдруг рассмеялась. Тем самым смехом, который я рисовал по памяти, но так и не смог повторить точно.
— Ты всегда был странным, Илья.
Мама погладила меня по моим растрепанным волосам, как в детстве.
— Ань, — сказал я. — Я позвоню тебе завтра. Честно! Мы встретимся. Я покажу тебе реку, все покажу…
— Я подожду, — ответила она.

«И иногда «завтра» — это не лень, а болезнь. Но болезнь не отменяет того, что те, кого мы любим, ждут сегодня».
Гусева Мария. Сегодня

Я села за парту. Вокруг еще обсуждалось то, о чем обычно говорят в классах: вопросы мировой политики, глобализация, современные технологические тренды, роль национального просвещения в формировании идентичности, но главной темой (по крайней мере спорщиц было слышно лучше всего) были платья на выпускной: зеленое или розовое, атласное или с рюшечками, макси или коктейльное... Ох, (я закрыла уши) не люблю наряжаться.
- Ну что ж, сегодня у нас важный день. Гости. Они у нас вообще почти каждый день, можете только парадную носить: спать в ней, завтракать и потом опять в школу приходить, - учительница усмехнулась, это была одна из ее излюбленных шуток, - Онегин! Опять без белой рубашки! Вот как вам пойти навстречу, так всем надо, a меня никто не слышит. А, Онегин?
Класс никак не отреагировал ни на странную шутку, ни на претензии к Онегину. Да что на претензии, на самого Женьку они не реагировали.
При виде этого новенького у меня постоянно всплывает в голове: «с душою, полной сожалений, и опершися на гранит, стоял задумчиво Евгений, как описал себя пиит». Нет, действительно похож! Кудрявый и смешной. Смешной, потому что важный, как нахохлившийся фазан. «Я, я, я…» Да, надо стараться не зазнаваться, а то потом еще всякие одноклассницы смеяться будут. Хотя, если бы со мной никто не общался, я бы тоже, наверное, такой была.
Я посмотрела на Онегина. Он сидел сзади и немного справа от меня. Женька был как всегда немного напряжен, тонкие бледные губы сжаты. О чем он думает? Судя по выражению лица о фрактальной геометрии… Его острые черты совсем не сочетались с копной каштановых кудряшек. Это противоречие заставляло задержать взгляд. Красивый…
Красивый! Божечки, до чего я дошла! Онегин красивый. Я ущипнула себя за руку. Ерунду какую городишь, Таня. Бред. Нет, конечно, поговорить с ним можно, но… но завтра. Сегодня времени нет.

***

- Тань, что у тебя по математике? - спросила Кира Кулагина.
- Пятерка.
- А у Наташи?
Наташа Весновская - моя лучшая подруга. Как бы описать ее вам получше? Она легкая. Да, именно легкая. Легкость и простота в каждом движении. Наташа с радостью учится и тренируется, ей просто добиваться целей, просто быть верной мечте. Я немного другая, и, наверное, поэтому Весновская меня вдохновляет. Вместе мы мечтаем, долго-долго мечтаем обо всем на свете. Она танцует. О, как прекрасно танцует Наташка! Моя подруга - весенний ветер, она тихо и незаметно проносится над деревьями, наслаждаясь новым нарядом, и наполняет жизнь каждого, кого встретит на пути, теплом, она светится изнутри…
- Ну знаешь… Мне как-то неудобно говорить. Ты лучше сама у нее спроси.
- Да ладно, жалко тебе что ли?
- У нее три.
- Ну ничего, исправит.
Я пыталась протолкнуться среди плотных кучек одноклассников к Наташе.
- Таня, у тебя?
- У меня пятерка, да, я все решила. А у Наташи… Ну, Наташа не очень написала. Тройка у нее.
- Ну как, Тань?
- Прекрасно, я все сделала и свои, и Наташины примеры решала. Вот. Да. Математика у Наташи не очень идет, тройбан у нее за контрольную.
- Представляете, у Наташи три! Даже Макс на четыре решил. С математикой у нее большие проблемы еще с детства. Однажды даже чуть до двойки в триместре не дошло, хорошо я помогла с самостоялкой. Да в общем-то почти все работы я за нее решаю. Ну не получается у человека! Знаете, с такими результатами она никуда не поступит, даже до проходного не дотянет, бедняга.
Наташа стояла передо мной. Последнюю фразу я сказала практически ей в лицо.
Тишина. Класс молчит.
- Вы про кого? - спросила моя подруга, неловко улыбнувшись.
Очень спокойным голосом, так, как будто ничего не произошло, я сказала ей что-то про сестру Макса.
Соврала, соврала, всем трижды соврала и даже не покраснела. И самое ужасное то, что Наташа ничего не понимает, даже не догадывается. Вот она уже говорит с Лелей, повернулась, смеется…
А что делать мне? Я, наверное, больше никогда с ней вместе не посмеюсь. Опозорила ее перед всеми. Подождите, смеется…? Смеется! Значит, ничего не поняла, значит, не нужно объяснений. Нет, я не могу испортить подруге настроение. Говорить об этом сейчас совсем нельзя. Действительно, какой смысл торопиться? Я решу, что сказать и как. А завтра извинюсь. Да, отлично, завтра! Завтра!

***

- Первого сентября проходит Совет в Филях. Кутузов решает оставить Москву без боя для сохранения армии. Он говорит: «С потерей Москвы не потеряна Россия». Записываем: «С потерей Москвы не потеряна Россия». «С потерей Москвы не потеряна Россия».
С потерей Москвы не потеряна Россия. Эта фраза стучит в висках. Как можно было на такое решиться? Оставить столицу, но не проиграть морально. Зато какой успешный маневр после! Что, если бы не оставили? Если бы не успели уйти? Может быть причина всему - случай? Что, если бы командовал не Михаил Илларионович? Как же мало мы знаем об истории своей страны! Через десять лет не просто дат и определений, даже этой фразы в голове не останется. Ведь Россия – это не Москва, Россия везде, в каждом из нас, пока мы считаем, пока мы говорим, что мы русские, пока мы помним, кто мы. Как было бы интересно увидеть этот Совет и Кутузова вживую. Все бы отдала! Будет ли это когда-нибудь возможно? Ничего бы не пожалела! Лишь бы увидеть, лишь бы увидеть! Интересно, какой характер был у главнокомандующего: тихий и спокойный или энергичный и деятельный? А ведь был настоящий Кутузов, а был литературный…
- Куксина, заснула что ли? Двадцать пятое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года, записываем, двадцать пятое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года.
Ничего себе, как я далеко зашла! И записать ничего не успела… О чем я думала? О путешествиях во времени, кажется. Какая ерунда! Нет, это невозможно. Нужно учиться, а не мечтать. Дуракаваляние. Подумаю об этом завтра!

***

Дома я села за учебник по истории и сразу же увидела знакомое: «С потерей Москвы не потеряна Россия».
В дверь постучали.
- Разрешите доложить! - сказали черные лакированные сапоги.
- Кому доложить?
Послышались размеренные шаги. Какой-то старик с синей лентой и звездами. Где-то я его уже видела. Я окинула комнату взглядом, из учебника на меня смотрел его портрет.
Я вскочила: сидеть было совершенно бесцеремонно.
Кутузов подошел, взял учебник, пролистал несколько тем, остановился и посмотрел на меня.
- А о тебе не напишут.
Михаил Илларионович развернулся и пошел обратно, отбивая метрономом шагов единый ритм. Я закрыла глаза. Не напишут?
Сзади послышались всхлипывания. Пол был залит водой.
- Мама! Срочно! Потоп!
Я бросилась бежать вон из комнаты, но увидела подругу. Передо мной стояла Наташа и молча плакала, вытирая слезы тонкими руками. Уровень воды в комнате ежесекундно рос. На Наташе было зеленое с рюшечками платье. Раньше она говорила, что мечтает пойти в таком на выпускной.
- Наташа, миленькая, что с тобой?
Вода была уже по щиколотку.
- Наташа, ты прости меня! Я думала ты не поняла ничего, а ты… Прости, слышишь!
Какое-то шлепанье по полу. По пояс в воде к Наташе пробирался Женька.
- Онегин, только тебя не хватало! Ты как узнал, где я живу? Сейчас же выйди из моей комнаты!
Из моей… нет, это была уже не моя и даже не комната, а какая-то большая зала с полупрозрачными гранеными колоннами.
Женя обнял Наташу за плечи. Дождь прекратился. Я остолбенела. Чего-чего, а такого не ожидала.
- И давно это вы вместе? А мне, конечно же, ничего не сказали. Ты забыл, это я первая подумала, что ты красивый. Я первая заметила!
В висках случало от злости. Стены тряслись в такт. Вдали слышались шаги. О тебе не напишут. О тебе не напишут…
Наташа с Женькой вдруг взмыли в воздух. Они танцевали, танцевали под известную только им одним музыку. Они не слышали метронома шагов, не слышали этого ужасного страшного стука.
Бом-бом-бом.
- Что со мной не так?
Бом-бом-бом.
- Помогите!
Я съежилась, скрутилась в единый комочек.
Бом-бом…
И вдруг стало тихо. Я была там же, но звуки прекратились.
- Он прав, о тебе не напишут.
Я не могла разглядеть говорящего, он был каким-то прозрачно-легким, невесомым, неосязаемым.
- Потому что сегодня для тебя никогда не наступит.
- Подождите… Я совсем ничего не понимаю.
В голове все смешалось: Кутузов, мерные шаги, летящие Женька с Наташкой…
- Как это: сегодня не наступит? Это бред. Я же живу. Сегодня.
Прозрачный молчал.
- Для того, чтобы понять это, нужны знания, которых у человечества пока нет. Какие же вы люди странные все-таки: как только что-то хоть чуточку вам непонятно, хоть немного сложно, сразу кричите: «Бред! Ерунда! Чудак! (а еще хуже) Дурак!» Ладно, пойдем.
Мы вышли на освещенную луной поляну. Все вокруг сверкало, искрилось, танцевало в холодном свете луны, но музыки опять не было слышно.
Прозрачный начал:
- Понимаешь ли, не существует вчера или завтра, любой день - это сегодня, любое время – сейчас. Ты выбираешь жить завтра, но такой возможности просто нет. Ты упускаешь жизнь, ничего не чувствуешь, например, не слышишь музыку. Не правда ли?
Прозрачный как будто подмигнул.
- Почему это именно со мной?
В голове пронеслось: «Нет, конечно, поговорить с ним можно, но… завтра, сегодня времени нет», «Действительно, какой смысл торопиться, завтра все скажу, завтра», «Завтра будет время свободное, может подумаю».
Завтра, завтра, завтра.
Бом-бом-бом.
Шаги по полу как метроном.
Бом-бом-бом.
Прозрачный взял меня за руку.
- Таня, успокойся! Слышишь, успокойся!
Холодок разлился по телу. Опять наступила тишина.
- Подождите, но должен же быть какой-то выход? Я очень хочу по-настоящему жить!
- Каждый имеет право на выбор.
Выбор…? Выбор. Выбор!
- Я все поняла! - закричала я, и полетела, оттолкнувшись от земли. В ушах зазвенело от музыки, прекрасной, вдохновляющей, вселяющей надежду музыки.
- Все исправлю! - крикнула я Прозрачному.
Как же было хорошо внутри! И я знала главное, все будет хорошо. Я помирюсь с Наташей, поговорю с Женькой, буду мечтать каждый день. Сегодня. Сегодня же.
Музыка не стучала в висках, а мягко обволакивала, пронося меня над полем и лесом. Прозрачный улыбался каждой ноте прекрасной мелодии. Луна, деревья, речка – все танцевало под несмолкающие звуки. Природа радовалась жизни вместе со мной сейчас, сегодня, всегда…
Малмыгина Дарья. Сибирь навсегда

Если вы никогда не бывали в Сибири - вы многое потеряли. Ведь живя там, где так много тёплых и ясных дней, невозможно в полной мере оценить всю прелесть осенней прогулки по лесным тропам и парковым аллеям. Вдыхая полной грудью ещё не ушедшие отголоски лета, даже когда на календаре уже октябрь, ты ощущаешь особое волшебство этого времени года.
Мне есть с чем сравнивать: для меня осень - настоящий подарок, яркий, тёплый сейчас долгий, а раньше очень короткий. Сибирская осень торопится передать зиме бразды правления. И только самые шустрые успевают насладиться природой, раскрашенной «в багрянец и золото», и тогда каждый день становится маленьким праздником перед наступлением холодов.
Гуляя по лесу осенью, чувствуешь, как каждый шорох под ногами наполняет душу умиротворением и радостью. Это особое состояние души, которое может понять лишь тот, кто видел сибирскую осень во всей её красе.
Кажется, в Сибири сама природа ведёт какую‑то тайную борьбу - то ли с зимой, то ли с летом, - и из‑за этого погода здесь такая непостоянная, суровая, но по‑своему честная.
В нашем городе К. снег мог нагрянуть неожиданно - порой уже на третий день после начала школы. Вчера ещё шли в ветровках, радовались, что осень такая классная. А сегодня... Мама строго напоминает: «Надевай куртку потеплее, шапку не забудь и перчатки обязательно! Руки-то замёрзнут, и в прописях будет не письмо, а одни закорючки». И вот ты стоишь в прихожей, застёгиваешь куртку, натягиваешь перчатки и вдруг понимаешь: да, осень закончилась. Началась другая пора - со снегом, морозом и горячим чаем после школы.
«Я родилась в Сибири...» (крутятся строчки из песни), и, так сложилось, прожила здесь целых семь лет. Время, которое будет сниться. Мне посчастливилось увидеть могучий Енисей во всей его красе — это обстоятельство неизменно вызывает у меня чувство гордости.
Ведь не каждый живущий в городе В. может похвастаться тем, что жил там, где рядом бескрайняя тайга, где можно гулять по зелёному острову, на котором хозяйничают маленькие и миленькие зверьки-суслики. Много ли вы встречали людей, у которых папа, будучи молодым и юрким, забирался на макушку кедра за шишками и домой приносил целый мешок вкусных кедровых орешков? А я та из немногих, что может этим прихвастнуть!
Знаете, я помню, как папа учил меня «стаканчиком» разгрызать орешки, это совсем не похоже на то, как мы грызём семечки, вообще не так. У меня, честно скажу, не очень получалось, чаще папа угощал меня уже готовыми зёрнышками. Но потом я наловчилась, и сама выжелубливала малюсенькое лакомство из скорлупы. Такое наслаждение вкусом - словами не описать! Знаете, всё было там, в красивой и снежной Сибири прекрасно, ведь это мои самые первые, детские воспоминания, оттого и самые ценные, самые яркие.
Наша семья жила рядом с удивительным местом, уникальным уголком природы под названием «Столбы». Столбы — это не бетонные палки, а огромные и красивые скалы, которые по велению природы приняли облик исполинских великанов с угадываемыми очертаниями людей, животных и мифологических существ. Туда мы наведывались, со слов моих родителей, почти сразу после моего рождения и все семь лет были частыми гостями этого заповедника.
Сначала папа носил меня малюсенькую в рюкзаке-переноске на своём животе, потом уже сама шагала крохотными ножками по узким и извилистым тропам. Когда я подросла и в нашей семье появилась младшая сестрёнка, то папа уже усаживал её в рюкзак-переноску. Да, неугомонная у нас семья, дома нам вообще не сиделось несмотря на то, что погода в городе К. была непредсказуемой. Моя память всё хранит: мы постоянно где-то гуляли и что-то изведывали новое.
В каждый наш поход на Столбы мы восхищались величием скал-великанов. Я иногда сильно уставала и порой даже капризничала, но чего с меня возьмёшь, не такая я уж и взрослая была тогда. Детское воображение заставляло меня верить в самые удивительные сказания и легенды. Одну из таких мне рассказывала мама. Помню про живительный ручей, который бежал прямо из скалы при входе в заповедник. Каждый раз в нём мы набирали воды в красивую синюю жестяную бутылку. И мне, правда, казалось, что эта ледяная водица даёт нам силы, здоровье. Ещё я думала, что нужно обязательно делиться этой водой с теми, кто болеет: живая вода на то и живая, чтобы дать «здоровой» силы. Сейчас в свои четырнадцать я понимаю, что-ручей-то был вполне себе обыкновенный, но в три, пять и даже в семь, вода из него считалась волшебной.
Оказавшись дома после похода, мы согревались вкусным травяным чаем. От аромата чая было ощущение, что в него намешали все травы, которые встречались нам на пути, и так прогулка по Столбам продолжалась дома.
Если бы у меня была такая возможность, то я каждому любителю и ценителю природы провела бы экскурсию по заповедным тропам Столбов. Мы непременно бы поднялись до Китайской стенки и там покормили с рук поползней, оставили бы орешки на камнях для быстрых и юрких бурундуков, забрались бы повыше на скальные породы и сфотографировались на память. А если бы наша прогулка состоялась зимой, то обратно мы бы спускались на ледянках, с небольшими пешими переходами до самого выхода.
Иногда я задумываюсь над тем, что природа Сибири, её леса, тайга кого-то бесконечно очаровывает. А есть те, кого она пугает хвойными колючками и кусачим морозом, ведь трескучие морозы для тех мест совсем не редкость. Но если ты влюбился в эту красоту, то выкинуть её из головы невозможно. Это любовь раз и навсегда!
Уже семь лет, как я не живу в городе К., а сны о нём приходят ко мне часто. Они яркие, хвойные-лесные, пахучие. В этих снах я, как в детстве, гуляю с семьёй по заснеженным тропам, беру с собой лакомство для птичек и бурундуков, скатываюсь на ледянке и щёки мои горят на морозе.
Во сне так легко вернуться туда, где ты вырос, - и это всегда греет душу. А когда рассказываешь друзьям о своей малой родине, видишь их удивлённые глаза: они ведь там не бывали. Я делюсь с ними тем, что знаю: как жить там, где зима тянется долго, а солнечные дни особенно дороги. Каждый такой день встречаешь с радостью, словно долгожданный подарок природы.

Быкова Софья. Сияние жизни

Маленький мальчик лет пяти засыпал, рядом сидела мама, она напевала его любимую колыбельную. Иногда по щеке мамы пробегала слезинка, и Вова не понимал, почему она плачет.
- Мам, а почему ты плачешь? – спросил Вовочка, утирая маленькой ладошкой ее щеку.
- Соскучилась по тебе, мой медвежонок, – женщина нежно целовала его ладошки.
- Но ты каждый день приходишь ко мне, так почему сегодня плачешь? А папа придет?
- Нет, ты же знаешь, он далеко, на станции зарабатывает для нас денежки– Наталья предложила дольку шоколада, Вовочка взял и сразу стал кушать. А мама его снова обняла, ее голос немного подрагивал, но женщина продолжала нежно напевать колыбельную.
Мальчик стал засыпать. Кажется, даже звук рядом стоящего аппарата затих. Сегодня днем Вова смотрел мультик про приключения маленького медведя Умки. И сейчас, попав в царство сна, он, и маленький медвежонок, оказался на ледяном озере его окружили белые, как снег нерпы. Он присел на корточки и помахал одному нерпененку, тот сразу же заговорил и подполз к мальчику.
- Привет! Ты кто такой?
- Я Вова! А тебя как зовут?
- Я – Ной, и это озеро мой дом!
- Ого! А мой дом далековато от сюда, в другом городе – Бодайбо!
- Ничего себе, это так далеко! Как ты сюда попал?
- Я? Потому что сейчас я живу в Иркутске, вот..я очень скучаю по папе..
- А где он?
- Далеко! На краю страны в Певеке, он работает на атомной станции..
- Ого! – тут нерпененок развернулся к маме и стал умолять. – Мам! Давай поможем Вове добраться до папы? Пожалуйста!
- Милый, но это очень далеко от сюда, на другом конце озера. – возмутилась взрослая нерпа и оглядела мальчика, что обнял свои ноги грустно смотря на остальных нерп.
- Ну, мам! Пожалуйста! Он так хочет к папе! Давай поможем ему! – еще громче умолял Ной.
- Ну..хорошо, мы поможем ему. – с облегчением выдохнула самка и один из Нерп, самый большой сказал забираться на него.
Мальчик сел и они спустились в ближайшую лунку, под лунным светом и несколькими сантиметрами льда, мальчик видел подводную красоту Байкала, все рыбы спят, но красота остается прежней чистейшая воды в природе, если бы свет был ярче, он бы смог увидеть дно. Они плыли преодолевая километры, рядом плыл нерпиненок и его мама, пока озеро не кончилось и Вова вместе с нерпой вынырнул из крайней лунки. Следом за ним еще несколько особей.
- Все беги в лес! Там тебя встретит большой олень! Он поможет тебе! До встречи Вова!
- Спасибо вам большое! Пока-пока! – мальчик махнул рукой и побежал в лес, где вскоре его встретил большой Олень.
- Привет! Я друг Ноя, он сказал, что ты поможешь мне..пожалуйста! – попросил его мальчик, олень кивнул, молчаливо опустился, намекая Вове сесть.
- Держись крепко, Вова. – мальчик ухватился за шёрстку и олень рванул огибая стволы деревьев. Красота тайги завораживала, высокие, толстые стволы елей, их крона закрывала прекрасное звездное небо.
- А как тебя зовут?! – громко спросил мальчик, потому что из-за ветра, слышимость понизилась.
- Буга! – быстро ответил Олень и они выбежали из леса, замедляясь. – дальше я не смогу тебе помочь, тебе поможет сова, иди к одинокому дереву, она будет ждать тебя там. Прощай.
- До свидания, Буга! Еще встретимся! – улыбнулся мальчик спрыгнув в сугроб по колено.
- Обязательно, друг мой. Обязательно. – развернувшись олень скрылся в лесу, а мальчик преодолевая сугроб добрался до того дерева, у подножья горы.
- Ээй! Сова! Я Вова, друг Ноя и Буга!- смотря в дупло, он ожидал ответа.
Но с самой верхней ветки спустились сова.
- Привет! Помоги мне добраться до папы!
- Здравствуй, широко расправь руки. – мальчик послушался ее, и птица схватила его за бока подымая вверх. Вова так удивился, смотря, как земля уходит из под ног.
- вааааааау! – от восторженно крика сова чуть не рухнула.
- Чего ты кричишь?! – рассердилась она, смотря в лапы.
- Я лечу! Я лечуууу!!! – мальчик улыбался, смеялся. Сова больше не реагировала на него, осторожно доставляя в степь. Наконец ноги коснулись земли. Птица облетела мальчишку, вставая перед ним.
- Иди дальше и тебя встретит Умка. Скажи, что ты от Мэхэли.
- Так тебя зовут Мэхэли, красивое имя. – мальчик захлопал в ладоши.
Смутившись, сова только ухнула.
- Ну, все ступай, до встречи. – птица взлетела вздыхая. Вовочка замахал руками крича.
- Покааа! До встречи! – после чего побежал по пустынной тундре, увидев белого медведя он обнял его, но тот был большой выросший в огромного белого медведя.
- Умка! Привет! Я друг Ноя, Буга и Мэхэли! Помоги мне добраться до атомной станции к моему папе, пожалуйста! – протараторил мальчик, хватаясь за чужую шёрстку. Медведь улыбнулся.
- Запрыгивай и держись. – Вова запрыгнул, хватаясь за шерсть, и большой медведь развил большую скорость, но мальчик все равно видел красоту тундры, прекрасные окрестности и чистое небо с луной.
Они приблизились к берегу, и нырнули, дальше плыли не настолько быстро. Скоро стала показываться платформа, мальчик залез на нее, а потом поднявшись по лестнице заторобанил в железную дверь. Один из сотрудников открыл дверь, и взял мальчика на руки, это был его отец Арсений.
- Сынок! Ох, ты ж мой путешественник!!!- мужчина поцеловал его в щеки.
- Папа! Я плыл с нерпами подо льдом, потом бежал с оленем по лесу, летел над горами с совой и приплыл к тебе с моим другом Умкой! Представляешь! – весело кричал мальчик.
Мужчина стал плакать.
Вова открыл глаза и увидел родителей, обнимающих и плачущих.
- Папа! Мама! – родители подняли головы и посмотрели на сына.
- Вова, ты проснулся? Поспи еще, утром проснешься, и поедем домой. – Мама говорила это каким-то странным голосом.
- Но мама! Я так скучал, по папе! Мне снился сон, как я с Умкой приплыл к тебе, папа! – мальчик радостно обнял папу.
- Я очень рад, сынок, но сейчас засыпай, утром поедем домой.
Мальчик посмотрел в окно, где уже загоралась заря. В палату вошла медсестра, и у нее в глазах стояли слезы. Теперь и у папы пробежала слезинка.
- Все сынок засыпай, поспи и мы поедем домой - сказал Арсений и взял сына за руку.
- Ну, блин! Спойте мне колыбельную! – родители начали нежно поглаживать сына за руки, погружая в сон.
Медсестра поставила мальчику укол. Ему сняли дыхательную маску, мальчик открыл и снова закрыл глаза.
- Мама, папа? – тихо сказал он. В глазах потемнело, веки стали тяжелыми, а тело – легким, как будто с плеч свалился тяжелый груз.
- Мы любим тебя сынок.. - сказал мужчина, облегчение и боль звучали в его голосе одновременно.
Женщина зарыдала, обнимая сына.
- Мой медвежонок, прощай…
Дыхание мальчика замедлялось, он последний раз взглянул на своих родителей. А потом он снова увидел себя на берегу, стоя по щиколотку в воде. Его позвал белый медведь, его друг. Вова залез на спину Умки, они выбрались на льдину и поплыли все дальше и дальше от берега. Вдали вспыхнуло северное сияние и вся картина прекрасного земного мира начала медленно угасать.
Беганцова Мария. Тишина, которая помнит

В то лето мне было шестнадцать, и я ненавидел всё на свете.

Особенно я ненавидел Сибирь. Эту бесконечную, как дорога без конца, реку. Эти сопки, заросшие чахлым лесом. И комаров, от которых не спасала никакая химия. Мама отправила меня к деду в деревню, потому что я «совсем отбился от рук» и «связался с плохой компанией». На самом деле я просто красил волосы в зелёный цвет и слушал панк-рок, но для провинциального города это, видимо, уже было дном.

Дед встретил меня на вокзале молчаливым кивком. Ему было под восемьдесят, и он давно уже не задавал лишних вопросов. Мы сели в его древний, дребезжащий «Уазик» и поехали. Дорога заняла четыре часа. Сначала был асфальт, потом гравийка, потом просто две колеи в траве, по которым дед уверенно вёл машину, будто считывая дорогу по звёздам.

Деревня называлась Хор-Тагна. Тридцать домов, полустанок и бесконечное небо. Небо здесь было другим. Не плоским, как в городе, а огромным, давящим, опрокинутым. Особенно ночью.

Первую неделю я провалялся на продавленном диване, уткнувшись в телефон, который ловил сеть только если встать на табуретку в углу кухни и поднять правую руку. Дед не трогал меня. Он уходил с утра в свою мастерскую, возился с сетями или просто сидел на лавочке и смотрел на Оку.

На седьмой день телефон сдох окончательно. Я вышел на крыльцо, сел рядом с дедом и спросил, чтобы хоть что-то сказать:
– Дед, а тебе тут не скучно?
Он повернул ко мне голову. Глаза у него были светлые-светлые, выцветшие за восемьдесят лет до цвета полярного дня.
– Скучно? –переспросил он. –Глупый. Тут же сны смотрят.
– Кто смотрит?
– Сибирь, –он махнул рукой на реку, на лес, на небо. –Она всё время спит и видит сны. А мы в них просто живём.
Я хмыкнул и отвернулся. Стариковские причуды.
Но в ту ночь я не спал. Было душно, и я вылез на крыльцо. Стояла белая ночь. Не такая, как в Питере, про которую пишут в книгах, а настоящая, сибирская. Светящаяся, прозрачная, чуть зеленоватая. Река казалась стеклянной. Тишина была такой плотной, что звон в ушах казался громче любого звука.

И вдруг мне почудилось, что земля подо мной вздохнула. Медленно, глубоко, как спящий великан. Я замер. Нет, показалось. Но ощущение не уходило. Будто я стою не на деревянных ступеньках, а на груди гигантского живого существа.

Утром я спросил деда про сны. Он долго молчал, сворачивая газету в руках, потом сказал:
– Хочешь посмотреть один? Надо только захотеть. И не бояться.

Он повёл меня в тайгу. Не за грибами, не за дровами, а просто вглубь, туда, где кончались тропы. Мы шли несколько часов, пока я не перестал понимать, где север, а где юг. Дед остановился на поляне, поросшей жёлтым мхом.
– Садись, – велел он. –Смотри. И слушай. Но не ушами, а нутром.

Я послушно сел на мох. Дед устроился рядом на поваленной лиственнице, и кажется, задремал. А я сидел и смотрел.

Сначала ничего не происходило. Потом ветер стих. Совсем. Даже листья осин перестали дрожать. И в этой мёртвой тишине я начал видеть.

Нет, мне не показалось. Это было не галлюцинацией, а скорее наваждением, похожим на сон наяву. Я увидел, как по этой поляне идут люди. Странные, в мехах, с луками за спиной. Они не касались земли –они ступали по мху, не приминая его. Я слышал их гортанную речь, похожую на крик птиц. Они прошли сквозь меня и исчезли в лиственницах.

А потом земля вздрогнула снова. И я увидел уже другое. Баржу, которая тащила плоты с лесом. Бурлаков в рваных рубахах, надрывающих жилы. Кто-то упал в воду, и течение унесло его, а остальные даже не обернулись – шли дальше.

Картины сменяли друг друга, как в старом немом кино. Вот геологи с геодезическими вешками, заспанные, грязные, нашедшие нефть и пляшущие вокруг костра. Вот зэки, валящие лес на сопках, с пустыми глазами, в которых давно погасла надежда. Вот учёные в белых халатах, изучающие что-то. Вот пацаны на мотоциклах с колясками, с гитарами, с девчонками на берегу реки Оки.

И все они, все до одного, были настоящими.
Они не были призраками. Они были снами. Снами земли, которая впитала в себя их пот, кровь, надежды и отчаяние. Которая помнила каждого, кто ступал по ней.

Когда я очнулся, солнце клонилось к закату. Дед сидел на том же месте, глядя на меня.
– Ну как? –спросил он.
– Это... это было? –прошептал я, боясь, что голос сорвётся.
– Было, – кивнул дед. – Сибирь – она не простая. Она глубокая. В ней слоёв – как в старом пироге. На одном слое –лагеря, на другом – древние охотники, на третьем –мы с тобой. И все они спят одновременно. А иногда, если захочешь, можно подсмотреть чужой сон.

Он встал, отряхнул штаны и пошёл обратно. Я поплёлся за ним, оглушённый, раздавленный, потрясённый. Я всю жизнь считал Сибирь пустотой, местом, где ничего нет. А она оказалась самым населённым местом на земле. Только люди там были особенные – те, кто уже ушёл.

До конца лета я ходил с дедом в тайгу почти каждый день. Мы садились на разные поляны, и я учился смотреть сны. Я видел мамонтов, которые бродили по берегам Оки, когда её еще не было. Я видел шаманов, бьющих в бубны, чтобы договориться с духами реки. Я видел первую железную дорогу, которую строили люди, мёрзнущие в нетопленных бараках. Я видел войну, которая докатилась и сюда –в виде эвакуированных заводов и плачущих женщин, получающих похоронки.

Я перестал красить волосы. Это казалось теперь таким мелким, таким неважным. Я слушал деда и понимал, что Сибирь –это не просто территория. Это память. Гигантская, бесформенная, живая память. Она снится сама себе, и сны эти длятся тысячелетиями.

Перед отъездом я спросил у деда:
– А тебе какой сон снится? Твой собственный?
Дед улыбнулся одними морщинами:
– А я в её сне, Димка. Я – её сон. Как и ты. Как все, кто здесь жил или живёт. Мы просто цветные пятна на её огромном одеяле. Но без нас одеяло было бы скучным.

Я уехал в город, закончил школу, поступил в институт. Но каждое лето я приезжаю в Хор-Тагну. Мы сидим с дедом на крыльце, смотрим на воду и молчим. Он знает, что я теперь тоже слышу. Что Сибирь дышит, спит и видит сны.

Иногда я закрываю глаза и пытаюсь угадать: что ей снится сегодня? Может быть, мы с дедом. Два человека на берегу великой реки. Два коротких сна в бесконечной ночи огромной земли.
Пивоварова Дарья. Ты жёлуди взяла?!

– Сколько раз тебе повторять?! Я не брала твои жёлуди!
– А кто брал? Кроме тебя некому, ты постоянно мои вещи тащишь!
Галя и Рая стояли друг против друга, сжав кулаки, лица девочек покраснели от гнева, а ноздри раздулись.
«Когда же она мне поверит наконец, ведь я так убедительно злюсь! А эти дурацкие жёлуди, предатели коричневые, так и норовят высыпаться из-за пазухи!» – думала Галя, глядя на свою старшую сестру.
– Галя, отдай жёлуди! Учительница их нам обеим дала, чтобы мы сделали осенние поделки! Зачем ты врёшь, что не брала? Я маму позову! – кричала Рая.
На шум и крики в комнату вошла мама. Мигом оценив обстановку, мама протянула руку Гале и сказала:
– Галка, отдай Рае то, что взяла у неё! У меня от ваших визгов голова разболелась!
– Я не брала у неё ничего! – кричала Галя, стараясь выдавить слёзы праведного гнева.
– Тогда я забираю твоего медведя!
– Нет!!!
Мама наклонилась и взяла с Галиной кровати плюшевого медведя.
«Мой любимый мишка! Дурная Райка, всё из-за неё!» – злилась про себя Галя. Она резко рванулась вперёд, чтобы выхватить игрушку из рук мамы, но тут жёлуди – предатели коричневые! – резко вырвались из-за пазухи и резво попрыгали во все стороны, будто давно желали убежать от Гали куда подальше.
Сёстры, мама, желуди и, кажется, весь мир вокруг – всё застыло в стоп-кадре. Молчание длилось на удивление долго для подобной ситуации – целых пять секунд!
– Врунья дурная!!! – закричала Рая. – Теперь ползай и собирай жёлуди с пола! И теперь я заберу их все, а те, что раскололись, бери себе!
Такого поражения Галя стерпеть не могла. С громким рёвом обиженного осла она с фантастической скоростью метнулась к старшей сестре и сильно толкнула Раю в грудь. Рая не ожидала такой сильной атаки; она упала на спину и очень больно ударилась локтем о ножку кровати.
– Аааай! – заплакала Рая. – Воровка бессовестная! Воруешь, врешь и дерёшься. Никакого толку от тебя, только вред!
– Галка, ты совсем от рук отбилась! Драки строго запрещены! Я забираю медведя твоего до тех пор, пока не извинишься! – мама на этот раз сильно рассердилась.
На самом деле мама девочек перепробовала на Гале все наказания, кроме старой доброй порки. Галя устраивала скандалы почти ежедневно, как будто получала за это зарплату. Конфискация медведя была крайней мерой наказания проказницы-дочки, потому что это был подарок милой бабушки.
– Ненавижу вас всех! Лучше бы тебя, Райка, совсем не было!
– Веди себя как следует и поддерживай мир в семье! Всё время ждёшь от тебя пакостей, Галка. Хватит!
«Опять я во всём виновата! Несправедливо! Вечно Раечка у них хорошая», – Галя разревелась от обиды и юркнула в своё любимое убежище – старый дубовый шкаф.
Хлопнув дверцей, она заревела в полную силу. В шкафу было темно и пахло так же, как от желудей – дубом. Этот шкаф перевезли из бабушкиной квартиры, когда она умерла. Когда бабуля была жива, девочки играли у неё дома, и шкаф был самым лучшим местом для пряток. Сёстры залезали в шкаф, вдыхали запах старого дуба и хихикали от азарта игры. А бабуля нарочно проходила мимо шкафа несколько раз, громко спрашивая:
– Где же девочки? Где мои любимые внученьки?
Сёстры сидели в шкафу обнявшись и старались смеяться как можно тише. И никого счастливее их не было на свете в такие моменты. Тогда Галя любила Раю.
Теперь, наревевшись вдоволь, Галя задумала вернуть дорогого косолапого друга, пока в комнате тихо.
Галя приоткрыла дверцу шкафа, стараясь не скрипеть, и выглянула наружу.
«Что это? Уже ночь?» – удивилась Галя. «Неужели я заснула в шкафу? Кажется, мне снилась бабушка, она гладила меня по голове и просила помириться с сестрой».
Галя вылезла из шкафа. Мириться она не собиралась, наоборот, планировала диверсию на полках сестры.
Когда глаза привыкли к темноте, Галя обнаружила, что в комнате нет её вещей, нет даже её кровати!
– Блин! Им что, мишки мало? – изумилась Галя маминой мстительности.
Озадаченно оглядывая комнату, Галя обнаружила единственный знакомый ей «предмет» – храпящую на своей кровати Раю.
– Дрыхнет, ябеда противная! А мне где спать? Ну и шуточки! Сейчас я ей устрою головомойку!
Галя обернулась, чтобы взять со стола стакан с водой для безмятежно спящей Раи.
– Блин блинский! А где шкаф-то? Папа у нас что – Копперфилд? – дивилась Галя, раскрыв рот. – Я же только что из него вышла, когда они успели?
Галя начала волноваться и даже забыла про стакан воды. Она подошла к Рае и стала её трясти, осторожно, боясь, что сестру тоже конфискуют у неё из-под носа. Кого доводить тогда?
– Дура! Я же вижу, что ты не спишь! Вставай и объясни, как папе удалось так быстро умыкнуть шкаф? Давай вставай, я больше не буду драться! – кричала Галя в ухо спящей сестры. Но Рая, демонстрируя выдержку объевшегося питона и своё шикарное актёрское мастерство, лишь всхрапнула в ответ и лягнула воздух левой пяткой.
«Целая банда орудует! Ну ничего, лягу у Раиной кровати, она встанет попить, а я схвачу её за что поймаю и не отпущу до тех пор, пока дурища во всём не сознается! Надо же, придумали меня разыгрывать!» – напоследок подумала Галя и уснула на коврике у кровати сестры.
Солнечный зайчик пробежал по Галиному лицу и разбудил её. План не удался, Раи в кровати уже не было.
«Есть охота», – подумала Галя и пошла на кухню.
На кухне все были в сборе. Мама положила Райке и папе каши и ела сама.
«Как есть хочется! Обычно за едой я строю Райке рожи, издаю противные звуки, чтобы довести всю семью. Но сегодня мне нужно заесть стресс, я буду есть тихо. Уж эту небывалую перемену семья должна заметить и прекратить дурацкий розыгрыш!» – подумала Галя.
Но мама даже не поставила ей тарелку. Пока Галя стояла в ступоре и переваривала происходящее, семья тихо и скучно переваривала кашу, а потом все отправились по своим делам.
– Мир без Гали? Интересно, будет ли вам лучше без меня? Глупая идея и розыгрыш тупой! Но так и быть – подыграю…буду весь день лежать на диване и КРОШИТЬ ПЕЧЕНЬЕМ НА НЕГО! – проорала Галя прямо в мамино ухо.
Но мама будто ничего не слышала и продолжала с удовольствием намывать тарелки кипяточком, она была ужасной чистюлей.
«Обалдеть! Хоть какие-то плюсы от этой дурной игры! Ни замечаний, ни упреков!» – подумала с восхищением Галя и пошла исполнять свою угрозу.
Лежать на диване весь день оказалось ужасно скучно, и крошки кололись и мешали. Тоска зелёная. Мама не замечала Галю весь день, а Райка, как назло, куда-то ушла.
Наконец-то хлопнула входная дверь – это вернулась Рая. Чтобы оживить обстановку, Галя подставила сестре подножку. «Классно, в образе сдачи дать не сможет!» – хихикнула коварная Галя. Но неожиданно услышала:
– Какая ты неуклюжая, Раюшка! (Это сказал папа).
– Нога болит? Ты где так долго гуляла? Уроки сделала? – обстреляла мама вопросами, как из пулемёта.
Галя напряглась, она поняла, что игра зашла слишком далеко. Галя закричала, стала махать руками, но родители и сестра, как труппа Большого театра, держали роли стойко. Галя начала плакать:
– Вы дурные, совсем шутить не умеете! – ревела Галя.
Мама никогда не могла вынести детских слез и сразу начинала утешать дочек. После смерти бабушки, чтобы Галя не плакала, мама спала с ней в одной кровати несколько недель. А сейчас мама на неё даже не посмотрела. От удивления Галя даже перестала плакать и решила пойти в свою комнату и подождать сестру.
Через некоторое время Рая вошла в комнату и, ни слова не говоря, уселась за стол и стала что-то писать. Галя решила напугать сестру и подкралась к Рае со спины. Галя наклонилась, чтобы хлопнуть сестру по плечам, но тут взгляд её упал на Раины записи.
«Дорогой дневник, сегодня я была в гостях у моей подруги Карины. Было очень весело, я познакомилась с её младшей сестрёнкой Женей. Они не разлей-вода. Вместе играют, смеются над шутками, которых я не понимаю, помогают друг другу. Ссорятся и мирятся очень забавно и часто. Вот бы и у меня была сестра! Мне так одиноко!».
Рая сидела, склонившись над дневником, и тихо плакала. Такие слёзы Галя видела у сестры после смерти бабушки. Галя вспомнила, как они плакали вместе, обнявшись. Им становилось легче. Сёстры были дружны при жизни бабушки, после её смерти долго грустили вместе. Но потом Рая замкнулась и перестала вспоминать бабушку, наверное, ей было слишком грустно. А Галя тосковала по сестре и по бабушке.
– Стоп! Что!? – вздохнула Галя.
Чтобы подыграть сестре и помириться, она решила обнять Раю. Она протянула руки к сестре… Но руки её прошли сквозь Раю и сомкнулись в воздухе. Горло сдавил ужас!
– Боже! Я привидение! Неужели я умерла? Что происходит? – запаниковала Галя…
Прошёл, наверное, месяц жизни полтергейста Гали. Её никто не замечал. Галя попыталась найти свои вещи и фотографии дома. Но в квартире не было Галиных вещей. Галя очень тосковала по сестре. Ей не хватало ссор и примирений, ночных разговоров шёпотом (чтобы мама и папа не услышали).
Галя видела, что без неё дома стало спокойнее и тише, но гораздо скучнее.
«Может быть, им действительно лучше без меня?» – думала девочка.
– Раечка, у тебя скоро будет сестрёнка! – сказала мама, войдя в комнату Раи в один из скучных дней.
Рая очень обрадовалась. Как ни странно, Галя была тоже очень рада. Наконец у Раи будет сестрёнка, которую она очень ждёт.
Галя заплакала от радости за Раю и одновременно от осознания, что она, Галя, никому теперь не нужна. И вдруг поняла, как счастлива она жила в своей семье, как много родные ей прощали и как много она потеряла. Галя закрыла глаза руками. Ей захотелось исчезнуть.
Вдруг раздался громкий, настойчивый стук.
– Галя, вылезай! Ты что, спишь там? Хватит дуться, забирай все жёлуди.
Галя медленно вышла из шкафа, зарёванная и растерянная. И не поверила своим глазам! Рая! Мама и папа. Смотрели на неё. И – улыбались. Галя почувствовала лёгкость и счастье, освобождение и полёт!
Галя рассмеялась и кинулась Рае на шею, чтобы обнять сестру покрепче и любить её всю свою жизнь.
Ризничок Кристина. Мёбиус

Октябрь в Нью-Йорке всегда был чем-то прекрасным. Особенно с балкона моей квартиры, откуда утренний ветерок швырял мои растрепанные черные волосы. Зажав между пальцев тлеющую сигарету «Marlboro», я посматривал на прохожих, которые куда-то спешили. Спешили жить, наверное. А я вот курил и думал о том, что завтра точно брошу. Ну, серьезно, завтра — железно.
За свои двадцать шесть лет я понял, что «завтра» — это мое самое любимое слово. Оно такое уютное и совершенно необязательное. Как обещание, данному себе, которое никто никогда не потребует выполнить.
Завтра начну бегать по утрам. Завтра рискну начать писать собственную книгу. Завтра обязательно позвоню матери…
Черт, я опять забыл позвонить маме. Рука скользнула в карман кожанки, нащупывая телефон, но пальцы уперлись в мятый клочок бумаги. Вытащил. Листок от блокнота, на котором моим же корявым почерком было выведено: «ВЕРНУТЬ КНИГИ!!!». И трижды подчеркнуто.
— Ах да, книги, — тяжело вздохнув, свернул записку и отправил его в свободный полет с четвертого этажа. «Завтра», — мысленно пообещал я и мусору, и библиотеке в целом.
Но совесть тут же прошипела на ухо воспоминанием. Неделю назад звонил библиотекарь — Мистер Гримс. Он ворчал в трубку о просрочке.
— Завтра обязательно, мистер Гримс, честное слово! — бодро солгал я ему тогда, глядя на пыльную стопку книг.
Естественно, я отложил подвиг на потом. Но сегодня что-то щелкнуло. Может, осенний ветер прочистил мне мозги, не знаю. Но факт оставался фактом: книги нужно было вернуть. Сегодня! Потому что завтра библиотека не работала, а послезавтра я, вероятно, найду новую, блестящую причину ничего не делать.
Сунув проводные наушники в уши, я сгреб книжки в рюкзак и нехотя вышел на улицу. Библиотека была в пяти минутах от дома, что очень упрощало мою и без того ленивую, спокойную жизнь. Толкнув массивную дубовую дверь, я переступил порог под звон колокольчиков.
— А, мистер «Завтра» почти что сегодня, — начал библиотекарь, не поднимая глаз от своих бумаг. — Я уже начал думать, что вы решили присвоить книги себе.
Неспешно подойдя к стойке, я хмыкнул и неловко почесал затылок.
— Обижаете! Мне просто было сложно с ними расставаться, понимаете? — заулыбался я, снимая рюкзак с плеча.
И вот в этот самый момент, когда нужно было блистать красноречием, случилось невозможное. Взгляд, скользнув мимо мистера Гримса, застрял, как муха в паутине. Мысли испарились, словно их и не было, дыхание застряло где-то в горле, а здравому рассудку я помахал рукой, зная, что он не вернется.

У дальнего окна, залитая мягким солнцем, сидела она. Невероятно красивая, рыжеволосая богиня. Та, о которой поэты слагают стихи, а обычные парни нервно глотают слюну. Ну, то есть я.
Одета она была в шоколадный шерстяной свитер, который элегантно спадал с бледного плеча. В руках красавица держала тетрадь, в которую что-то увлеченно записывала и изредка кивала самой себе.
Убедив себя, что единственный способ впечатлить такое божественное создание — это действовать с безразличной, почти хипстерской небрежностью, я решил самоуверенно вывалить книги на стойку. Рюкзак, поддавшись моему порыву, вывернул содержимое.
Это был конец всех моих надежд.
Книги грохнулись, а вслед за ними на полированный дуб посыпались: два фантика от «Mars», несколько смятых чеков из кофейни, пустая пачка сигарет и.. одинокий серый носок, которого я не видел недели две.

Сердце стучало где-то в горле, а щеки отвратительно запылали.
Мистер Гримс медленно перевел взгляд с носка на меня.
— Комплект полный? — ледяным тоном поинтересовался он, поддевая носок карандашом.
— Э… пардон, — выдавил я, хватая носок и судорожно засунул его в карман.
Я уже готов был провалиться сквозь вековой паркет, как услышал сзади тихий, сдавленный звук. Девушка сидела, сгорбившись, прижав раскрытую тетрадь к лицу. Ее плечи мелко-мелко вздрагивали. Из-под рыжих волос доносилось беспомощное хихиканье. Она тряхнула головой, пытаясь взять себя в руки и встретилась со мной взглядом.
Ох, эти прекрасные карие глаза… Я чувствовал себя полным идиотом. Смущенно опустив голову, собрал в рюкзак весь свой хлам и быстро попрощавшись с библиотекарем — вышел на улицу.
— Ну почему именно так?! — досадно фыркал я, пиная по дороге валяющиеся камушки.
Образ рыжеволосой красавицы преследовал меня весь вечер и всю ночь. Я, конечно, пытался отвлечься, но все тщетно.
«Завтра, Генри, — твердил я себе, ложась спать. — Завтра я пойду в библиотеку, найду эту принцессу и предложу ей выпить со мной кофе.» С этой приятной мыслью я провалился в сон.

Утро началось с привычного ветерка в растрепанных волосах. Потянувшись за сигаретой, я заметил, что их столько же, сколько и было вчера утром. Хм… Странно. Неужто я вчера заскочил в магазин? Совсем не припомню такого. Усмехнувшись своей скудной памяти, я опустил руку в карман, чтобы взять зажигалку, но наткнулся на знакомый клочок бумаги. Медленно развернув его, опешил.
«ВЕРНУТЬ КНИГИ!!!» Тройное подчеркивание. Так, стоп. Я выкинул эту бумажку вчера утром.
Скомкав и вновь выкинув бумажку с балкона, я бросился в комнату. На столе красовались несчастные, пыльные книги. Несколько секунд я молча смотрел на них, пытаясь включить свой мозг. Сон? Неужели вчерашний день — это сон?
Уже через минуты две я выбежал на улицу, а еще через пять, оказался в библиотеке.
— А, мистер «Завтра» почти что сегодня, — начал библиотекарь, и тяжелый ком подступил к моему горлу. — Я уже начал думать, что вы решили присвоить книги себе.
— Книги! — поспешно выпалил я, подбежав к стойке. — Я вернул вам книги вчера днем, помните?
— Я похож на идиота? — вскинул бровь старик, подняв на меня презрительный взгляд.
— Нет, но я правда вчера… — голос сорвался. Переведя взгляд к окну, я вновь встретил ее. Рыжие кудряшки, карие глаза.
— Простите, — начал я, собрав все свое мужество в руки. Девушка подняла голову, когда я подошел ближе. — Вчера мы... Точнее, вы вчера смеялись, когда я...
— Извините? Вы, наверное, ошиблись. Вчера я весь день провела дома, готовилась к экзамену, — вежливо улыбнулась она.
Я медленно кивнул, не в силах выдавить ни слова, и отступил назад, спотыкаясь о собственные ноги. Колокольчики над дверью прозвенели мне вдогонку громко и злорадно.
— Завтра не наступило, — прошептал я себе под нос.
Завтра не наступило и на следующий день. И через день. Оно перестало наступать вообще.
Поначалу меня охватил настоящий кошмар. Я метался по квартире, трясущимися руками пересчитывая сигареты в пачке, как сумасшедший бухгалтер, пытающийся найти ошибку. Позже пришла ярость. Я орал на стены собственной квартиры, швырял в них те самые книги, пинал мебель, пока не оставался сидеть на полу, давясь истерическим, беззвучным смехом.
Но самым отвратительным этапом оказалась апатия. Когда перестаёшь бояться, злиться и удивляться. Когда каждое утро ты уже знаешь, сколько трещин в потолке, какой именно фантик выпадет из рюкзака первым и на какой секунде дрогнет её плечо, когда она начнет смеяться. Знаешь, что библиотекаря зовут Арчибальд Гримс, а рыжую девушку — Дороти, и что она его внучка.
Знаешь, что попытка позвонить матери увенчается лишь короткими гудками — её телефон всегда был вне зоны доступа в этом застывшем дне. От этого на душе становилось необъяснимо тяжело, и с каждым прожитым днем слезы все чаще застилали глаза.
Сегодня я сразу вышел на улицу, как только проснулся. Дойдя до библиотеки, от которой меня уже тошнило, я молча прошел мимо стойки, проигнорировав реплику старика. Девушка подняла на меня вопросительный взгляд, когда я опустился за стол, прямо напротив нее. Несколько секунд мы сидели молча.
— Я, кажется, умер, — буркнул я, взглянув на нее своими опустошенными глазами. — Или, может сошел с ума, не знаю. Просто скажи, что мне нужно сделать, чтобы этот день закончился. Прошу тебя, я так устал, Дороти… — слезы медленно катились по щекам от бессилия, но я уже не обращал на это никакого внимания. Девушка молчала. Мои глаза последовали за ее пристальным взглядом и опустились на тетрадь, которую она по-прежнему держала в руках.
— Что ты там постоянно пишешь? Ты никогда не показывала мне.
Моя рыжеволосая богиня печально улыбнулась и протянула мне свою тетрадь. Взяв ее дрожащими руками, я открыл первую страницу:

«Однажды в Иркутске жил юноша по имени Влад. Ему было всего девятнадцать лет и казалось, что вся жизнь еще впереди. Он свято верил в волшебное слово «завтра». Завтра все исправит, начнет все сначала. Но «завтра» — очень коварная штука. Оно не наступает, если его все время откладывать.
Семнадцатого октября Влад, в пылу скуки и юношеской тоски, взял без спроса ключи от маминой машины. Он мчался, чувствуя себя наконец свободным от всех «завтра».
А потом зазвонил телефон. На экране высветилось: «Мамуль». Парень вздохнул, отклонил вызов. «Позвоню завтра, когда вернусь», — подумал он.
Но «завтра» для него так и не наступило. Наступила ночь, скользкий поворот, режущий свет фар и глухой удар, поставивший точку. Точку, которую его сознание отказалось принять, спрятавшись в бесконечное «сегодня» — день, где он всё ещё может всё изменить, где книги не сданы, где рыжеволосая девушка смеётся у окна, а «завтра» существует как пустая, утешительная надежда.»

Я читал, и слёзы падали на бумагу, размывая чернила. Дороти смотрела на меня, и в её глазах не было ни удивления, ни жалости. Только тихое, все понимающее сострадание. Она медленно протянула руку и положила свою ладонь поверх моей. Ее прикосновение было теплым, знакомым до боли — как рука матери, по которой я немыслимо скучал.
— Пора просыпаться, Влад, — прошептала она.
Темнота, в которую я провалился, была странной. Она давила на веки, на грудь. Сквозь нее пробивался ритмичный, механический звук... бип... бип... бип... и резкий, тошнотворный запах антисептика.
Я лежал в каменном теле, которое не слушалось. Единственное, что я мог — это слушать. И чувствовать, как мама сидит рядом, держа меня за руку.

— Дарья Александровна, — послышался монотонный голос врача. — Вам нужно отдохнуть, хотя бы пару часов. Вы совсем себя не жалеете. Может, поедете сегодня домой?
— Я подумаю об этом завтра.
Цыржимыдыкова Вероника. Зверь из морозного сна

Костёр едва справлялся с навалившейся темнотой. Артём, до костей промёрзший в своём «ультратехнологичном» пуховике, нервно подбросил в огонь кедровую ветку. Вспыхнувший сноп искр на мгновение осветил суровое лицо деда Савелия.
– Ну и тишина, – прошептал Артём, оглядываясь. – Такое чувство, дед, что если я сейчас крикну, небо треснет. Как в морозилке, честное слово.
Савелий усмехнулся, не открывая глаз. Он сидел на поваленном стволе так неподвижно, будто сам был частью этого леса.
– Не треснет, – негромко отозвался старик. – Просто ты её разбудить боишься. Она сейчас такие сны видит, что нам с тобой и не снились.
– Кто «она»? Тайга? – Артём потёр озябшие ладони. – Слушай, я, конечно, приехал за кадрами «мистической Сибири», но пока вижу только тонну снега и перспективу отморозить нос.
Савелий открыл один глаз, и в его зрачке отразился оранжевый язычок пламени.
– Сибирь – это не просто место на карте, парень. Это огромная седая женщина. И сейчас она крепко спит. Если бы ты мог заглянуть под лёд, ты бы увидел...
Старик протянул руку в сторону темнеющего за деревьями Байкала.
– Её волосы серого цвета, длинные, как бесконечные зимние сумерки, сейчас расплываются в холодной воде Байкала. Они путаются в скалах, цепляются за камни на самом дне, уходя в бездну на километры. Каждая волна – это просто движение её прядей во сне.
Артём невольно замер, вглядываясь в сторону невидимого берега. Фантазия у него была живая, и картинка проступила в голове сама собой: исполинская дева, чьё тело – хребты и равнины.
– А глаза? – вдруг с азартом спросил Артём, подсаживаясь ближе.
– Глаза её – это замёрзшие озёра, – Савелий чуть улыбнулся, видя, что парень «загорелся». – Сейчас они плотно закрыты инеем. А когда она вздыхает во сне, по долине идёт тот самый ветер, от которого твой пуховик не спасает. Это её дыхание. Тяжёлое, пахнущее хвоей и старым льдом.
– А что ей снится? – Артём уже забыл про холод, вертя в руках объектив. – Не может же ей сниться только снег. Это скучно. Тем более для великанши.
– Ей снится то, чего уже нет, и то, что ещё будет, – Савелий подхватил палкой уголёк. – Снятся ей мамонты с рыжей шерстью, что когда-то грели её своими боками. Снится ей жаркое, короткое лето, когда она надевает платье из цветов примулы, ирисов и ветреницы. Но больше всего она любит сны про тишину. Такую тишину, в которой можно услышать, как растёт трава под слоем мерзлоты.
Артём поежился и достал из кармана блокнот и ручку, попробовал провести пару линий по листу, но, когда понял, что это бесполезно из–за холода, достал карандаш.
–Дед, а можно подробнее? А то мне этого на подпись к фото хватит, а для поста полноценного ещё маловато.
–А разве для поста это требуется? – Савелий удивленно приподнял седые брови. – Я думал, что в пост нужно сохранять чистоту души и…
–…И ты меня не так понял, я потом объясню, – поторопил Артём, ёрзая на месте.
Дед рассмеялся и пошевелил в костерке дрова.
–Ну, слушай, – он ненадолго задумался, – дед мой ещё рассказывал, а ему – его дед, что в стародавние времена обрушился на нашу деревню снегопад, да такой, что окна сугробами закрыло, ставни не раскрыть.
– Ого, напасть какая, – перебил Артём, но, поймав на себе строгий взгляд старика, умолк, ожидая продолжения.
– Напасть, конечно, но старожилы не страшились. Поняли, что Сибирь себе перину стелет, чтобы мягче спалось, и решили тоже больше спать. Натопят печи пожарче, и тоже спать. Ни огонька в доме, только дым печной поднимается. И приснился какото деревенским один сон чудесный: увидели они, как по верхушкам заснеженных деревьев скачет огромный зверь. С виду, вроде, кошка, только белая–белая, лишь на спине черно–серые пятна.
Артём усердно заскрипел карандашом по бумаге. Грифель неохотно оставлял серые следы на промёрзшем листе, но звук этого царапанья в мёртвой тишине казался громким, как хруст веток под ногами.
– Кошка, значит, белая… – пробормотал Артём, не отрываясь от блокнота. – Снежный барс? Ирбис?
– Ирбис – это зверь земной, – качнул головой Савелий, подкладывая в огонь ещё одну ветку. – А та была рождена из самого морозного дыхания земли. Представь себе зверя, чья шкура белее свежевыпавшего снега в солнечный полдень – такая чистая, что глазам больно. А по хребту и бокам рассыпаны тёмные пятна, похожие не то на тени от облаков, не то на старые руны, которыми деды наши судьбу записывали. Хвост у неё длинный, как Млечный путь, и пушистый, точно шлейф из инея, что тянется за ней по верхушкам елей. Посмотришь на такую – и не поймёшь: то ли зверь бежит, то ли позёмка по лесу вьётся.
Старик замолчал, глядя на уходящие в небо искры.
– И вот, наклонилась эта кошка над речкой, – продолжил он тише. – Усы её, длинные и тонкие, как застывшие струны, коснулись воды. И там, где должна была пойти рябь, вдруг вырос ледяной цветок. Река замерла мгновенно, до самого дна, запечатав в себе все летние песни.
– Красиво… – Артём наконец поднял глаза от блокнота. – И что, она просто выпила реку?
– Нет, – Савелий посмотрел на парня. – Она проверяла, крепко ли спит земля. Убедилась, что тишина надёжная, и прыгнула обратно в небо.
Артём пристально посмотрел вверх и немного прищурился: звезды показались ему ярче, свет будто даже немного резал глаза. А дед Савелий продолжал:
– Жил тогда в наших краях один охотник, звали его Елисеем. Храбрый юноша, никого не боялся. Говорят, что в детстве ещё приручил он зайца, сокола и лиса, и, когда он на охоту ходил, помогали ему ручные звери: заяц – тайные тропки показывал, сокол – сверху следил, и об опасности предупреждал, а лис – находил добычу и сторожил от тех, кто вздумал на неё позарится.
Когда метель началась, Елисей на охоте был, поэтому в сон не погрузился, и когда он вернулся домой, увидел родную деревню в снегах заключенную. Задумался он, опечалился: дым из труб идёт, а людей на улицах не видно и не слышно. Подозвал он сокола свистом, и отправил его узнать, что случилось.
Артём с интересом подсел ближе к деду, но тот, казалось, этого даже не заметил.
– Долго не возвращалась птица обратно, – продолжал Савелий, глядя в огонь, – а когда прилетела, встревоженно вскрикивала. Понял Елисей: беда не в морозе, не в снегопаде.
Подозвал он тогда зайца. «Ну, косой, – говорит, – веди туда, где чудо затаилось». Заяц ушами прянул и поскакал, петляя между заснувшими елями, только снежная пыль столбом. Елисей за ним. Шли долго, пока не вышли к самому берегу, где скалы в небо прокалывают. Видит юноша: сидит на льдине кошка огромная, шкура – словно иней, а глаза – как две незамерзающие полыньи. Красивая, но холод от неё такой идёт, что даже у храбреца дыхание перехватило.
Понял Елисей: силой её не взять, только хитростью. Достал он из–за пазухи маленькое серебряное зеркальце, что ещё от матери осталось. Привязал его к заячьему хвосту и шепнул: «Беги, косой, дразни зверя, к силкам выманивай!»
Сам же Елисей быстро сплёл из сосновых корней силки, расставил их за старым кедром, а сам в сугроб нырнул. Заяц выскочил на открытое место, зеркальце на хвосте так и вспыхнуло под луной. Кошка голову повернула, увидела «солнечного зайчика» среди зимы и – прыг! Погналась за ярким огоньком, забыла обо всём на свете.
Заяц – в кусты, кошка – за ним, и прямо в петли. Тут же из темноты лис выкатился, затявкал звонко, победно: «Попалась! Попалась!»
Елисей из укрытия выбежал, схватился за верёвки, а силки-то тяжёлые, тянут его к самой воде. Глянул он в центр сети, и сердце ёкнуло. Нет там никакой кошки. Лежит в силках девушка красоты невиданной. Волосы её серого цвета, густые да длинные, рассыпались по снегу, словно туман над рекой, а сама она спит, и ресницы инеем подёрнуты.
Забыл Елисей про осторожность. Жалко ему стало красавицу, что в ледяных путах томится. Подошёл он, распутал сети и, чтобы согреть, прижал её к своей груди, обнял крепко-крепко.
И едва коснулось её его тепло, как девушка вздохнула, открыла глаза – синие, как глубокая вода, – и прижалась к нему в ответ.
– Долго же ты меня ловил, Елисей, – прошептала она голосом, похожим на журчанье ручья. – Я ведь специально той кошкой оборачивалась, по льду бегала, в зеркальца смотрелась... Всё ждала, когда ты меня, Ангару, из этого зимнего сна вызволишь. Я давно о тебе мечтала, да не знала, как мост через холод перекинуть.
– Ого, хитрая какая! – восхитился Артём, невольно подаваясь вперёд к огню.
– А как же, – усмехнулся Савелий. – В наших краях без хитрости ни любви, ни жизни не бывает. Так и повелось: бежит Ангара за заячьим зеркальцем, падает в объятия Елисея, которого мы теперь Енисеем зовём. И когда соединяются они, когда тепло человеческое лёд пробивает – вот тогда и наступает весна. Всё вокруг тает, оживает, потому что любовь их сильнее любой вечной мерзлоты.
– А Сибирь? – спросил вдруг Артём.
– А что Сибирь? Она и рада, что любимая дочка судьбу свою встретила, – Савелий глянул на внука. – Все мы её дети, но Ангара ей дороже всех.
Артём поправил камеру, наведя её на тёмный профиль леса. На секунду ему показалось, что из темноты чащи на него смотрят голубые холодные глаза Ангары, в которых уже начинает таять лёд.
– Знаешь, дед, я сейчас подумал... А ведь мы для неё – как те искры от костра. Вспыхнули и погасли, пока она один раз с боку на бок перевернулась.
– Для кого? – переспросил старик, прикуривая трубку.
– Для Сибири, – кивнул Артём невпопад, заворожённый тишиной. – Она такие истории видела. Знаешь, мне кажется, если руку протянуть, можно её за эти седые волосы потрогать.
– Верно мыслишь, – одобрил Савелий. – Поэтому не шуми. Пока её волосы полощутся в байкальской воде, а сны спокойны – и нам есть место у её костра. А проснётся, потянется... и не заметит, как наши горы в её ладонях рассыплются.
Артём посмотрел на свои ладони, потом на звёзды, которые в этом прозрачном воздухе казались неестественно крупными. Ему вдруг показалось, что под ногами он чувствует не просто промёрзшую землю, а медленное, едва уловимое движение гигантского сердца. Он осторожно, чтобы не нарушить магию момента, нажал на кнопку затвора. Тихий щелчок камеры потонул в безмолвии спящего края.
Багова Алина. Сны в зимнюю ночь

Это записи из дневника геолога и его команды, совершивших экспедицию на озеро Байкал много лет назад. Он был найден среди документов учёного уже после его смерти, так как подробности той экспедиции держались в строжайшем секрете, и её результаты не были обнародованы. Автор рассказывает нам о событиях, произошедших в ту роковую зимнюю ночь, приведших к трагической гибели одного из исследователей и его близкого друга, было ли случившееся случайностью, и причём тут вообще сны.

Запись 1
«Здравствуйте. Меня зовут Николай Журавлёв. Я – учёный-геолог, и сегодня мой первый день в деревне Лазаревка, расположенной недалеко от крупнейшего в мире озера Байкал. Я здесь с экспедицией. Мои товарищи – Иван Михайлов, Сергей Громов, Аркадий Берёзов и Лев Радин. Нас отправили сюда непосредственно для изучения геологических процессов, связанных с водоёмом.
Наше начальство переживало за нас даже больше, чем необходимо – мы приехали с огромными сумками, которые еле дотащили до пункта назначения. Кажется, в этих баулах есть абсолютно всё – от пледов до динамита.
Деревня совсем небольшая – максимум десять домов, и до Байкала идти примерно пятнадцать минут. Нас поселили в самую дальнюю хижину, находящуюся на заметном расстоянии от всех остальных домов. Холод здесь зверский, однако это точно стоит тех научных открытий, для которых мы с коллегами сюда приехали. Все данные я буду записывать в этот дневник, чтобы потом составить полноценный отчёт.
Сегодня не было ничего интересного – мы только приехали, но жители очень радушно нас встретили. В каждом доме нам были рады, женщины – доброжелательные хозяюшки, укутанные в шубы – предлагали горячий чай с пирогами, и все мои коллеги без лишних вопросов соглашались погреться и перекусить. Уже с завтрашнего дня начнётся полноценная работа. Главное – запастись тёплой одеждой».

Запись 2
«Второй день пребывания в этой ледяной сокровищнице закончился, и был он довольно продуктивным. Как оказалось, здесь много разных минералов и горных пород, практически не исследованных до этого из-за суровых условий. Мы с командой займёмся их сбором и систематизацией.
Сегодня я познакомился с соседским мальчиком Митрофаном. Он один из немногих подростков в этой деревне, но, к счастью, растёт сильным и отзывчивым. Его помощь пришлась кстати – он помог нам наколоть дров для печи. Завтра продолжим работу и продвинемся ближе к озеру».

Запись 3
«Достаточно ленивый день. С утра мы поработали, очень устали, и с полудня до ночи пили чай с мужиками. Один из жителей – Аким – немного захворал. Мы с Иваном помогли ему наколоть дров и разделать туши зверей, добытых во время охоты. В качестве благодарности он угостил нас, и вечер прошёл в уютной атмосфере тёплого сибирского дома. Их гостеприимство меня поражает!»

Запись 4
«Наша экспедиция находится в Лазаревке уже шестой день. Вчера и позавчера мы практически не работали из-за сильной метели, однако сегодня случилось кое-что очень интересное. Жители деревни волнуются. Многие говорят о каких-то снах. Сначала заговорил Аким – сказал, что ему приснился странный сон, в котором он видел мутные расплывчатые пятна. Несколько его соседей подтвердили, что тоже видели такой же сон. Мне это показалось очень необычным. Я всегда был далек от психологии, но даже я понимаю, что коллективные сны – довольно редкое явление, на мой простой взгляд. Может, люди просто простудились? Нужно разузнать».

Запись 5
«Прошло 10 дней с момента приезда. Атмосфера в деревне круто поменялась – большая часть жителей чувствует себя неважно. Они бродят по улице как сонные мухи и постоянно говорят о снах. Мол, им снится один и тот же сон каждую ночь, и с каждым разом он становится всё яснее. Аким говорит, что в своём сновидении чётко разглядел байкальский лёд и непонятный предмет под толщей воды, на дне. Другие подтвердили. Я уверен, происходит что-то очень странное. Другие члены нашей экспедиции не задумываются об этом, но мы с Иваном постоянно наедине обсуждаем эту ситуацию. Он всегда понимал меня, и мы дружили крепче, чем с остальными. Хорошо, когда рядом есть кто-то, кто тоже не считает подобные случаи совпадениями. Здесь точно происходит какая-то паранормальщина, и с этим нужно разобраться».

Запись 6
«Прошла ещё пара дней. Я заметил одну интересную закономерность. Сначала сны стали сниться Акиму – он живёт ближе всех к Байкалу – и потом начали продвигаться дальше по деревне. Каждой ночью следующий дом видел их. Уже практически все люди, живущие тут, собираются у Акима, чтобы обсудить детали. Акиму же с каждым днем хуже – сны становятся отчётливее и страшнее. А Аркадий сказал, что когда ночью посмотрел в окно, заметил его, бродящего по улице в метель, словно неприкаянного. Кажется, Аким начал лунатить. В такой атмосфере работать с горными породами, которые мы собрали, просто невозможно! Невольно задумываешься о происходящем. А бедные жители посёлка напуганы не меньше».

Запись 7
«Сегодня мы вызвали для сибиряков врача-сомнолога. В такую глушь он будет добираться очень долго. Будем надеяться, что хотя бы диагностика и исследование выявит проблему этих гостеприимных людей. А с Акимом мы пока что сами попытаемся управиться».

Запись 8
«Лунатизм проявил себя по полной программе! Вся деревня до смерти напугана. Аким среди ночи пошёл на Байкал и бился головой об лёд, пытаясь пробить себе путь к воде. Его еле-еле успели спасти, но без травм не обошлось – тут даже невооружённым глазом видно сотрясение и сильные ушибы головы. Остальные жители тоже начинают лунатить. Сергей предложил им запирать на ночь дома, но я сомневаюсь, что это сработает, хотя попробовать стоит. Многие согласились. Никто не хочет повторения истории Акима. Но у меня ужасное предчувствие, которое мучает меня уже второй день. Кажется, здесь всё не так просто. Почему местным так неожиданно начали сниться одинаковые сны?»

Запись 9
«Прошёл день с моей последней записи. Члены нашей экспедиции, и я в том числе, тоже стали видеть странные сны – смутные очертания какого-то тёмного существа под водой, которое воет и зовёт к себе. Это непонятное явление коснулось уже всех жителей деревни и дошло до нас. Сегодня ночью ни в коем случае нельзя спать. Я уверен, что кто-то опять сбежит к Байкалу и попытается нырнуть. Нужно дежурить всю ночь! Пока деревенские не сошли с ума от галлюцинаций, надо попытаться предотвратить очередной несчастный случай. Я расставлю своих ребят по периметру деревни, и мы обязательно разгадаем, что за чертовщина здесь происходит».

Запись 10
«Наша экспедиция вернулась домой не в полном составе. Иван Михайлов, мой верный товарищ, погиб через несколько часов после того, как была сделана предыдущая запись. Но давайте я расскажу всё по порядку.
В ту зимнюю ночь мы вышли на дежурство. Не прошло и часа, как Гордей – крепкий, высокий мужик, работающий кузнецом – вышел из своего дома и направился к озеру. Он явно был невменяем, лунатил. Мы с Иваном побежали за ним, пытаясь остановить, но нам двоим не хватило сил его удержать – уж слишком Гордей был силён. На наши крики сбежалась вся деревня. Вы не представляете, какая это была ужасающая картина! Больше двадцати человек с открытыми, но пустыми, ничего не выражающими глазами бежали на нас, пытаясь помешать удержать Гордея. Кузнец смог добраться до Байкала, прихватив с собой топор, и начал изо всех сил рубить лёд, чтобы расколоть его и прыгнуть в воду. С одной стороны – ненормальный мужик, порывающийся умереть, с другой – люди, оттаскивающие нас от озера. Вскоре Гордей действительно сумел расколоть лёд и прыгнул в воду. Я без раздумий последовал за ним и попытался его вытащить. В то же мгновение я увидел свет – на дне озера лежало что-то чёрное, светящееся в темноте. Это был предмет неизвестного происхождения, предположительно метеорит. По мере приближения к камню голова начала кружиться и сильно болеть, зарябило в глазах. Всё указывало на то, что этот камень излучал какие-то особые волны, которые притягивали жителей деревни к озеру и вызывали лунатизм и страшные сны. Его изучение могло бы повлечь за собой настоящий прорыв в геологии и минералогии! Однако, к сожалению, нам не повезло. Достать его не удалось. Мы выбрали жизни людей.
С трудом вытащив Гордея, я крикнул, что под толщей льда и воды находится камень, к которому и тянутся все лунатящие жители деревни. Иван понял меня без слов. Он принёс динамит, который, как оказалось, мы тащили сюда не зря. Пока я отбивался от толпы лунатиков, Иван прыгнул в воду. Мы не успели ничего сделать, не успели даже осознать, что происходит, когда нас поразила ударная волна от мощного взрыва под водой.
Как бы странно и удивительно это ни звучало, но люди очнулись нормальными, четко осознающими свои действия, но не понимающие, как они оказались возле озера и что вообще произошло. От метеорита под водой не осталось ни кусочка, точно так же, как и от тела Ивана. Он пожертвовал собой ради спасения людей.
Так и закончилась эта история. Вместо пятерых членов экспедиции домой вернулись лишь четверо».
Жазаева Хадиджа. 26 февраля
.
Свет здесь всегда один и тот же. Не яркий, не тусклый — ровно столько, чтобы не напрягать глаза, но и не давать им расслабиться. Лампы не гудят. Никогда. Тишина здесь особенная: она не давит на уши, а затекает в них, как вода, заполняя всё пространство внутри головы.

Я здесь. Живу.

Точно помню, как я спешил на работу, забежал в метро, не оглядываясь, и оказался тут. Осознал всё только тогда, когда ждал вагон в тишине. Полнейшей тишине.

Сначала я считал шаги. От скамейки у третьей колонны до автомата с водой, который до сих пор иногда жужжит, но ничего не выдает. Потом перестал. Времени здесь нет, хотя оно везде. На каждом табло, под каждой сводкой новостей, которая постоянно обновляется.

Я живу на станции Комсомольской. Выходов здесь много, но все они ведут обратно. Я проверял. Тысячу раз. Я здесь совершенно один, выхода совершенно нет.

Еду́ я нахожу в сумках. Вещи появляются на полу и исчезают, подчиняясь какому-то своему ритму. Сегодня это были газеты девяностых, сумки хобо и чей-то проигрыватель. Вчера — авоськи и талоны на еду. Когда наступает ковид, вещей мало, зато много масок и синих упаковок перчаток. Они хрустят под ногами. На Новый год здесь пахнет мандаринами и я нахожу подарки. Я разворачиваю их очень медленно. Чтобы растянуть момент.

Вагоны приходят по расписанию. Я сажусь в них, еду до конечной, потом обратно. Иногда я закрываю глаза и представляю, что еду на работу. Что вокруг люди. Что кто-то сидит напротив и смотрит в телефон.

Табло с датой — единственное, что подаёт признаки. Я слежу за ним. Оно прыгает хаотично: 1935, 2001, 1957, 2020. В будущее никогда. Я не знаю, почему.

Я увидел её в вагоне.

Зашёл в «красную ветку», сел у окна и смотрел, как платформа уползает назад. Обычно я смотрю на свет, на колонны, на провода. А тут заметил отражение. Напротив, на сиденье у двери, сидела девушка.

Я не поверил. Зажмурился, открыл — она сидела, смотрела в пол и сжимала в руках детский рюкзак. Розовый, с единорогом.

Она тоже меня заметила не сразу. Подняла глаза, и я увидел, что она боится. Не меня, а всего этого места. Так же, как боялся когда-то я.

— Ты давно здесь? — спросил я. Голос прозвучал хрипло, будто я разучился говорить.

— Не знаю, — ответила она. — Я искала выход. А потом увидела тебя в окне, когда поезд проезжал. Ты сидел на скамейке и чистил апельсин.

Я не помнил этого. Но я понял, что она — первое доказательство того, что я не сошёл с ума.

Мы стали искать выход вместе. Она заметила то, что я упустил: вещи на полу не просто соответствуют дате на табло. Они соответствуют событиям. В день, когда табло показывало «9 мая 2005 года», мы нашли георгиевские ленточки, ещё не успевшие выцвести.

— Это как плёнка, — сказала она. — Метро перематывает само себя. Но не может перемотать нас.

Мы сблизились. В этом аду, где нет никого, она стала моим якорем. Мы спали в разных вагонах, но рядом. Я добывал еду, она находила интересные вещи: старые открытки, значки. Она была умнее меня. И спокойнее. Хотя я видел, как по ночам она садится на краю скамейки и смотрит в чёрный зев тоннеля. Я не спрашивал, что она там видит.
Она не помнила своего имени, а я не стал напрягаться и давать новое. Всё равно обращаться мне было больше не к кому. Я не рассказывал ей о прошлом, хотя она и не спрашивала. Как и я. Мы сожительствовали тихо. Долго. Очень долго.

Однажды скачки во времени стали подозрительно сужаться. Уже не поколения, а годы. Уже не годы, а месяцы. Уже не месяцы, а дни. Наконец, мы застряли в одной точке. Мне не нравилось это, страх узлом завязывался в горле.

Она подошла ко мне и тронула за руку.

— Смотри.

Тишина стала другой. Более плотной, что ли. На табло мигало « 26 февраля».

— Что-то случится, — сказал я.

— Нет, — ответила она. — Что-то уже случилось. Мы просто не видели.

Мы пошли к эскалаторам. Там всегда было пусто, но в этот раз снизу дул ветер. Тёплый, живой ветер, пахнущий толпой, человеческими чувствами и скорой весной. Я забыл, как пахнет весна.

— Давай спустимся, — предложил я.

— Давай, — тихо ответила она.

Эскалатор работал. Ступеньки ползли вверх, унося нас вниз, потому что мы стояли не с той стороны. Это было неправильно, но кто здесь разбирает, где верх, а где низ.

Мы спускались долго. Очень долго. Ветер усиливался, и я слышал далёкий гул. Не поезда — толпы. Людского моря, которое шумит где-то там, внизу. Узел в горле затянулся так, что начало тошнить.

Она сжала мою руку. Ладонь у неё была маленькая и холодная.

Людей было так много, что у меня закружилась голова. Они заполняли всё: платформу, переходы, лестницы. Они говорили, смеялись, шаркали ногами, ссорились, бежали по делам. Кто-то тащил огромный торт, дети вертелись под ногами. Мелькали шляпы, пиджаки и букеты. Звук — настоящий, живой, многоголосый — ударил по ушам, как штормовые волны. Это то же метро, но…

Мы стояли наверху эскалатора, и я не верил своим глазам.

— Мы выбрались, — прошептала она. — Мы выбрались!

Она засмеялась и хотела побежать вниз, в эту толпу, раствориться в ней, стать частью нормальной жизни. Я рванул за ней, но люди текли мимо, разъединяли нас, несли куда-то.

Я увидел её через три метра. Она тоже пыталась пробиться ко мне, но поток был слишком сильным. В какой-то момент я потерял её из виду и запаниковал. Начал расталкивать людей локтями, продираться сквозь плотные спины и сумки.

И тут я увидел себя.

Свою спину. Я — другой, в такой же куртке, пробирался сквозь толпу. Живой, настоящий, часть этого мира. Он (я) спешил, раздраженно работал локтями, пытаясь выйти из давки. На работу.
Я опустил взгляд ниже.
В толпе, прямо у ног моего двойника, стояла маленькая девочка. Лет пяти. В красной шапке. Она держала за руку женщину, но та отвлеклась. Девочка выпустила руку и потянулась к розовому воздушному шарику, который уносило вверх по эскалатору.

Время замедлилось.
Стало тихо.
Я видел, как мой двойник, мое прошлое «я», делает резкое движение рукой, чтобы растолкать напирающих людей. Он не видел ребёнка. Он просто дёрнулся в сторону, инстинктивно, отталкивая мешающее тело.

Девочка покачнулась.
Край эскалатора. Пустота. Она не закричала. Она только широко открыла глаза, глядя прямо на меня-тогдашнего.
Она полетела вниз. В людское месиво, под ноги.
Крик женщины, который разорвал тишину. Паника. Давка. Кто-то кричит «Вызовите скорую!», кто-то пытается пробиться вниз, но толпа, не понимающая, что случилось, напирает сверху.
Я стоял и смотрел на это, не в силах пошевелиться.

А потом снова появилась она.
Она смотрела не на толпу – смотрела в глаза той падающей девочки.
И я увидел, как её лицо меняется. Как понимание, ужас и невыносимая боль искажают его.
Она увидела себя.

А потом всё кончилось.


Звуки исчезли первыми. Они не затихли, а просто оборвались, будто кто-то выключил плёнку. Люди пропали следом. Они не растаяли, не исчезли — они просто перестали быть. За одно мгновение.
Мы стояли вдвоём на пустой платформе.

Она – напротив меня.

Её глаза были полны слёз. Скорбь. Потеря. Ужас. Обвинение. И ещё что-то, чего я не могу назвать.

Я открыл рот, чтобы сказать хоть что-то, но она опередила.

— Ты убил меня.

Голос тихий, но в тишине метро он прозвучал как удар вагона о буфер.

Я смотрел на неё и видел, как тает её лицо. Черты расплываются, становятся прозрачными, будто она – тот самый воздух, который заполняет всё здесь.

— Прости, – выдохнул я.

Она не ответила. Просто исчезла.

Я поднял голову к табло.

Дата горела ровно, без скачков. Та самая. 26 февраля.

Она не изменилась. Ни через минуту. Ни через час. Ни через день. Ни через год.

Никогда.
Арцукевич Надежда. Однажды наступит сегодня

Вот уже пять минут я стояла в магазине перед стеллажом. Мой взгляд метался туда-сюда: то скользил по полкам, то опускался на корзину рядом стоящей женщины. На вид женщине было около восьмидесяти. Она вертела в руках коробочки с краской для волос и внимательно изучала этикетки. А я никак не могла понять: почему такая дама выбирает краску между синим и зелёным оттенком? По привычке накрутив на палец тонкий локон собственных седых волос, я тихо вздохнула. Удивительно, как порой самые незначительные вещи, вроде незнакомки с яркой краской в руках, способны оживить давние воспоминания...
Моя бабушка часто повторяла: «Седина — внешнее проявление работы хронометра нашей жизни». Не знаю, кого она цитировала, но я была совершенно не согласна с этим человеком. Хронометр – это часы с особо точным ходом, а значит ошибиться не могут. Но в моих «часах» секундная стрелка слетела с катушек.
Первый седой волос я обнаружила еще в десять лет. Сложно было не заметить его в копне густых чёрных волос. Мама тогда поспешно выдернула его, со словами: «Наверное, просто выгорел на солнце". Но с каждым днём седых волосков становилось всё больше и больше. Вскоре они начали сливаться в целые пряди. Я стала похожа на Круэллу Де Виль, правда, любовь к далматинцам во мне так и не проснулась. А до моего шестнадцатилетия все волосы сменили время года на зиму.
К своему собственному удивлению, я быстро привыкла к ранней седине. И совершенно не понимала, почему окружающим так хотелось посочувствовать мне и утешить. Зачем? Я ведь не воспринимала это за недостаток, наоборот. Я улыбалась, глядя в зеркало, пока расчёска плавала в серебряном водопаде. А особенно приятно было думать, что теперь ничто не помешает осуществить давнюю мечту — покрасить волосы!
Долгое время я уговаривала маму разрешить мне хоть что-то с ними сделать, но она была непреклонна: «Осветление портит волосы, Селена! Они просто превратятся в солому, ты понимаешь?». Но теперь, когда мне не нужно было ничего, кроме одного тюбика краски, мама сказала: «Делай что хочешь». Возможно, причина её резкого «согласия» крылась в отсутствии необходимости осветляться. А возможно, ей стало трудно игнорировать мою седину. Как бы там ни было, разве могла я упустить такой шанс?
Едва дождавшись мамин выходной, я вытащила её в магазин. Визит затянулся надолго. Полчаса я колебалась между оттенками, разглядывала фотографии счастливых девушек и вспоминала, кого видела с цветными волосами в школе. А когда наконец-то показала маме выбранный цвет, услышала твёрдое:
— Нет. Это что такое? — нахмурилась она. — Я думала мы возьмём натуральный цвет. Взгляни сюда. Вот шоколадный или русый.
— Ну мам, я не хочу. Лучше тогда вообще оставить всё как есть!
Так мы провели еще около двадцати минут среди полок с красками. Пока мама настойчиво предлагала выбрать спокойные природные оттенки, я не отводила взгляд от ярких упаковок. Найти компромисс оказалось непросто. Но главное, что из магазина я вышла вприпрыжку, с гордо поднятой головой. В моих руках блестела упаковка с надписью: «Глубокое бордо». Тогда и зародилась моя страсть к экспериментам с волосами.
Каждые пару месяцев я спешила в магазин за новой краской. Протягивала руку к полке, хватала случайную упаковку и только дома узнавала, какой стану на этот раз. Мне безумно нравилось фотографироваться и получать комплименты от знакомых и прохожих. Сердце радостно стучало, когда в зеркале появлялась она — настоящая я, которая пестрила всеми цветами радуги. Если для кого-то источником счастья служили творчество или спортивные достижения, то для меня им была обыкновенная краска для волос. И всё было хорошо. Однако со временем реакция окружающих изменилась: восхищённые взгляды и приятные слова заменили равнодушие, неприязнь и осуждение.
Я никогда не забуду тот жаркий июльский день: конец студенческой жизни, прекрасное настроение. Мы с Дианой, моей лучшей подругой, пошли в кафе. Заказали круассаны и ароматный чай с лесными ягодами, стали болтать о насущном, пока я не почувствовала, как Диана сменила направление беседы:
— Ну что, когда обратно в чёрный перекрасишься?
Я чуть не поперхнулась.
— Что? Да ты ведь знаешь, что никогда, — отозвалась я, поймав внимательный взгляд подруги. — Хотя ты угадала; скоро перекрашусь. Мой любимый бренд выпускает новую коллекцию красок. Могу показ…
— Продолжишь играть в детские игры? — Диана усмехнулась, поднося к губам чашку. — Дело твоё, конечно, но не забывай: впереди тебя ждёт трудоустройство. А на работе, наверняка, будут правила внешнего вида. Да и вообще, Селен, тебе уже двадцать два, может, пора начать выглядеть более серьёзно?
Помню, как я хотела закрыть уши и не слушать те слова. Но они просочились в моё сознание и осели там. Разве я уже слишком взрослая для таких увлечений? Нужно что-то в себе менять? Тогда я смогла уверенно отвергнуть навязываемое мнение: «Нет, всё это пустяки». Но давление окружения усиливалось с каждым днём, месяцем, годом. Семья, приятели, потенциальные работодатели всё чаще настоятельно рекомендовали оставить эксперименты с яркими цветами. И к тридцатилетию я окончательно сдалась.
Расставаться с окрашенными волосами было тяжело. Каждое утро в зеркале я наблюдала, как волны седых волос смывают краски, не оставляя им шанса. Когда седина съела чёрные локоны я испытала совсем другие чувства. Тогда была радость, а сейчас – полное разочарование. Почему же всё воспринималось иначе? Ответ я знала, но отказывалась признаваться в нём самой себе.
Жизнь продолжалась. И отношение ко мне вроде как улучшилось. Маме понравилось, что я прислушалась к её давним замечаниям. Хотя всё ещё бубнила что-то о необходимости покраситься в натуральный цвет. Руководительница отдела мягко похвалила, подчеркнув, что теперь видит перед собой взрослого и ответственного человека. Ничего не изменилось, а может стало даже лучше. Вот только я не чувствовала себя счастливей, сдерживая свои желания. Всё это превратилось в огромный парадокс, решение которого было так близко, но я боялась к нему прикоснуться. Мне не хватало одного маленького толчка, чтоб выбраться.
Так и проходила повседневная жизнь: работа, обучение, редкие встречи с друзьями. По старой привычке каждые пару месяцев я заходила в магазин глянуть на стеллажи с краской для волос. Я ненадолго задерживалась у полок, пробегала глазами по фотографиям девушек на этикетках, изо всех сил удерживая взгляд подальше от ярких оттенков, и поспешно уходила прочь. Сегодня всё повторилось абсолютно так же, как и десятки предыдущих раз. Единственное отличие заключалось в присутствии рядом пожилой дамы.
— Вон там, — тихо сказала старушка, указывая тонким пальчиком на нижние полки. Видимо, она заметила, как долго я смотрю в её корзинку. Сколько же времени прошло?
— Простите, не понимаю. О чём вы?
— Синяя краска, как у меня.
— А, спасибо.
Я неловко продолжила стоять рядом, а пожилая посетительница не спешила завершать случайно завязавшийся диалог:

— Хотя вместо синего я бы советовала вам лавандовый. Он так хорошо сочетается с голубыми глазами. Розовый тоже будет неплох. Вы пробовали такие оттенки?
Я растерянно молчала, не зная, как ответить. С одной стороны, следовало уйти или не обращать на неё никакого внимания, с другой — возникло желание постоять здесь подольше.
— Да. Какие только не пробовала.
Женщина улыбнулась. Очевидно, ей редко выпадала возможность пообщаться с кем-то близким по духу. Да и еще таким же седым, только лет на сорок младше.
— Я тоже многие оттенки на себе увидела. А теперь вот редко экспериментирую, — она говорила чарующе спокойно, и отчего-то мне казалось, что сейчас коснётся моей души своими словами. Как же я хотела услышать их. — В моей молодости такого разнообразия не было. Максимум хвоей красились и ходили, как болванки, все одинаковые. Потом-то появились эти цвета необычные, но мне уже пятьдесят было. Долго опасалась, что дети скажут и внуки. Подумают ещё, что их бабушка сошла с ума. Но зачем на потом откладывать? Потом поздно будет! Хотя бы однажды надо решиться. Вот с тех пор и крашусь в разные оттенки. Знаете, даже чувствую себя моложе.
Долго мы еще там стояли, продолжая лёгкую беседу. В основном говорила незнакомка, а я лишь внимательно её слушала. Сначала о красках, потом о её юности, детях, внуках. Я даже узнала, на чём лучше жарить блины. И было мне с ней так легко и приятно, как не было ни с одной коллегой или подружкой. Но гораздо важней оказалось другое: проводив уходящую старушку взглядом, я отчетливо поняла, что вижу перед собой собственное возможное будущее — если хватит сил решиться.
Недолго думая, я присела на корточки и взглянула на свой любимый последний ряд. В душе вновь расцвело чувство радости и трепетного предвкушения. Сейчас мне не важно, что скажет мама. Плевать, если коллеги по работе окинут косым взглядом. Их одобрение не принесёт мне счастья, которое придёт ко мне, когда холодная кисточка мягко пройдётся по корням волос.
Я протянула руку к полке и взяла первую попавшуюся коробочку, быстренько встала и направилась к кассе. Пусть сегодня наступит мое «однажды», а дальше будь что будет.
Покидая магазин, я ощущала знакомый восторг. Я шла домой, иногда ускоряя темп, чтобы увидеть старую новую себя. А в руках бликами отражала солнечные лучи упаковка с надписью «Глубокое бордо».
Мунаварова Полина. За занавесом

Я никому об этом не говорил. Да и кому, собственно, говорить? Нашего уездного доктора Глеба Петровича все давно знают как человека суховатого, молчаливого, проводящего дни между приёмной, где он выслушивает однообразные жалобы на мигрени и несварения, и своим кабинетом с потертым клеенчатым диваном, запахом карболки. Таким он и был, таким и остался бы в памяти – усердный чиновник от медицины, слегка сгорбленный, с вечной усталостью в глазах за толстыми стеклами очков. Но дело было в конце сентября, в тот особый, прозрачный и печальный час, когда солнце, уже не грея, лишь золотит пожухлую листву. Я возвращался поздно от больного из дальнего села, благо, не повторив судьбу знакомого нигилиста. Троицкая церковь на выезде из города, белая, с почерневшими куполами, стояла, как всегда, в стороне от дороги, окруженная старыми липами и оградой с покосившимися чугунными крестами. И там, в этом забытом уголке, где даже трава росла как-то неохотно, я увидел Глеба Петровича. Он сидел на каменной скамье у склепа какого-то купеческого рода, не замечая сырости и холода. Поза его была необычайно проста и безыскусна: локти на коленях, голова опущена. В руке он медленно перебирал несколько желтых кленовых листьев. Я намеревался пройти тихо, чтобы не нарушить его уединения, но он поднял голову. Увидев меня, он не вздрогнул, не сделал вида, что занят чем-то иным. Он лишь кивнул, будто ждал меня здесь, у этого склепа, все то долгое время, что мы знакомы. «Садитесь, коллега,» сказал он тихо. «Если не боитесь простуды и молчания.» Я сел, но разговор у нас не завязался и после двух, и после пяти минут неловкого с моей и уважительного с его стороны молчания. Сумерки сгущались быстро, и в них особенно ярко горела одинокая свеча перед иконой в нише склепа. «Вы, наверное, подумаете, что я здесь по какому-то печальному поводу,» сказал наконец Глеб Петрович, не глядя на меня. «Родственника помянуть, о бренности поразмышлять, аль побраниться в одиночестве? Увольте. Я здесь... потому что здесь красиво. А вы и не спрашивали.» Он произнес последнюю мысль с такой неуверенной, почти детской застенчивостью, что я невольно посмотрел на него. Суровое, испещренное морщинами лицо смягчилось, в глазах, обычно уставших, плавал тот самый отблеск свечи: теплый, живой, неуловимый. «Вот, смотрите,» он тронул рукой грубый камень склепа, по которому ползли тени от ветвей. «Здесь лежит купец первой гильдии С-в. Человек, должно быть, энергичный, с брюхом и бакенбардами. Он построил две фабрики, растил шесть дочерей, любил рябчиков под хреном и, должно быть, страшно боялся смерти. А теперь от него осталось это каменное вместилище да полустертая надпись. И страшное дело, именно это полное, окончательное исчезновение С-а... Меня успокаивает. Оно делает красивыми и эти липы, и этот свет, и даже мое собственное сидение здесь. Потому что все это мимо. Все проходит, не оставляя по-настоящему важного следа. И в этой мимолетности вся ее ценность. Ее... красота.»Он замолчал, снова опустив голову. Я не нашел что сказать. Вся его жизнь – рецепты, температурные листы, срочные вызовы к роженицам – предстала передо мной как огромный, тяжкий долг, который он несет не потому, что верит в его великий смысл, а потому что так надо, так правильно. А тут, у старой ограды, в огромных сумерках, он позволял себе быть просто человеком, который видит красоту в увядании и находит покой в мысли о вечном забвении.«Я никому об этом не говорил,» проговорил он снова, и в его голосе послышалась та же застенчивость, смешанная с облегчением. «Сказал бы жене, она бы подумала, что у меня начинается меланхолия, и стала бы варить валериановые капли. Фельдшеру – тот бы лишь тупо уставился. А больные... им и вовсе не до этого. Им нужно, чтобы живот не болел да похмелье легче переносилось.»
Доктор встал, отряхнул полы пальто, и в этом движении снова стал тем самым доктором Глебом Петровичем, суховатым, деловым. «Пойдемте, а то и впрямь простудимся. Завтра в семь утра прием, а у Митрофановых сын снова с ангиной.»
Мыльникова Мирослава. Тайна двери на третьем этаже

Все началось с двери. Обычной, деревянной, немного перекошенной. Она стояла в конце школьного коридора на третьем этаже, где обычно никто не ходил. Там не было кабинетов, только пыльные окна и старые стенды. Иногда нас отправляли туда относить старые плакаты в кладовую, поэтому попасть на третий этаж было не так уж странно. Странно было другое.
В тот день я как раз нёс папку со старыми листами для стенда. Анна Сергеевна сунула мне её перед самым звонком и сказала: «Занеси наверх, в кладовку, я позвоню завхозу, чтобы открыл». Я нехотя кивнул и пошёл. После последнего урока школа всегда кажется вымершей, но в тот день тишина была какой-то особенной. Гулкой. Словно все звуки ушли не в стены, а в пол.
Я шёл по коридору и вдруг заметил, что дверь в самом конце приоткрыта. Та самая, на которой всегда висел ржавый амбарный замок. Я проходил мимо сотню раз, когда таскал эти дурацкие плакаты, и замок никуда не исчезал. А тут… просто щель. Чёрная, узкая, будто кто-то специально так оставил.
Я остановился. Папка стала тяжёлой, будто в ней было что-то большее, чем бумага. Хотелось развернуться и уйти, но ноги сами пошли вперёд. Любопытство — дурацкая штука. Оно всегда сильнее страха, пока страх не становится реальным.
Я толкнул дверь.
За ней не оказалось ни сказочного леса или замка, ни говорящих зверей и волшебства, как в книгах. Там был другой коридор. Похожий на наш, но какой-то неправильный. Лампы светили тусклее, стены были посерели, почти почернели по углам. Воздух стал холодным, хотя на улице стоял май.
Я сделал несколько шагов и услышал шаги в ответ. Не рядом, а будто издалека. Кто-то шаркал по плитке, приближаясь ко мне. Я замер — шаги замерли тоже. Шагнул снова — они повторились. Будто в темноте стоял человек и передразнивал каждое мое движение. Мне стало не по себе, но любопытство оказалось сильнее.
Я резко посмотрел на стены. На них висели школьные фотографии. Старые, чёрно-белые, в пыльных рамках. Школьные выпуски, наверное, годов восьмидесятых. Бледные лица, серьёзные взгляды. Чем дольше я всматривался, тем отчётливее понимал, что они похожи на… нас. Та же форма, те же лица. Только в глазах у всех было выражение, которое я не мог понять. Будто они знали что-то важное и молчали.
Я неуверенно пошёл дальше. Шаги молчали, но спиной я чувствовал взгляды. Стоило только обернуться и лица на ближайшей фотографии чуть сместились. Совсем незаметно. Только вот я заметил. Заметил, что теперь они смотрели не в объектив, а на меня. Мне стало жутко не по себе.
И тут я испуганно перевел взгляд на что-то другое. В конце коридора было окно. Обычное, школьное, с разводами на стёклах. Я подошёл, надеясь увидеть хоть что-то нормальное, и выглянул во двор. Двор был наш. Такой же, как всегда, но пустой. Ни людей, ни машин, даже воробьёв не видно. И вдруг я заметил фигуру.
Там стоял я.
С рюкзаком на одном плече, в своей любимой рубашке, с телефоном в руке. Он, не я, смотрел в экран и… неожиданно поднял голову в верх. Он смотрел. На то окно, из которого я сейчас смотрел на него.
Я вдруг понял, что задержался и увидел слишком много.
Я развернулся и побежал. Фотографии провожали взглядами, теперь они улыбались. Тонко, одинаково, жутко. Я влетел в дверь, захлопнул ее и, кажется, посыпалась штукатурка.
Обычный коридор встретил шумом, светом и голосами. Где-то хлопнула дверь столовой, пахло котлетами, внизу смеялись. Я стоял, тяжело дыша, и сжимал папку. Она снова была лёгкой.
С тех пор та дверь всегда закрыта. Я проверяю каждый раз, когда поднимаюсь на третий этаж. Замок висит, ржавый, старый. Иногда я подхожу и дёргаю и облегченно вздыхая, когда он не открывается. Папку с листами я так и не донёс до стенда. Только вот никто об этом не спросил. Ни в тот день, ни потом. Будто Анна Сергеевна забыла, что просила меня. Будто того разговора не существовало. Иногда я думаю: а был ли?
Мне кажется, что за той дверью по-прежнему есть коридор. Просто он открывается, только если ты идёшь не туда, куда должен.
И это точно не Нарния.
Червякова Анастасия. Бескрылая

Тимофей.
Шестнадцать шагов. Ровно шестнадцать от пластикового стула до стеклянной двери. Сердце то стучит, как бешеное, то вдруг, особенно сильно бухнув о ребра, замирает. И тогда сразу темнеет в глазах, и я жадно глотаю спертый больничный воздух. Еще шестнадцать шагов на обратный путь по старому скрипучему паркету.
Ольга
Больно? Да что вы знаете о боли? Нет, это не про схватки. Больно четыре года ненавидеть утренние часы, когда заходишь в ванную и открываешь шкафчик с тестами на беременность. Больно – это когда смотришь на одну полоску и хочется биться головой о стену. В кровь. Чтобы хоть как-то погасить грызущее чувство полной безнадеги.
Тимофей.
Только очень жди… Засела в голове эта строчка. Там, за стеклянной дверью моя Оля. И я жду. Очень…
Ольга
Между схватками считанные минуты. Скоро. И я смотрю на нашу Валечку, на то, как она вокруг меня суетится. Она такая большая, уютная, как любимая подушка. Тимофей приволок меня к ней год назад, когда все стало совсем плохо. Я и себя-то тогда успела возненавидеть. Помню, как мне хотелось положить голову на ее полное плечо и закрыть глаза под журчание голоса, обещавшего то, о чем я не могла уже и мечтать. Валечка ли сотворила чудо, или сработало то, что меня постепенно отпустила звериная тоска, но однажды я снова влюбилась в утро. Я сидела на бортике ванны и в голосину выла от счастья, прижимая к груди белый пластиковый столбик теста с двумя полосками.
Тимофей
Дверь медленно открывается и выходит Валентина Анатольевна. Наша милая Валечка, которая вела беременность Ольги с первого месяца. Криво улыбается и машет рукой. Накидываю халат и несусь к палате, чувствуя одновременно облегчение и неясную тревогу. Первое, что вижу – испуг и отчаяние в Олиных глазах. На ее руках крошечный попискивающий сверток, из которого выглядывает сморщенная рожица и с любопытством таращит на меня крохотные синие глаза. С облегчением выдыхаю. Слава Богу, все позади. И снова спотыкаюсь об Ольгин взгляд. Почти беззвучно, одними губами шепчу: «Что?» и она всхлипывает.
Ольга
Я не могу на нее смотреть. Не могу! Это… чудовищно. Нелепо. Это не со мной. Просто действие лекарств. Вот сейчас я крепко зажмурюсь, открою глаза, и все будет хорошо!
Тимофей.
Оля кладет дочку на кровать, не глядя на нее. Валечка перехватывает сверточек, осторожно раскутывает нашу девочку. Я замираю от мучительной жалости, глядя на крохотное тельце и тонюсенькие пальчики – ну точно паучьи лапки. Малышка приоткрывает беззубый ротик, и мне кажется, что моя доченька улыбается. Валечка ловко подхватывает ее на руки и кладет животиком на ладонь. И тут я охаю от неожиданности. На маленькой красной спинке шевелятся два странных отростка.
Ольга
Наверное, я просто потеряла сознание от боли и сейчас мне снится кошмар. У меня такое бывает. Сейчас меня приведут в чувство. Сейчас все закончится.
Тимофей
Я никогда не видел у Оли такого лица. Боль. Неверие. Отчаяние. Какая-то жуткая смесь. От ее напряженного взгляда мне становится не по себе. Малышка кряхтит на Валечкиных руках, странные отростки, покрытые гусиной кожей, снова приходят в движение. Валечка что-то бормочет про атавизм, про то, что девочка совершенно здорова. А я вдруг понимаю, что это такое. Это крылья! Понимаете? Крылья!!!
Ольга
Да помогите же мне! Неужели вы не видите – я умираю! Аааааааааааа!!!
Тимофей
Оля вдруг начинает кричать…нет. Визжать и биться в истерике. Валечка кидается к ней, сунув мне малышку. И тут я вдруг перестаю слышать Олины крики. Меня накрывает горячей волной, поднявшейся откуда-то из грудной клетки. Накрывает с головой. И я не вижу, не слышу, не чувствую больше ничего, кроме оглушительной любви к крохотному теплому комочку на моих руках. Я читал, что любовь к ребенку у отца приходит позже, чем у матери. Что это отсроченное и осознанное чувство. Чушь собачья. Я стал отцом через полчаса после рождения моей дочки. Но тогда я еще не знал, что в это же время моя жена перестала быть матерью.
Ольга
Июль в этом году жаркий, а я все равно никак не могу согреться. Режу салат, готовлю праздничный стол, а плечи все время сводит зябкой судорогой. Повод для праздника? Да девочке сегодня год. Соберутся родственники…самые близкие. Надо не забыть туго спеленать ей спину, иначе «это» не влезет в праздничное платье.
Тимофей
Как-то Ольга сказала мне: «Конечно, мы будем любить ее даже такой». И я содрогнулся. Так говорят о глубоких инвалидах и о выбракованных котятах. Так говорят, когда любви в сердце нет, когда ее приходится насильно выдавливать из себя, чтобы другие не осуждали. И это она о моей крылатой девочке, о моем маленьком чуде? А ведь Маруська любит маму безумно. И улыбается только ей.
Ольга
Я ненавижу этих мерзких детей. Ненавижу! Сегодня я вывела Марию на детскую площадку, спину ей запеленала так, что она плакала от боли. А «это» все равно топорщилось под пальтишком. И дети начали гнать ее прочь и дразнить горбухой! Раньше меня к маленьким негодяям подоспела какая-то бабулечка и начала отчитывать их за то, что обижают «горбатенькую». Лучше бы не вмешивалась! Ненавижу их всех. Ненавижу! Никогда больше ее никуда не поведу.
Тимофей
Все плохо. Очень. Если бы не дочка, мне незачем было бы возвращаться домой. Моей Оли больше нет. Есть чужая женщина со злобно искривленным ртом и черной тоской в глазах. В доме висит тяжелая тишина. Нам не о чем разговаривать. Совсем. Даже Маруська научилась молчать. Забивается вечером ко мне под бочок и тихонько, шепотком, выкладывает нехитрые школьные новости. Для нее жизнь там. Здесь она терпит. И я терплю. И Ольга…
Ольга
Я нашла врача. Хирурга, который берется удалить «это». И тогда Мария снова станет нашей девочкой, дочкой, о которой мы мечтали. И Тимофей снова начнет смотреть мне в глаза. И улыбнется так же, как до…этого. Мы снова станем семьей. Мы будем счастливы.
Тимофей
Это моя вина. Только моя. Когда мне предложили чертову командировку, я ухватился за нее всеми конечностями. Уговаривал себя, что так нужно для моего карьерного роста, а значит – для Маруськи. Мысленно твердил себе, что командировка всего на две недели. А в глубине души ликовал от возможности уехать из этого склепа. Хоть ненадолго вырваться из дома, где поселилась нелюбовь. Когда я вернулся, счастливый, отдохнувший, с горой подарков, Ольга встретила меня…нет, не улыбкой. Торжествующим оскалом. Я посмотрел в ее безумные глаза и почувствовал, что произошло что-то непоправимое. Маруськи дома не было…
- Где? – прохрипел я.
Ольга
Тимофей смотрит на меня с ужасом. Судорожно сглатывает и срывающимся голосом с трудом произносит:
- Где?
И я понимаю, что все мои мечты о счастье, которое можно вернуть – только сказка, и я напрасно себя ей утешала. Я понимаю, но до последнего не хочу верить. И отвечаю:
- В больнице. Ей удалили это. Теперь она будет нормальной…
Тимофей
Я падаю на колени перед больничной койкой, на которой, жалко скрючившись, лежит моя бедная бескрылая дочка. Вижу бледное личико с блестящими от температуры глазами и страдальческую улыбку, утыкаюсь носом в ее горячую ладошку и шепчу:
- Прости меня…
И слышу за спиной истошный вопль Ольги:
- Не смей!!!
Маруся
Папа ушел из семьи, когда я была в шестом классе. И только теперь я понимаю, что родители жили не вместе и даже не рядом. Они отгородились друг от друга огромной бетонной дамбой взаимного непонимания и непрощения. Я никогда не видела их счастливыми. Ни до расставания, ни после. В них как будто умерло что-то очень важное. Я не знаю, что это было, но оно было – я видела их глаза на свадебных фотографиях! Папа не просил у мамы, чтобы она позволила ему забрать меня. И я была этому рада. Где-то в самой глубине души они оба считали, что их брак разрушила я. Но мама и не думала этого скрывать, а папа…он просто не мог находиться рядом со мной. Он предпочел уйти и забыть…так забывает жертва насилия о том, что ей пришлось пережить. Иногда мы виделись, но это были мучительные для нас встречи. Я не знала, что сказать ему, а он смотрел на меня с болью и жалко морщился, пытаясь выдавить из себя подобие улыбки. А потом он просто уехал. Далеко и насовсем. И только вчера, на свое двадцатипятилетие я получила от него подарок – крупную сумму денег. Переводом. Без сообщений.
Нет, я не жалуюсь. В моей жизни все в порядке. Работаю медсестрой. У меня муж и трехлетняя дочка, которой моя мама подарила весь свой нерастраченный запас любви. Правда, иногда я вижу, как на мгновение меняется мамино лицо, когда она проводит ладонью по гладкой дочкиной спинке и вспоминаю, что у меня на этом месте два больших безобразных шрама. А ночью мне часто снится, как за моей спиной медленно раскрываются огромные белые крылья, и я взмываю вверх, в лазурный простор неба, замирая от восторга. И только тогда я понимаю, что значит быть счастливой. Быть самой собой… Но об этом никто не должен знать. Ни-ког-да.
Гырдымова Анна. Ветка мыслей

Я часто думаю о том, почему всё так, как есть. Например, почему солнце всходит на востоке, а не на западе? Почему именно в этой части здания сделали выход и почему в автобусе такое количество сидений? Да, это легко можно объяснить логически. Но ведь я думаю об этом, значит, это имеет для меня значение. Вообще я думаю об этом часто. Но о чём конкретно - вылетает из головы.
Например, чем интересен проход в стене на улице? Наверное, тем, что его предусмотрели. Кто-то действительно задумался об этом до меня, предусмотрев, что кому-то понадобится именно так пройти этот участок земли. Хотя без этого можно было бы жить. Вполне возможно.
Мне постоянно кажется, что я что-то забываю, но никак не могу вспомнить что. Иногда мне кажется, что мне нигде не нравится. Когда я нахожусь где-то, я всегда думаю о том, что хотела бы оказаться где-то в другом месте. А когда прихожу в новое, скучаю по- старому. Довольно странно, да? Я тоже так думаю и постоянно размышляю об этом. Мои постоянные размышления, словно маленький спутник, преследующий меня, куда бы я ни пошла. Я мало кому об этом говорю, но здесь, в своей голове мне легче размышлять об этом. О чём? Ну-у…
И вот я снова дома. Я зачем-то иду куда-то, иду и иду. Передо мной гора грязной посуды. Не хочу мыть её. А зачем? Через некоторое время она снова станет грязной и от моей работы никакого прока. Или, может, нет? Что, если я не вымою её сейчас, а скажем завтра? Что будет тогда? Она будет копиться, грязь станет твёрже и будет смываться сложнее.
А знаете, я никому об этом не говорила, но именно в такие моменты я чувствую себя наиболее честной с собой. Потому, что все остальное время я либо притворяюсь, либо пытаюсь вспомнить, зачем я здесь.
А может, наоборот, грязная посуда, залитая водой, будет отмываться лучше? Понятия не имею.
Наконец-то свободное время, без каких либо занятий. Я лежу, смотрю в потолок. И вдруг я начинаю мысленно перебирать все события за сегодняшний день в попытке вспомнить ядро моих размышлений.
Вот я просыпаюсь. Здесь я еду в автобусе и рассматриваю асфальт на дороге, пока моё сиденье дрожит как осиновый листок. Здесь меня заинтересовал проход в стене: да к чему же всё это было? Это грязная посуда. Да, грязь на ней всё же оттёрлась.
Но вместо ответа я снова возвращаюсь к бесконечным размышлениям. Всё это так глупо, и предсказуемо в своей непредсказуемой манере. Словно я пытаюсь унять и приручить вихрь. Тщетно, но с рвением, достойного истинного дурака.
Пока я размышляла, успела отложить все свои дела. Голова не работала от слова «совсем». Ну, а как в такой обстановке думать об алгебре? Как думать о чём-то, если у меня столько пищи для размышлений помимо этого. В моей голове снова начала собираться логическая цепочка. Из скольких звеньев? Из ста? Честно, я не считала.
Я вижу ручку на столе. Мне нужно писать ей домашнее задание. Но ручка дорогая, стоит ли оно того? Чернила быстро закончатся. И мне придётся покупать новую ручку.
Пока я думала, стрелка настенных часов безжалостно бежала вперёд, не давая мне даже шанса хорошенько обдумать пару вопросов в голове. Время – полночь, а уроки не сделаны. Что поделать, надо спать, иначе не успею вообще ничего.
И вот, лёжа в кровати, вся уставшая и ничего не сделавшая, мне наконец-то приходит та самая мысль, что постоянно терялась в дебрях моих размышлений. «Что я делаю?».
Мысль пришла не одна. Вместе с ней пришло ощущение, будто я стою абсолютно беззащитной и обнаженной перед какой-то правдой, о которой я догадалась лишь сейчас.
Я поняла, что все эти годы, все эти бесконечные мысли о солнце, автобусах и посуде были просто ширмой, способом не думать о главном: о том, что я чувствую на самом деле. О том, что гложет меня по- настоящему. Я никому об этом не говорила. Никогда. Даже себе до этой секунды. И сейчас я чувствую себя ни хорошо, ни плохо. Словно это было тем, что я искала. Я искала возможность замкнуться в себе, уединиться, чтобы найти внутренний покой. И я его почувствовала, когда нашла ответ на вопрос «что я делаю?».
Я никому об этом не говорила, кроме одного единственного человека. Этот собеседник всегда со мной. Он внимателен и чуток к каждой моей мысли. Мой вечный спутник и друг. Этот человек – я.



Игрицова Виктория. Край земли, уходящий из-под ног

На Камчатке мы не спрашиваем «Сколько баллов?». Мы спрашиваем «Было?». Все камчатские паблики молниеносно после толчков начинают писать одно слово, а люди в комментариях разделяются на два лагеря, которые говорят либо «Я не почувствовал», либо «Я испугался». Для нас, выросших в тени домашних вулканов, легкое дребезжание бокалов в серванте или качание висящих хрустальных элементов люстры – это просто колыбельная. До восьмого класса я даже научилась не просыпаться, если трясет меньше пяти баллов. Но 30 июля 2025 года Земля решила, что хватит с нас привычек.
Этот день начался липко и душно. В Петропавловске-Камчатском такое лето – редкость. Океан был подозрительно тихим, словно Авачинская бухта затаила дыхание. Я сидела на подоконнике, лениво перелистывая сборник задач, и думала о том, что через год мне сдавать основной государственный экзамен, он же ОГЭ, а через еще два после него единый государственный экзамен, а я до сих пор не знаю, кем хочу стать. Мои мысли занимали пустяки: поход на Халактырский пляж, новые кроссовки и то, почему подруги не зовут меня гулять. Хотя я знала, что большинство из них находятся на «материке», так мы называем другую часть России, куда мы летим обычно отдыхать, путешествовать, ловить витамин D. Но немногие, кто остается здесь на лето, уезжают или на дачу, или просто далеко от города. У всех свои заботы…
В 11:30 тишина лопнула.
Сначала пришел звук. Это не был грохот обвала. Это был низкий, утробный гул, идущий откуда-то из-под самого основания. Казалось, гигантская цепная собака сорвалась с привязи прямо под нашим домом. А потом ударило и начало все шататься.
Магнитуда 8,8. В учебниках географии это сухая цифра. В жизни – это пол под твоими ногами превращается в палубу корабля во время девятибалльного шторма. Комод в моей комнате выдохнул все содержимое и рухнул, едва не задев меня. Стекла лопались с таким звуком, будто кто-то рассыпал миллион хрустальных бусин. Все, что пыталось устоять, безжалостно падало на пол.
Я помню, как закричала мама из кухни. Помню, как мы, вцепившись друг в друга, стояли в дверном проеме – единственном месте, которое казалось безопасным. Мир вокруг нас как будто просто рассыпался. Наша пятиэтажка, «сейсмостойкая» и надежная, стонала так, что закладывало уши. Арматура внутри стен скрежетала, как зубы великана.
«Хорошо, что не ночью», – подумала я, понимая, что если бы это все произошло, когда мы спали, страх бы окутал еще сильнее.
Это продолжалось около двух минут. Когда все стихло, наступила мертвая тишина. Город накрыло облако пыли и испуга: люди боялись даже дышать, ожидая афтершоков.
Мы выбрались на улицу. Повсюду в доме были трещины. Асфальт на нашей улице накренился, словно его вспороли плугом. Позже я читала в новостях, что наш полуостров сдвинулся на 2 метра в юго-восточном направлении. Но самое страшное было смотреть на сопки и океан. Там, где всегда был привычный пейзаж, теперь виднелись свежие раны оползней и очень нервные волны.
Вечером мы сидели в машине, собираясь ночевать там. Люди делились водой и новостями. Говорили, что это было самое мощное землетрясение за последние десятилетия, чуть ли не столетия, что Северо-Курильск снова задело волной, что в центре города есть разрушения. Тяжелых травм никто не получил. Последствия еще ощущались до конца года: афтершоки, трещины в домах и многое другое.
У меня внутри было пусто. Я смотрела на свои руки, и не чувствовала ничего: ни страха, ни радости от того, что мы живы. Только какую-то бесконечную усталость. Мама пыталась заставить меня поесть, что-то говорила о вещах, которые остались в квартире, о том, как мы будем жить дальше, о том, что нужно собрать тревожный чемоданчик. Точно! Чемоданчик. О нем я подумаю завтра.
В какой-то момент я поняла, что если сейчас начну осознавать масштаб случившегося – если представлю, что наш дом разрушается, что город придется отстраивать заново, что привычный мир треснул так же глубоко, как стена, – я просто сломаюсь.
Психологическая травма, как многие говорят. И, кстати, действительно после такого мощного землетрясения, которое местные жители не могут забыть, многое изменилось в поведении камчатцев. Мы стали более осторожными и бдительными, немного напуганными возможным повторением или усилением катастрофы. Но в то же время мы стали сплоченнее, дружелюбнее и добрее.
— Мам, — тихо сказала я, глядя на звезды, которые в ту ночь казались невыносимо яркими и равнодушными. — Давай не сейчас. Я подумаю об этом завтра.
Это была фраза из какой-то старой книги, но она стала моим спасательным кругом. Завтра. Когда взойдет солнце. Когда пыль уляжется. Когда трещины срастятся. Когда сердце перестанет подпрыгивать от каждого звука проезжающего грузовика.
На следующее утро «завтра» наступило. И оно принесло с собой не только осознание беды, но и удивительную ясность. Город не сдался.
В коридорах, где тишина обычно была залогом надежды, воцарился грохот рушащейся штукатурки и звон бьющегося стекла. Но там, где инстинкт кричал «уходи, беги», врачи и медсестры выбрали «останься». Хирурги, чьи руки не дрогнули, даже когда операционные лампы начали описывать безумные круги, буквально закрывали собой пациента на операционном столе. Медсестры, хрупкие женщины, вцепились в него, становясь живым якорем в этом разбушевавшемся каменном океане. В пыли, среди воя сирен и скрежета арматуры, в их глазах не было паники – только холодная, профессиональная ярость. У каждого из них дома были дети, родители, своя жизнь, казалось, превращавшаяся в руины в это самое мгновение, но сердце билось по иному графику. «Я испугаюсь завтра», — шептал онколог, пытаясь закончить благополучно операцию, пока здание ходило ходуном. «Я поплачу об упавшей рамке с любимой фотографией и разбитым сервизом завтра. А сегодня я – все, что есть у этих людей между ними и бездной», — думал анестезиолог, крепко держа оборудование.
И я вдруг поняла, что больше не боюсь этой земли.
Раньше я думала, что Камчатка – это место, где мы просто гостим на пороховой бочке. Но, глядя на то, как люди помогают друг другу, как наши герои-врачи спасают людей во время катастрофы, как геофизики, ученые-сейсмологи из института вулканологии с горящими глазами обсуждают уникальные данные, полученные во время толчка, я почувствовала что-то новое.
Это было странное чувство – горизонт, который раньше казался мне ограниченным лишь школьным двором и будущими экзаменами, вдруг раздвинулся до масштабов планетарных сил. Я поняла, что хочу не просто сдавать экзамены. Я хочу быть полезна Родине, стране, планете.
В ту неделю я впервые зашла к маме на работу. Там было шумно, пахло лекарствами и старой бумагой. Я помогала разбирать документы, сортировала медикаменты, фасовала заказы.
Оказалось, что катастрофа – это не только конец старого, но и точка отсчета для чего-то огромного. Я решила, что буду поступать на лечебное или сестринское дело. Хочу быть врачом. Я хочу быть той, кто усмиряет страх, спасая людей.
Прошло время. Мы восстановили квартиру, город залечил раны, хотя шрамы на домах будут видны еще долго. Иногда, когда я засиживаюсь допоздна за учебниками или когда легкий толчок снова заставляет звенеть посуду, я вспоминаю ту ночь в машине.
Тот страх никуда не ушел, он просто стал частью меня, как гравитация. Но теперь, когда на меня наваливаются проблемы, когда кажется, что все рушится, я просто глубоко вдыхаю соленый тихоокеанский воздух, смотрю на величавый Корякский вулкан и улыбаюсь.
Если небо упадет на землю или земля уйдет из-под ног – я, конечно, расстроюсь. Но, пожалуй, я подумаю об этом завтра. А сегодня у меня еще слишком много дел здесь, на этой живой, беспокойной и самой прекрасной земле в мире.
16 января 2026 г.
P.S. На Камчатку обрушилось несколько сильных снегопадов…
Я подумаю об этом рассказе завтра.
Силаков Никита. Память

В восьмом классе все уже давно определились. Ну, или делают вид, что определились. Лера красит ногти чёрным и слушает рок, потому что это «глубоко». Пашка носит только серые худи - «немарко и стильно». А Катя из параллельного на всех фотках стоит в цветах заката - розово-оранжево-фиолетово, чтоб все ахнули: «Вау, какая эстетика!»
А я вообще не понимаю, зачем выбирать что-то одно.
Но если честно, из всех красок я выбираю вот эту. Ту, про которую никто не говорит. Ту, у которой даже названия нормального нет.
Всё началось в прошлом году, когда мы переехали к бабушке. Не то чтобы совсем переехали - просто мама сказала, что так надо, «пока не решатся вопросы с квартирой». Бабушка живёт в старом доме на окраине, где ещё сохранились дровяные сараи и куры у соседей. И у неё есть сарай. Самый обычный, дощатый, с ржавой щеколдой.
В том сарае я нашёл краску.
Она стояла в углу, три засохшие банки, припорошенные мышиным помётом. Белая, синяя и… вот эта. Та, которую я выбираю. Она была не зелёная и не серая. Не хаки и не болотная. Она была - как старая медь, если на неё попала вода. Как дождевая лужа, в которой отражается ржавый лист. Как глаза у бездомной собаки, которая живёт у бабушки за забором, - вроде грустные, а вроде и нет.
Я спросил у бабушки, чья это краска.
- А, это дед твой, - махнула она рукой. - Царствие небесное. Он всё собирался забор красить. Так и не собрался.
Дед умер, когда я был маленький. Я его почти не помню - только руки, большие и тёплые, и запах махорки. И ещё он строгал мне деревянные машинки. Простые, без колёс, но я их любил больше любых пластмассовых.

Я открыл банку. Краска внутри загустела, но не засохла совсем. Сверху была плёнка, как на киселе, а под ней - та самая густая, тяжёлая жидкость, пахнущая дедом, сараем и забытым временем.
Я взял кисть. И начал красить.
Сначала просто так - старую доску, которую нашёл во дворе. Потом — табуретку, на которой сидел дед, когда чинил сапоги. Потом - скворечник, сбитый из фанеры, в котором давно никто не жил.
Краска ложилась неровно, буграми, потому что старая. Но чем больше я красил, тем больше понимал: это не просто цвет. Это цвет терпения. Цвет того, что ждало больше двадцати лет в сарае, пока кто-то вспомнит.
Я не художник. Я даже на ИЗО вечно рисую всякую ерунду, и учительница вздыхает. Но в тот момент, когда я красил эту доску, я чувствовал себя так, будто разговариваю с дедом. Без слов, без соплей, просто - мазок, ещё мазок, ещё.
- Ты чего там возишься? - крикнула из дома бабушка.
- Крашу! - крикнул я.
- Чем?
- Краской! Дедовской!
Бабушка вышла на крыльцо, долго смотрела, как я вожу кистью по старой табуретке. Потом улыбнулась, покачала головой и ушла обратно.
Вечером она поставила передо мной тарелку с супом и сказала:
- А дед твой, знаешь, тоже всё красил что-нибудь. Краски много было, после завода осталась. Он говорил: «Краска - она как память. Пока красишь, помнишь». Я тогда не понимала. А теперь, глядя на тебя, понимаю.
Я посмотрел на свои руки. Они были в этой странной краске - медно-серо-зелёной, как старая медь. Как память.
В школе на рисовании нам задали: «Нарисуйте, какой цвет для вас самый важный». Все рисовали яркое: Лера - чёрный квадрат (ну да, оригинально), Пашка - серый прямоугольник, Катя - закат во всех оттенках розового. А я принёс ту самую доску, которую покрасил.
Учительница посмотрела, потрогала пальцем.
- А это что за цвет?
- Не знаю, - сказал я. - Просто цвет. Дедовский.
Она улыбнулась и поставила пятёрку. Сказала, что это самый честный рисунок, который она видела в этом году.
Может, она просто добрая. А может, правда поняла.
Ведь из всех красок мира можно выбрать самую яркую, самую модную, самую «глубокую». А можно выбрать ту, которая ждала тебя двадцать с лишним лет в пыльном сарае. Ту, которая пахнет дедом. Ту, которая умеет говорить без слов.
Я выбираю вот эту.
Медно-серо-зеленую. Цвет старой табуретки, цвет дедовых рук, цвет моего детства, которое я почти забыл, но вспомнил, когда открыл банку.
Она не блестит. Она не светится в темноте. Она просто есть. И пока она есть, у меня есть с кем разговаривать.
Спасибо тебе, дед. За краску. За память. За то, что даже когда тебя нет, ты умеешь напомнить о себе через двадцать лет. Через ржавую банку. Через старую кисть.
Из всех красок я выбираю эту. И ни за что не променяю.

Емельянова Анастасия. Изъято

В подвале городской библиотеки всегда пахло одинаково: мокрой бумагой, пылью и терпением. Терпение, как утверждала заведующая фондом, — самая ходовая единица измерения у нас, между стеллажами. Вера обычно кивала и молча поднимала рукава халата: если ты здесь, то спорить с пылью бессмысленно.
Её звали Вера — и это было неловко точным именем. Вера в сроки, вера в людей, вера в то, что если ещё немного подтянуть, подшить, подучить и подстраховать, всё не развалится. Она учила стажёров держать скальпель так, будто это их будущая зарплата, и объясняла, почему клей ПВА иногда хуже преступления. Стажёры благодарили и исчезали наверх — в читальные залы, в жизнь, где стены не осыпаются от прикосновения.
Вера работала третий год. Её стол стоял под трубой отопления: то греет, то хрипит. На стене — портрет писателя с тонкой бородкой и внимательным взглядом. Под портретом приписка: «Не шуметь».
В тот вечер принесли коробку из отдела списания — «на экспертную оценку». Так называли вещи, которые слишком стыдно выбросить и слишком трудно объяснить.
— От вдовы Ключникова, — сказала Надежда. — Муж был мастером по замкам. И книги любил. Просила пристроить достойно. Только аккуратно. Там странная.
Вера подняла крышку. Внутри лежала книга без названия. Серый тканевый переплёт истёрт на углах; корешок грубо прошит толстой ниткой — как шов на ране. Бумага плотная, тусклая, словно обиженная на свет. На форзаце — круглое клеймо: «Изъято».
Надежда наклонилась.
— “Изъято”. Это что, цензура? У нас что, снова…?
— У нас снова влажность, — отрезала Вера. — Принеси сухую тряпку.
Когда Надежда ушла, Вера раскрыла книгу. Страницы пустые. Не белые — пустые. На последней странице едва заметное вдавление. Она взяла лупу.
«…если найдёшь — не делай вид, что не нашла».
Она закрыла книгу и, не давая себе времени испугаться, принялась за переплёт. Не из жадности — из профессионального упрямства: странность в книге была задачей, а задачи успокаивали.
Корешок поддался сразу, будто ждал. Внутри — аккуратная ниша, выдолбленная в блоке страниц. Там лежали тонкие металлические пластины, свёрнутые в тряпицу, и маленький латунный ключик с потёртым ушком. На ключе — две буквы: «ВК».
В горле стало сухо.
Её отца звали Виктор Ключников. После его исчезновения мать сменила фамилию — и Вера давно привыкла, что прошлое в документах живёт отдельно от неё. Но эти две буквы всё равно ударили в память: не как совпадение, как отметка.
---
Дома у Веры тоже было сыро: старый подъезд, окна на север, коврик, который никогда не просыхал. Иногда ей казалось, что вся жизнь — один длинный подвал, только запахи меняются этажами.
Отец исчез, когда ей было семь. Не умер — исчез. Словно слово, вырванное из книги: остаётся дырка, а смысл продолжает притворяться целым. Мать говорила “в командировке” и не объясняла, почему командировка длится годами. Когда Вера выросла и стала задавать вопросы, мать отвечала быстрее и громче: «Не трогай». В этом “не трогай” звучал не запрет — ожог.
В библиотеке хранились личные дела сотрудников. Металлический шкаф в комнате кадров всегда считался запертым навсегда: ключ “утерян при прежнем директоре” — фраза, которую здесь повторяли так же уверенно, как “сделаем в следующем квартале”.
Вера долго убеждала себя, что ей туда не надо. Но латунный ключик с “ВК” тяжелел в кармане, как предмет стыда, который всё время проверяешь на месте.
Вечером, когда библиотека закрылась, она осталась “доделать реставрацию”. Подвал молчал; труба щёлкала, как часы, которым скучно.
Комната кадров была открыта — обычно её и не запирали: никто же “не полезет”. Шкаф стоял у стены, серый, с облупленной краской. На дверце — листок: «НЕ ОТКРЫВАТЬ. КЛЮЧА НЕТ». Подпись директора — Марк Семёнович — толстая, уверенная: как будто он подписался не под запретом, а под судьбой.
Вера вынула одну из пластин. Пальцы дрожали не от страха — от того, что объяснение кончилось.
Замок щёлкнул.
Шкаф открылся легко, почти охотно. Папки стояли рядами; пыль на корешках лежала тонко, как напудренное молчание. Вера провела пальцем, нашла нужное: «Ключников В.»
Она достала папку. Внутри — анкета, приказ о приёме, копии удостоверений, взыскание. И отдельный лист — без шапки, зато с подписью внизу. Почерк был знакомый — Вера видела такие буквы на детских открытках: аккуратные, чуть наклонённые, будто человек извиняется перед миром.
«…я вынес рукопись не для продажи. Спрятал, потому что иначе её сожгут по акту. Я понимаю, что это тоже кража. Я прошу…»
Дальше строки расплывались — от влаги, от времени, от того, что бумага не помнит слёз, но держит их след.
В коридоре послышались шаги. В дверях — Глеб, охранник.
— Вера Андреевна? Вы тут… поздно.
Она поспешно закрыла папку и прижала к себе — смешно, будто бумага могла греть.
Глеб посмотрел на открытый шкаф, на листок “КЛЮЧА НЕТ” и на её пальцы, испачканные пылью.
— Марк Семёнович просил, чтобы никто, — сказал он тихо. — Понимаете?
В библиотеке все понимали.
— Я верну, — сказала Вера. — Сейчас.
Она поставила папку на место, закрыла шкаф, даже листок поправила ровнее — как будто ровный лист мог исправить кривое. Глеб проводил её взглядом до лестницы.
— Вы аккуратнее, — добавил он почти заботливо. — Тут не любят, когда замки открывают.
---
Наутро Марк Семёнович вызвал её к себе. В кабинете пахло кофе и новой мебелью — запахами, которые обещают порядок. На столе лежал акт о “нарушении режима доступа”, распечатанный крупным шрифтом.
— Вера, — сказал директор, не поднимая глаз. — Глеб доложил. Я не хочу раздувать. Вы хороший специалист. Но есть правила.
“Правила” звучали, как “погода”: спорить бессмысленно.
— Там дело моего отца, — ответила Вера.
— Это было давно. И не ваше.
— Моё.
Он вздохнул.
— Прошлое цепляется за настоящее. Советую не трогать. Возьмите отпуск.
Она вышла с ощущением, что «не трогай» теперь произносит не мать, а сама система.
В подвале книга лежала на столе. Вера раскрыла её. На пустой странице проступило слово: «Кадры».
Книга помнила, куда ведут её отмычки.
---
Ночью Вера вернулась. Глеб сидел на посту.
— Опять реставрация? — спросил он.
— Опять.
Он отвёл взгляд.
— Дверь в спецхран… Замок там серьёзный.
— Справлюсь.
Она прошла через читальный зал к тяжёлой металлической двери с табличкой «Посторонним вход воспрещён». Достала книгу, пластины. Замок сопротивлялся.
Ей вспомнился последний звонок отца — два года назад. Незнакомый номер, короткое «Вера?» в трубке. Она стояла у кассы и нажала «сбросить». Потом мать сказала: «Он умер».
— Я не взяла трубку, — прошептала она.
Замок щёлкнул.
В спецхране пахло железом и бумагой. На столе — коробки: «Письма. 1986», «Дела. 1993», «Признания».
Коробка «Признания» оказалась тяжёлой. Внутри — папки с именами. Среди них — «Вера Андреева». Дата на обложке — завтрашняя.
В папке — распечатанный лист. Её слова, только что сказанные в коридоре. Даже пауза.
— Не все замки стоит открывать, — раздался голос.
Из-за стеллажа вышел Серафим Петрович, архивариус на пенсии. Днём его иногда видели в библиотеке: он приносил Надежде пирожки и спорил об ударении в “каталоге”. Сейчас он был без пирожков и без споров.
— Я храню, — сказал он. — Не только книги. Людей. То, что они не хотят помнить. И что другим знать не следует.
Он посмотрел на книгу в её руках.
— Ключников был талантлив. Делал хорошие замки и обходы. Думал, что спасает рукопись. А спасал себя.
— Эти папки… завтрашние даты? — спросила Вера.
— Завтра всегда наступает. У некоторых оно уже подшито.
И страшнее всего была не мистика — порядок. Её стыд уже оформлен, пронумерован, подшит. Заранее.
— Чего вы хотите? — спросила Вера.
— Чтобы вы закрыли. Положили всё обратно. И забыли. Это самое гуманное. Вы бы знали, сколько людей держится на забывании.
Гуманное — это когда дают право, подумала Вера. Здесь давали инструкцию.
Она посмотрела на папку со своим именем. Потом — на книгу. Пустые страницы оказались не пустыми: они были готовыми принять любой текст, стоит только дать повод.
Вера закрыла папку и положила её обратно в коробку. Опустила крышку.
— Я не умею забывать по приказу, — сказала она.
Серафим Петрович улыбнулся почти ласково — как взрослые улыбаются детям, которые ещё верят, что взрослые честные.
— Тогда будете жить с этим, — сказал он. — И вас будут держать за это. Как за ручку.
Вера взяла коробку “Признания”. Бумага всегда тяжелее, когда в ней люди.
— Не вынесете, — спокойно сказал Серафим Петрович.
— Вынесу.
В коридоре Глеб встретил её молча. В читальном зале дежурила Надежда.
— Это что? — прошептала она.
— То, что у нас хранится. И чем нас держат.
В кабинет директора они вошли вдвоём. Марк Семёнович увидел коробку.
— Что это?
— Я вскрыла спецхран. Нарушила. И не хочу, чтобы вы делали вид, будто ключей нет.
Он долго молчал.
— Вы понимаете, что это скандал?
— Понимаю.
Скандал в библиотеке всегда звучит смешно: здесь даже шепчутся так, чтобы не мешать тишине. Но внутри Веры что-то отпустило — как пружина, много лет державшая дверь.
Когда она вернулась в подвал, книга лежала на столе. Вера вынула пластины, завернула в тряпицу и положила отдельно. Книга без отмычек стала почти обычной. Почти честной.
Она поднялась наверх и поставила её на полку в “Беллетристику”. На корешок наклеила: «Без названия». В библиотеке так часто подписывали то, что не умели назвать.
Выходя на улицу, Вера нащупала в кармане латунный ключик “ВК”. Он был тёплый, как маленький упрёк. Она остановилась на ступеньках, посмотрела на ровный снег — редкую вещь в городе — и разжала пальцы.
Ключ упал, оставил точку, и снег тут же начал её затягивать, как затягивает любые следы.
Вера пошла, не оглядываясь. В кармане стало легче, но не пусто. Пустота не лечит — только хранит. Хранить она умела.
Теперь оставалось научиться не прятать.
Жильцова Виктория. Позванная Тайгой

В этом году родители отправили меня в Сибирь. Перспектива провести последний месяц лета в деревне, без интернета, казалась мне личным оскорблением. Я тогда ещё не знала, что узнаю про настоящий мир.
Деревня называлась Камланка. Три улицы, тридцать домов и бескрайняя тайга. Первые три дня я ненавидела всё вокруг, особенно эту гнетущую тишину, от которой закладывало уши.
Прабабка Вера наблюдала за мной молча. Ей было девяносто два. Она жила одна в старой избе, пахнущей сушёными травами и чем-то древним. Разговаривала она мало, а смотрела так, будто видела всю мою жизнь наперёд . Глаза у неё были выцветшие, но в них жила такая глубина, что хотелось опустить взгляд.
Местные её побаивались. Соседка, тётя Зина, как-то спросила: «Она тебя водила в тайгу-то? К камню?». Я помотала головой, и тётка, мелко перекрестившись на всякий случай, ушла.
Вечером я спросила у прабабки, почему её все боятся. Она усмехнулась:
— Глупые люди. Боятся того, чего не понимают. А понять и не хотят. Легче бояться, чем понять.
Через неделю я начала догадываться, о чём именно «болтали». А ещё через несколько дней я перестала понимать, где заканчивается реальность и начинаются сны.
Пробуждение
Первый сон приснился мне на пятую ночь.
Я стояла посреди замерзшей реки. Лёд под ногами был прозрачный, как стекло, и глубоко внизу я видела огромных, серебряных плывущих рыб. Они смотрели прямо на меня, не мигая.
На небе - созвездия, которых нет ни на одной карте. Они были крупнее, ярче, располагались правильными кругами, будто кто-то расставил их по порядку.
И стояла тишина. Плотная. Вязкая. Тишина, которая давила на уши, на самую душу.
А потом из-подо льда постучали.
Три раза. Так, что лёд под моими ногами пошёл трещинами во все стороны. И я увидела под ним тёмную человеческую фигуру. Я проснулась с колотящимся сердцем. В ушах всё ещё стоял тот глухой, таинственный звук.
Утром я спросила прабабку про сон.
Она долго молчала, помешивая кашу в чугунке. Потом сказала:
— Это не сон был. Это тайга с тобой разговаривала. Она всегда сначала через сны приходит.
Принятие
Сны не прекратились. Каждую ночь мне снилась Сибирь. Древняя, первозданная. Мне снились реки, текущие вспять, дышащие горы. Мне снились звери с человеческими глазами.
Мне снился лёд. Снова и снова. И там, подо льдом, кто-то ждал. Он ждёт, когда я приду.
Я просыпалась разбитой, но внутри меня поселилось незнакомое чувство. Будто я не просто сплю, а ухожу в другой мир. За грань. В сны Сибири.
Прабабка видела всё по моим глазам.
—Тайга тебя приняла. Теперь она будет приходить к тебе всегда. Она будет ждать.
— Я хочу, чтобы она оставила меня в покое, — сказала я однажды.
— Тайга не оставляет. Если ты ей нужна, она возьмёт. Не сейчас, так потом. У неё времени много.
Я тогда не поняла, что она имела в виду. Теперь понимаю.
Гость
Это случилось через две недели.
Мы сидели на крыльце вечером. Солнце садилось. Тени тянулись к нашему дому через всю улицу.
— Слышишь тишину? — вдруг спросила прабабка, замерев с пучком травы в руке.
— Тишину? — переспросила я.
— Когда всё вокруг замолкает разом – это неспроста. Значит, кто-то рядом. Лес решает, пускать тебя дальше или нет, — сказала прабабка, устремив взгляд в темнеющий лес.
Воздух стал плотным и тягучим, как кисель. Тишина навалилась такая, что у меня зазвенело в ушах, и этот звон был оглушительнее любого грома.
А потом из леса вышел человек.
Старик в длинной тёмной одежде. Седые волосы до плеч. Он стоял совершенно неподвижно, смотрел на наш дом.
Даже в сумерках я видела его глаза. Они светились. В них не было зрачков — только белесая пустота, в которой угадывалось что-то древнее и страшное.
Прабабка медленно поднялась. Лицо у неё стало чужим.
— Иди в дом, — сказала она мне тихо, но таким железным тоном, что любые возражения отпали сами собой. — И не выходи, что бы ни случилось.
Я спряталась за ситцевой занавеской у окна и, затаив дыхание, смотрела в щёлку. Мне было дико страшно - до холодного пота на спине, но любопытство было сильнее страха.
Прабабка пошла к старику. Когда между ними оставалось шагов десять, старик медленно поднял руку. И тут случилось то, от чего у меня кровь застыла в жилах.
Прямо у ног прабабки начал закручиваться воздух. Маленький, но плотный смерч закружился вокруг неё, пытаясь сбить с ног. В шуме вихря слышался не просто ветер, а чей-то голос, полный ярости и древней силы.
Но прабабка стояла как вкопанная. Она перекрестилась – широко, медленно, и что-то крикнула. Слова были не русские, гортанные, резали воздух. Это диалог на языке, который старше любого человеческого языка.
Старик покачнулся, будто от удара. Его рука дрогнула и опустилась.
А потом старик... растворился. Просто исчез.
Прабабка зашла в дом, и я увидела её лицо - оно было серым, как печная зола.
— Кто это был? — выдохнула я.
— Это Хозяин Тайги. Старший дух. Не злой и не добрый. Он просто есть. Как ветер, как огонь, как вода. Как сама земля. Он приходит проверить, кто ещё помнит старые обычаи. Кто может с ним говорить и кто осмелится ему ответить. Мой дед был великим шаманом. Мне предки силу передали, хоть я и женщина.
Она подняла на меня свой тяжёлый, пронизывающий взгляд.
— А ты слышишь?
Я не знала, что ответить. Здесь я впервые в жизни услышала тишину - глубокую, древнюю, как эти сосны. И эта тишина говорила громче любых слов, наполняя душу странным, незнакомым мне раньше чувством.
— Я не знаю, — честно призналась я.
— И не надо пока, живи, — неожиданно мягко ответила прабабка.
Грань
Я стала замечать то, мимо чего раньше прошла бы. Как прабабка, прежде чем сорвать травинку, что-то шепчет ей и кланяется земле. Как, идя в лес за грибами, она обязательно оставляет на замшелом пне краюшку хлеба или горсть ягод.
Однажды я спросила, зачем она это делает.
— Лес — живой, — ответила она. — У каждой травинки есть дух. У каждого дерева хозяин. У каждого ручья - своя душа. Если не попросишь разрешения, не поклонишься, не оставишь угощение - лес тебя не пустит. Заведёт в бурелом, в болото, в гиблое место. И не выйдешь.
Через несколько дней случилось то, что заставило меня поверить в это окончательно.
Мы пошли за грибами. Я увлеклась, отошла дальше, чем следовало. Нагнулась за очередной лисичкой, выпрямилась – а вокруг только лес.
— Бабушка? — позвала я.
Тишина.
Лес стал гуще, под ногами захлюпало: я забрела в низину, в моховое болотце. Но тут я услышала голос. Чужой, низкий, похожий на шум ветра в кронах, слышимый внутри головы. Он шёл отовсюду сразу и шептал что-то на незнакомом языке. Я чувствовала: лес не хочет меня отпускать.
Я зажмурилась и вспомнила, что говорила бабушка.
— Прости, — голос мой прозвучал тонко и жалко. — Я уважаю тебя. Я своя, прабабка Вера моя родня. Отпусти.
Я открыла глаза и прямо перед собой увидела тропу. И на ней стояла прабабка.
— Молодец, — только и сказала она. — Значит, и правда слышишь.
Больше я в лесу не терялась. Но видеть стала больше.
Глубина
Сны стали другими. Я перестала чувствовать границу между сном и явью.
Мне снилось, что я иду по тропе, которая ведёт к камню – тому самому, про который говорила бабушка. Но во сне камень был живой. Он дышал, медленно поднимаясь и опускаясь, как грудь спящего великана. Из-под камня бил родник со светящейся водой. Я видела людей в мехах. Видела девушку, похожую на меня, которая стояла на этом же камне много лет назад. Она видела то же, что и я – меня.
Корень
Перед самым отъездом прабабка повела меня в тайгу глубоко. Мы шли часа три по таким дебрям, где я бы одна ни за что не прошла. Наконец мы вышли на поляну.
В центре её лежал огромный камень. Он был огромный, поросший седым мхом. Вокруг него правильным кольцом росли старые лиственницы - стражи.
— Это место силы, — сказала прабабка. — Здесь мои предки проводили обряды. Здесь земля тоньше всего.
Я положила на камень ладонь и закрыла глаза. И вдруг почувствовала: камень тёплый. Изнутри. Будто внутри него билось живое тепло.
— Он живой, — прошептала я.
— Всё живое, — ответила бабушка.
Она достала из кармана своего старого фартука маленький холщовый узелок и протянула мне. Я взяла его в ладонь - он был тёплым, будто хранил тепло её рук.
— Это тебе. Возьми. Это мой оберег. Его моя бабка мне дала, когда я в твоём возрасте была. Теперь твой черёд. Если станет на душе тяжело - подержи его в руках, зажмурься и подумай о доме. Об этом камне. О тайге. Обо мне. Тебя услышат.
Я развернула узелок дома. Внутри оказалась маленькая косточка, похожая на птичью, искусно обмотанная цветными шерстяными нитками.
— Я приеду ещё, — сказала я прабабке на прощание.
— Приедешь, — кивнула она. — Ты теперь связана. Тайга своих не отпускает. Особенно через сны.
Нить
В городе я часто вспоминаю то лето. И слышу, как начинает шуметь лес, хотя я за тысячу километров. Дует холодный, смолистый ветер. Пахнет хвоей и мокрым мхом. И чей-то древний голос зовёт меня по имени.
Прабабка Вера умерла через полгода после моего отъезда. В ту самую ночь мне приснился сон.
Я стояла на той поляне, у камня. А на нём сидела прабабка. Только молодая, с чёрными, как смоль, волосами, ясными глазами и гладкой кожей. Красивая. Сильная.
Она улыбнулась мне.
— Не плачь. Я просто ушла в сны Сибири. Здесь хорошо. Здесь тихо. И здесь ждут, — сказала она. — Живи. И помни: сны – это тоже дорога. Главное - не заблудиться. И всегда знать, где твой дом.
Сны Сибири
Теперь я знаю то, чего не знала раньше.
Сибирь – это живое существо. Огромное, древнее. Оно дышит, помнит, ждёт. И оно умеет говорить. Только не словами, а снами.
Говорят, настоящие шаманы не умирают, они уходят спать в тайгу. А Сибирь бережно хранит их сны.
Каждую ночь перед сном я кладу руку на грудь, где под футболкой висит на нитке птичья косточка, и шепчу:
— Я помню. Я слышу. Я своя.
И иногда мне кажется, что в ответ начинает дуть ветер. Даже если за окном тихо. Ветер приходит оттуда. Из Сибири. Из сна. Из дома.
Сны Сибири – самые долгие сны на земле. Они длятся тысячи лет. И те, кто однажды увидел их, уже никогда не смогут забыть.
Я не забуду.
Я вернусь.
Ипатова Анна. Самый бесстыжий забор

Лето у дедушки с бабушкой в деревне было яркое и жаркое. Дед Гена сосредоточенно красил забор в «практичный» темно-серый цвет, почти графитовый.
-Чтобы грязь видно не было и чтоб как у людей, солидно,-бурчал он под нос, отвечая на бесконечные вопросы Гали.
Шестилетняя девочка сидела на перевернутом ведре, а рядом стояла половина пластиковой бутылки, которую дед разрезал для неё и её краски. Эту краску цвета «спелого манго» она выпросила в строительном магазине - яркую, почти кричащую на фоне дедушкиного серого забора.
-Деда, а почему ты забор прячешь? - её голос был звонким и чистым.
- Я ж не прячу, Галя. Просто цвет практичный, подходит ко всему: к асфальту, да даже к куртке моей. А забор долго стоять должен, поэтому и цвет надо выбирать практичный.
В этот момент Гале на сандалю капнула желтая краска. Она с восторгом посмотрела на пятнышко и сказала:
- Из всех красок я выбираю вот эту! - девочка указала пальчиком на сандальку. - А знаешь почему? Потому что серый - это когда грустно и обыкновенно, как у всех в деревне. А желтый - как солнышко! Словно вышел и сказал: «Это я!».
Дедушка улыбнулся, не отрываясь от работы:
- Ну и зачем говорить всем, что «это я»? Ох, поживешь, Галя, с мое - поймешь: лучше не высовываться, спокойнее так.
Галя встала с ведра и надулась:
-А вот вечер будет, или тучки солнце загородят - и забора не видно, и тебя... Будто нас вовсе нет, одни только тучки. А если забор будет желтым, то даже если станет грустно, ты в окошко взглянешь - и на душе тепло.
Галя провела кисточкой по забору прямо поверх дедушкиного солидного серого. Гена хотел было отправить её обратно на место, но невольно засмотрелся на то, какой яркий создавался контраст.
- Взрослые постоянно выбирают то, что не пачкается, - вздохнула Галя, размазывая краску. - Но ведь если бояться запачкаться, то можно вообще не играть! Мой желтый - он как сок, вкусный. А серый - как остывшая каша без варенья.
Дед посмотрел на свою кисть и вспомнил, как сорок лет назад мечтал о красном мотоцикле, но купил практичный коричневый, «чтоб грязь меньше видно было». Вспомнил, как хотел носить яркие галстуки, но выбирал солидные, под цвет костюма.
- Если я выберу твой цвет, то соседи скажут, что дед Гена на старость лет умом тронулся, - тихо сказал он.
- А ты скажи, что мышкой перестал быть!
Гена посмотрел на внучку. В её шесть лет мир был таким простым: если тебе нравится клубника - ты ешь клубнику, а не сухари. Если нравится солнце -ты красишь в него мир. Он медленно опустил свою кисть в банку с практичным серым, закрыл её крышкой и решительно взял Галин «манговый» цвет.
-Ладно, егоза, давай сюда свой «сок». Будем делать самый бесстыжий забор в этой деревне!
Галя запрыгала от радости, а дед, делая первый мазок, вдруг почувствовал, как внутри становится по-детски тепло и очень правильно.
На следующее утро бесстыжий забор горел на солнце так ярко, что его было видно с другого конца улицы. Дед Гена сидел на крыльце, попивая чай, и впервые за долгое время не прятал глаза, когда соседи замедляли шаг, утыкаясь глазами в его калитку.
Первым пришел Степанович - человек, у которого жизнь состояла из графиков посадки картошки и жалоб на поясницу, без единого яркого луча в жизни.
- Ты чего это, Гена? - остановился Степанович, щурясь на желтый забор. - Краска лишняя осталась? Или внучка баловалась, а ты не досмотрел? Перекрашивать-то когда будешь?
Галя, разглядывающая жука в банке и сидящая на ступеньке, подняла глаза:
- А перекрашивать зачем? Чтоб забор невидимым, как у вас, стал?
- Почему это невидимым? У меня добротный забор, цвет мокрого камня, серьезный.
- Мокрый камень - это когда сыро, а наш забор - это когда радостно. Вот вы, дядя Степанович, когда в последний раз выбирали то, что вам нравится, а не то, что надо?
- Что значит «хочется»? Мы люди взрослые, нам надо, чтоб надежно.
- Разве вам не хочется, чтобы ваш дом смеялся?
Степанович перевел взгляд на ярко-желтую доску. В воздухе повисла тишина. Он вдруг вспомнил, как в детстве до дрожи хотел голубую куртку, а купили ему черную, чтобы не марко было. И как потом эта «немаркость» просочилась во всё: в мебель, в машину, в саму его жизнь.
- А ведь и правда... У меня в сарае банка ярко-зеленой краски стоит. Взял для лодки, да побоялся - вдруг мужики на реке засмеют.
- Зеленый, как лес! - подпрыгнула Галя. - Деда, а давай поможем деду Степановичу лодку в лес покрасить?
К закату забор Гены превратился в радужный фестиваль. Но главное было в лицах взрослых людей, которые стояли с испачканными носами и смеялись. Они выбрали цвета не по маркости, они выбрали их потому, что маленькая девочка напомнила им: жизнь слишком коротка, чтобы красить ее в «мокрый камень» только ради того, чтобы люди чего не подумали.
Степанович, глядя на свои зеленые руки, сказал:
- Знаешь, Гена, я ведь завтра на рыбалку на той лодке поеду. И пусть хоть рыба смеется, а мне нравится!
Галя улыбнулась и прижалась к деду. Сидя на его руках, она знала секрет: если ты выбираешь то, что нравится, мир вокруг становится домом.
Андрианова Ангелина. Раздумья

Я никому об этом не говорил. Не потому, что это страшная тайна или постыдный грех. Просто это похоже на сон, который стирается при первой попытке его рассказать. Как узор на морозном стекле, стоит дыхнуть — и он расплывается, превращаясь в банальную влагу.
Всё началось с тишины. Не с внешней — вокруг меня как раз было шумно: гул магистрали за окном, перебранки соседей, навязчивый голос радио из такси. А с внутренней. Та тишина, что наступает, когда в голове вдруг обрывается бесконечный монолог. Тот самый, что комментирует каждый шаг, шепчет тревоги, напоминает о списке дел, перемалывает старые обиды. Он просто… отключился.
Сначала я испугался. Подумал, что это симптом, предвестник какой-то чудовищной болезни. Потрогал виски, будто мог нащупать там выключатель. Но нет, физически всё было в порядке. Просто впервые за сознательную жизнь я существовал в абсолютной, хрустальной тишине собственного существа. И в этой тишине проявилось нечто иное.
Я вышел на улицу, и мир заиграл новыми красками. Вернее, не красками. Оттенками, которых я раньше не замечал. Трещина в асфальте перестала быть просто дефектом дорожного покрытия. Я увидел её историю: давление грунта, морозные зимы, бесконечную тяжесть машин. Она была похожа на карту неизвестной речной дельты или на молнию, застывшую в момент удара. Я простоял над ней, наверное, минут десять, пока на меня не заворчал прохожий.
Люди тоже стали другими. Вернее, я стал иначе их видеть. Раньше мой внутренний диктор моментально навешивал ярлыки: «уставший», «раздражённый», «спешащий». Теперь же я видел не эмоции, а… следы. Следы переживаний на их лицах. Морщинка у глаз молодой женщины — не просто морщинка, а отголосок привычки щуриться от смеха, того смеха, который звучал где-то на даче лет десять назад. Напряженные плечи мужчины в костюме несли не тяжесть портфеля, а груз невысказанной просьбы о помощи, может быть, даже самому себе. Я смотрел на них и понимал, что каждый — это ходячая библиотека немых томов, архив непрожитых до конца чувств.
Самым странным стал тот вечер. Я сидел в своей квартире, и тишина внутри густела, становилась осязаемой. И тогда я её услышал. Нет, не голос. Звук. Тонкий, едва уловимый, похожий на звон хрустального бокала, если провести мокрым пальцем по его краю. Он исходил от старого фикуса на подоконнике, который я периодически забывал поливать. Звук был полон… упрека? Нет, слишком человеческое слово. Скорее, тихого, бесконечно терпеливого ожидания. Я подошел, тронул лист. И в пальцах, будто через легкий удар тока, проскочило смутное знание: вот этот слегка пожелтевший кончик — от сквозняка в прошлую среду. А эта новая, еще липкая почка — результат того, что я неделю назад, сам того не замечая, передвинул горшок на двадцать сантиметров ближе к свету.
Я заговорил с ним. Не вслух, конечно. Мысленно. Извинился за невнимательность. Пообещал быть лучше. И тихий звон в голове сменился на другой — теплый, пульсирующий, похожий на звук далекого, спокойного сердца.
С тех пор это стало моей тайной жизнью. Мир перестал быть декорацией. Он стал собеседником. Стены дома поскрипывали историями прежних жильцов — ссор, праздников, тихих вечеров. Мой чайник, прежде чем вскипеть, издавал целую симфонию терпеливого нарастания, будто говорил: «Я готовлюсь, я почти готов, подожди еще чуть-чуть». Даже городской смог, лениво клубящийся в лучах заката, рассказывал грустную сагу о далеких выхлопах, испарениях асфальта и дыхании миллионов.
Я знаю, как это звучит. Безумие. Шизофрения. Перегрев. Я и сам проверял себя: спал достаточно, ел нормально, работал как все. Никаких голосов, приказывающих что-то сделать. Только этот… беззвучный диалог. Ощущение невысказанной жизни в каждой вещи.
Но однажды это чуть не разрушилось. Ко мне приехала сестра с племянником. Шумный, требовательный пятилетний мальчишка. В какой-то момент он закатил истерику из-за сломанной игрушки. Крики, слезы, топот. И вдруг я ощутил не просто раздражение, а физическую боль. Будто этот визг бил по натянутым струнам тишины внутри меня, рвал их. Мир вокруг померк, вещи онемели, снова став просто вещами. Я едва сдержался, чтобы не закричать на ребенка. А потом увидел в его слезах не каприз, а настоящую, острую как бритва, трагедию крушения целой вселенной — той, что помещалась в пластмассовом роботе.
Я вышел на балкон. Глубоко вдохнул. И попытался слушать не ушами, а тем самым загадочным местом внутри, что открылось в тишине. И сквозь шум города, сквозь отголоски детского плача из квартиры, я уловил его. Ритм. Единый, огромный, медленный ритм. Биение города как огромного живого существа. Гул машин — его кровоток. Мерцание окон — нервные импульсы. Даже этот детский плач был частью него — всплеском, искрой жизни. И в этом ритме была своя жестокая, неумолимая гармония.
Вернувшись внутрь, я подошел к племяннику, уже утихшему. Молча взял сломанного робота, нашел суперклей. Мы чинили его вместе. И когда последняя деталь встала на место с тихим щелчком, я почувствовал не звук, а чувство. Чувство завершенности. Маленькое, но идеальное.
Я никому об этом не говорил. Потому что слова превратят это в бред или в поэтическую метафору. А для меня это — реальность. Более реальная, чем счета за квартиру или разговоры о погоде. Иногда внутренний шум возвращается — тревоги, мысли, бег по кругу. Тогда я останавливаюсь. Выдыхаю. И слушаю. Слушаю, как старый паркет под ногами вспоминает шаги тех, кого уже нет. Как чашка в руке отдает накопленное за день тепло. Как город за окном дышит, живет своей колоссальной, невысказанной жизнью.
И я — его часть. Молчаливая, внимательная часть. Хранитель тишины, в которой слышно всё.
Власова Ирина. Никому. Никогда. А теперь расскажу - и про лес, и про тяжкую маску

Знаете, есть вещи, которые носишь в себе годами. Как камень за пазухой – только не снаружи, а внутри. В самой глубине. Я никому о них не рассказывала. Никому. Никогда. Родителям – нет, бабушке – нет, подружкам – тем более. Потому что как расскажешь про лес, в котором ты живешь, если люди видят только твою улыбку?
А теперь я всё расскажу.
Часть первая. Сказ о том, как Василина маску носила.
Меня зовут Василина. Не просто так, видно, родители имя дали – сказочное. Только сказка моя грустная начиналась.
В ту пору я в 9 «А» училась. И была совсем не той, кого люди видели. Каждое утро, чуть свет, я надевала маску. Не простую – волшебную. Смешную. Лицо на ней улыбается до ушей, глаза горят, шутит она, смеётся громче всех, других утешает. Я её натяну поплотнее – и в люди. А как день проживу, дверь в свою комнату закрою – тут маска и спадает. Бряк об пол – и лежит, железная.
И остаюсь я одна. Не в комнате даже – в лесу дремучем. Там не березы да осины, а железные деревья скрежещут, ветками-крюками за душу хватают, впустить свет не хотят. Темень там – хоть глаз выколи. Холодно. Страшно. До костей пробирает.
Мир вокруг для меня был чёрно-бело-серый. Будто кто краски с жизни слил. Ни огонечка, ни лучика. Одна тоска.
Дома я молчала. Бабушка моя добрая, да только слов у неё других не было:
– Василина, не так! Василина, опять плохо!
Ни разу не сказала: «Васенька, умница ты моя. Горжусь тобой. Люблю». Отец – богатырь, мастер на все руки: и электрику проведёт, и стены сложит. Сильный, добрый, смелый. Я им как свечкой горела. Но чтоб сказать ему про боль свою? Нет. Боялась. Хотелось быть хорошей, чтоб похвалил. Хотелось, чтоб заметили.
Так я и жила. В лесу том железном схоронилась. А миру являлась в маске – «отличница», «активистка», «душа компании». И даже любовь себе придумала. С мальчиком одним встречалась. Думала – люблю. А сама просто ждала: вдруг он обнимет крепко да скажет то, что дома не слышала: «Ты молодец». Не дождалась. Разошлись.
Одно только место было, где лес отступал. Спортивный туризм. Тренировки. Там маска сама собой сползала. Тренер верил, команда своя:
– Вася, давай! Ты что хочешь сможешь!
– Василина, мы с тобой!
А без меня, шутили, хаос наступает. «Нет Васи – всё, тренировка не тренируется», – говорили они. От этих слов в груди что-то тёплое разгоралось. Живое. Я там свет видела.
А потом колени заболели. Ушла. Снова на задворках оказалась, в тени. Маску нацепила – и хожу в ней, улыбаюсь, а слёзы горлом давят. Лес железный опять вокруг сомкнулся. И я в нём – птица в клетке. Бьюсь о прутья – и всё без толку.
Часть вторая. Сказ о том, как в лесу тёмном свет зажёгся.
На одних соревнованиях, где я уже не участницей, а так – при деле была, повстречала я двоих. Матвея и Кирилла.
Матвей – высокий, волосы в хвост собраны, на носу шрам, глаза карие, добрые. А Кирилл... Он другой был. Пониже ростом, тёмный весь, волосы почти чёрные. А глаза – ну просто диво! На свету переливаются, как янтари дорогие. Свет от него шёл. В моём чёрно-белом мире будто яркий луч солнца блеснул.
А знакомство наше смешное вышло. Ещё до соревнований, на тренировке. Матвей Кирилла учил автомат разбирать. А я в сторонке сидела, магазины щёлкала. По-своему, по-фирменному. У меня патроны так и сыпались – быстрее некуда.
Кирилл до этого бойко так заявил:
– Да чего там уметь-то? Не дурак, разберусь!
А тут увидел, как я управляюсь – и сник. Шепчет Матвею:
– Я теперь в себе не уверен...
Матвей глаза вытаращил:
– А так можно было? Ты видел, она просто высыпала их!
Я улыбнулась, а потом испугалась – старшеклассники всё-таки.
– Как ты это делаешь? – спрашивает Матвей.
Комок в горле проглотила и выдала:
– Я маленький человечек. А у каждого маленького человечка – свои секретики.
Потом тренер велел номера у них взять. Страх-то какой! Подошла, трясусь, телефон протягиваю:
– Мне... номера ваши. Константин Сергеевич велел.
Продиктовали.
– А тебя как звать? – Матвей спрашивает.
– Василина. Но можно просто Вася.
И завертелось. Видеться стали часто, за руку здороваться, как свои. Страх ушёл, тепло осталось. С Кириллом по пути домой часто шли, болтали без умолку. Обо всём.
А потом случай вышел. В школе он руку мою пожал – и не отпускает. Повёл за собой прямо в кабинет, где у них урок. Я за ним, как зачарованная, плетусь. Стою у парты, красная вся, а девчонка одна спрашивает:
– Ого, Кирилл! Твоя девушка, что ли?
Я оттуда – пулей. До сих пор стыдно.
Только после этого сама замечать стала: ищу его взглядом, думаю о нём постоянно. А потом он написал, в игру позвал – стрелялку какую-то. Я такие игры терпеть не могла, а тут согласилась. Играли допоздна. И на душе вдруг легко стало, тепло. Лес внутри вроде как светлеть начал.
И однажды я поняла: я хочу ему рассказать. Всё. Про маску эту дурацкую, которая лицо стерла до крови. Про лес железный, где я годами блуждала одна. Про то, как выла по ночам от боли. Я никому об этом не рассказывала. Никогда. А ему – захотела.
И рассказала.
И он не сбежал.
А потом он сказал: «Вась, ты мне нравишься. Давай встречаться?»
Я онемела. Молчу минуту, вторую. А он, не выдержав, всё перевёл в шутку. Ему больно было, я чувствовала.
А через пять дней лето наступило. И я ответила: «Давай».
И тут такое началось... Словно кто-то заклятье старое с меня снял. Маска та, железная, что годами к лицу примерзала, – она больше не держалась. Я утром встану, руку к ней протяну – а она рассыпается в прах. Не нужна стала.
Потому что вместо неё – сообщение: «Доброе утро». От него.
Раньше мир вокруг был чёрно-бело-серый, будто кто краски с жизни слил. А тут – бац! – и всё заиграло. Трава зеленее стала, небо синее, солнце – золотое. Я будто из погреба тёмного на свет божий вышла.
А он... Кирилл... Я сейчас, как напишу, может, засмеёте вы меня. Но я как чувствую. Не простой мальчик он. Богатырь. Настоящий.
Не ростом взял – ростом он не сказать чтоб великан. А светом. От него сияние шло, как от былинного героя. Глаза те – янтарные – глянут, и на душе тепло. Словно он не смотрит, а благословляет. Рука у него тяжёлая, крепкая – пожмёт, и чувствуешь: защита. Надёжный. Спокойный. Рядом с ним лес тот железный сразу отступал, деревья скрипучие ветки прятали, темень рассеивалась.
Он меня от самой себя спас.
Я ведь сколько лет в том лесу блуждала, зверем диким выла. Никому не рассказывала – стыдно было. А он пришёл – и будто тропинку нашёл, о которой никто не знал. Вывел за руку из чащи проклятой.
Он теперь везде со мной. Поддержит, если плохо. Обнимет, если страшно. Похвалит, если сомневаюсь. Понимаете? Похвалит! Скажет: «Васька, ты чего? Ты ж у меня самая лучшая. Ты всё можешь». И я верю.
Впервые в жизни я себя полюбила. Не за оценки, не за грамоты, не за маску весёлую, а просто так. За то, что я есть. За то, что я Василиса. За то, что я живая.
Вот что богатырская любовь делает. Не мечом, не силой – а словом, взглядом, теплом своим. Лес железный растопила.
Впереди у нас теперь испытание – учёба в разных городах. Шесть лет, а то и семь. Разлука. Враги наши не дремлют, видно, хотят разлучить. Страшно? Страшно. Кому ж не страшно?
Только я теперь другая. Я не одна. И богатырь мой – он не только в бою силён, он в верности силён. Чую сердцем: не сломает нас разлука. Перешагнём мы это препятствие, как через ручеёк перешагивают. Потому что не зря мы встретились. Потому что такая любовь – она былинная. На века.
Яроцкий Макар. Последний

Сайбар. Так меня зовут. Я последний из рода, кто помнит старые тропы и старые правила. Говорят, мы из древнего клана охотников. И прадед мой был охотником, и дед, и бабка, и отец, и мать, и братья мои тоже, и я — охотник. Испокон веков мы жили на левом берегу реки Енисей, среди гор и хребтов западных Саян. Наши стойбища всегда располагались высоко — больше двух тысяч метров над уровнем моря. Здесь воздух тонкий, как паутина, но мы дышим им легко, будто он густой и питательный.
Мама, Вита, часто рассказывала, что горы сами нас лепили. У нас крупные ноздри, чтобы хватать больше воздуха за один вдох. Лёгкие наши шире и глубже, чем у тех, кто живёт внизу, в долинах или городах. И сердце у нас большое, оно бьётся мощно, перекачивает кровь без одышки даже на крутых подъёмах. Мы не мёрзнем так, как другие: тело держит тепло, будто внутри горит маленький вечный огонь. Это не сказки — это то, что дала нам природа за тысячи лет жизни здесь, среди камней, снежников и ледяного ветра. Низинные жители здесь задыхаются быстро, а мы ходим легко, свободно, совершенно не устаем. Конечно, если не бежим…
Жизнь в горах — это постоянное испытание. Погода меняется быстрее, чем успеваешь моргнуть: вот солнце жжёт, а через час налетает буран, и видимость падает до вытянутой руки. Умение смастерить жилище из подручных материалов спасает жизнь. Мы учимся этому с детства. Я помню, как в детстве мать заставляла меня искать такое укрытие среди расселин в скалах или в пещерах, пока не стемнело. «Если не успеешь — замёрзнешь», — говорила она коротко. И я успевал.
Горы дают не только трудности, они дарят чувство, что ты часть чего-то огромного и живого. Здесь тишина такая глубокая, что слышишь, как бьётся собственное сердце, и как дышат камни под снегом. Многие боятся одиночества, а я в нём нахожу силу. Когда вокруг только ветер, скалы и звериные следы, мысли становятся чистыми, как родниковая вода. В темноте я становлюсь частью горы — тёмный силуэт среди камней. Нет лишних слов, нет суеты. Только ты, тропа и цель впереди. Люди меня раздражают. Их голоса, запахи, шум. Я обхожу стойбища и посёлки стороной. Волков я не боюсь. Они знают меня с детства. Один раз старый вожак подошёл близко, посмотрел в глаза и ушёл. С тех пор они не трогают мои следы.
Я сильный и смелый. Могу идти по карнизу шириной в ладонь, не глядя вниз. Высота меня не пугает, она мой дом. Балансирую на уступах, как козел, цепляюсь пальцами за малейшие трещины. Это главное умение в охоте. Подбираться к добыче нужно тихо, использовать каждый камень, каждую ложбинку, чтобы ветер нёс твой запах в сторону, а не к зверю. Сибирские горные козлы, они же козероги или туры, или маралы, или сибирские горные бараны — аргали — все они очень чуткие. У них глаза видят движение за километр, уши ловят шорох снега под чужой ногой. Один неверный шаг — и всё стадо уходит за гребень, будто его и не было. Тогда приходится довольствоваться сурками или птицами, а иногда и травы какой-нибудь раздобыть. Осоку или клевер… или злаки.
Моего деда звали Монгол. Он был из тех, кто ещё помнил времена, когда нас было много. Старик поговаривал, что видел великого человека в красной шкуре — кого-то из старших вождей или духа гор, никто точно не знает. Они долго, не моргая, смотрели друг другу в глаза. И все было как во сне. А может, это и был сон. Великий вождь предсказал процветание и благоденствие всем нам, обещал свою поддержку и покровительство. Я все еще надеюсь на него. Верю, что та встреча была неслучайной. Дед рассказывал, что раньше наш род кочевал целыми семьями по хребтам, от Енисея до границ с Тывой. Мы были частью этих гор, как кедры.
Но потом времена изменились. Браконьеры пришли с петлями и капканами. Они ставили их на кабаргу, мускус у неё ценится дороже золота. Мой брат, Тимур, попал в такие петли, когда был маленьким, не дождался помощи и погиб от удушья. Когда нашли, было поздно. Другой мой брат, Алтан, шел по следам козерогов, хотел добыть мясо для семьи и сорвался с высокого уступа. Он был смелым и безрассудным. Мама от горя слегла. Рак съел её быстро, будто огонь сухую траву. Отец, Крюк, ушёл в горы один, сказал: «Я вернусь». И не вернулся. Остался где-то там, среди вершин, где его кости теперь часть камня.
Сейчас нас осталось мало. Около двадцати осторожных охотников, кто ещё держится старого пути. Остальные ушли. Горы зовут меня каждый день. Я просыпаюсь каждый день, слушаю, как ветер идёт по ущельям, и знаю, сегодня будет охота.
Охота требует терпения больше, чем силы. Бывает, лежишь часами в снегу, не шевелясь, пока добыча не выйдет на открытое место. Иногда ждёшь весь день, а никто так и не приходит. Но если наступил момент, бросок должен быть точным. Нужно знать повадки каждого зверя: кабарга прячется в кедровом стланике, марал выходит на солонцы на рассвете, он ходит по одним и тем же маршрутам вдоль ручьёв. Горные козлы, с их удивительной ловкостью, скачут по отвесным скалам, полагаясь на цепкие копыта и острое зрение. На них лучше нападать сверху, выжидая момент, когда молодой или ослабленный козел отобьется от группы. Я люблю охотиться в одиночку, особенно в сумерках или ночью. Луна освещает снег, тени длинные, зверь расслабляется, думает, что ночь его спрячет. В темноте я становлюсь частью горы — тёмный силуэт среди камней.
Я помню, как однажды, очень давно, когда еще учился премудростям жизни в горах, стал свидетелем настоящей охоты — не моей, а самки снежного барса на горного козла. Это было на рассвете, в ущелье под хребтом. Я лежал в засаде, затаившись за валуном, когда увидел её: серо-белый призрак с чёрными розетками на шкуре, сливающийся с камнями, как тень. Она ползла по склону, лапы с широкими подушечками бесшумно ступали по снегу, хвост помогал балансировать на узких уступах. Стадо козлов паслось ниже, на крутом склоне, их копыта цепко держались за скалы. Самка выжидала часами, неподвижная, как камень, пока молодой козёл не отстал от группы, скользнув к краю обрыва. Тогда она прыгнула — молниеносно, преодолев метров пятнадцать в длину и шесть в высоту, когти вонзились в спину добычи. Козёл забился, пытаясь скинуть хищника, но самка вгрызлась в шею, душила мощными челюстями. Погоня длилась миг: они скатились по склону, зигзагами, пока зверь не обмяк. Кошка утащила тушу в расщелину, чтобы поделиться с котятами. Это была чистая сила природы: терпение, скорость, точность. Успех бывает не всегда, барсы промахиваются в двух из трёх атак, но в тот раз она победила. Я смотрел и думал: мы с ней похожи, оба — охотники гор, уважающие правила этих скал. И она — часть этой дикой сути, ее звали Вита, она была моей матерью, сильной, смелой, заботливой. Я не забуду твоих уроков, мама. Я — снежный барс, ирбис, твой сын, меня зовут Сайбар, и я несу память рода.
Ермоленко Владимир. Норма выдоха

Пролог: Город в банке сгущенки

Знаете это чувство, когда накрывает? Нет, не одеялом, а чем-то тяжёлым и липким, как старая смола. Вот у нас в Красноярске это чувство — норма жизни. Особенно когда объявляют режим «черного неба». Это не просто смог. Это когда ты просыпаешься и понимаешь: дышать сегодня будет больно.

Я шел из школы. Не то чтобы я надеялся увидеть что-то новое, но сегодня горизонт был особенно плох. Он просто исчез. Слился с небом в серую кашу. Заводские трубы за мостом не дымили — они выдыхали. Тяжело, как астматик после лестницы. И этот выдох оседал на языке металлом. Я вспомнил, как в детстве лизал батарею — дурак был, спорил с пацанами. Вот сейчас во рту было точно такое же ощущение: холодное, противное, чужое.

Енисей сегодня был странным. Он парил. Незамерзающий, черный, он лежал среди белых берегов, как разрезанная вена. От воды тянуло сыростью и химией. Холод от реки поднимался и бил прямо под ребра. Я застегнул молнию куртки до самого подбородка, но это не помогало. Казалось, этот холод идет не снаружи, а изнутри, из костей.

Я живу на Взлетке. Кто не знает — это район, где дома как солдаты. Панельные девятиэтажки, серые, в синих квадратах балконов. Стоят плотными рядами, и если смотреть сбоку, они похожи на зубы старой зазубренной пилы. Той самой, которой пилят наши нервы каждый день. Под ногами снег. У нас он никогда не бывает белым. Он серый, в крапинку, как дешевая бумага. Перемешан с песком, угольной пылью и химией, которой посыпают дороги. Скрипит так, что сводит зубы.

Дома меня ждал отец. Он сидел на кухне, в майке-алкоголичке, и курил в форточку. Точнее, он сидел в облаке дыма, а форточка была где-то там, далеко. На столе стояла сковорода с яичницей. Желтки были пережарены до состояния коричневых кругляшей, а края яиц почернели и завернулись, как сожженная бумага.

— Явился, — сказал он даже не спросив, а просто констатировал факт. — Вечно тебя носит.

Меня кольнуло. Опять эта стена. Отец у меня — человек-бетон. Такой же холодный и непрошибаемый. Казалось, у него вместо сердца этот самый силикатный кирпич. Он никогда не спрашивал про оценки, про друзей, про то, что я чувствую. Только работа, дом, еда, и иногда — команды.

— Сходи в подвал, — сказал он, наконец оторвавшись от телефона. — Там в нашей ячейке старый буфет стоит. Мать просила зеркало и полки забрать. На дачу весной повезем. Давай, шевелись, пока свет не вырубили.

Я вздохнул. Ненавижу подвал. Это место, куда ссылают всё, что не нужно, но выбросить жалко. Там пахнет прелой картошкой, старой обувью, мочой кошек и ржавчиной. Лампочка над входом мигала в ритме Techno, который слушают старшеклассники на остановке.

Я шел вдоль труб. Они были обмотаны грязной стекловатой, похожей на шерсть больного животного. Пальцы быстро замерзли, я сунул их в карманы, нащупывая ключи. В самом углу, за решеткой, стоял буфет. Тяжелый, дубовый, из семидесятых. Настоящий монстр с резными дверцами. Я потянул за ручку. Ледяная. Дверца поддалась с таким стоном, будто я разбудил старую собаку.

Я ожидал увидеть полки, пыль, может, дохлого таракана. Внутри была только чернота. Но не та, когда просто темно, а чернота плотная, как смог на улице. Я засунул руку, чтобы нащупать заднюю стенку. Пальцы ушли в пустоту. Я шагнул в шкаф на Взлетке, а вывалился в тупике на Матросова. Пространство здесь корчилось, как брошенная в огонь пластиковая бутылка.

Часть 1. Изнанка: Бетонное небо

Я ждал чуда. Честно. Я думал, если уж провалился в шкаф, как в каком-то фильме, то сейчас выйду и увижу снег по колено, говорящих бобров или там фонарный столб с лицом. Ну, Нарния же. Лев там всякий, колдунья.

Вот тут меня ждал облом.

Я стоял на той же Взлётке. Те же дома, те же очертания двора. Но здесь не было неба. Вообще. Над головой, вместо облаков и звезд, висела сплошная монолитная плита серого бетона. Вечный потолок. Вид, от которого во рту становится сухо и горько, будто только что жевал уголь. И свет был не дневной, а откуда-то сбоку, тусклый, будто через грязное окно.

А смог... Здесь он был не дымкой. Он был маслянистой, черной взвесью, которая оседала на куртке тяжелыми жирными каплями. Я провел рукой по рукаву — на пальцах осталась черная полоса, как от сажи.

И тишина. Полная, ватная. Ни машин, ни ветра, ни птиц. Только далекий, монотонный гул, от которого вибрировали зубы. Будто заработали все заводы мира сразу, но очень далеко.

Я пошел вдоль домов. Людей не было, пока я не свернул за угол. Там стояла очередь. Длинная, молчаливая вереница людей у ржавого автомата, прикрученного к стене. Автомат был старый, облезлый, с мутным экраном и резиновой маской на шланге. На нем горела тусклая надпись: «НОРМА ВЫДОХА. 1 ЖЕТОН = 10 ВДОХОВ».

Люди стояли, опустив плечи. На всех были одинаковые серые робы, мешковатые, без лиц. Они подходили к автомату, совали в прорезь железный жетон, прижимались лицом к маске и жадно, судорожно вдыхали. Пару секунд в их глазах появлялся слабый свет, а потом они отходили, и свет гас.

Я подошел ближе и замер. В очереди стоял парень. Моя куртка, мои джинсы, мои кроссовки с протертым боком. Даже царапина на щеке была такая же, как у меня — сегодня утром неудачно побрился, спешил. Но это был не я. Это была моя пустая оболочка. Его глаза были выцветшими, как старые обои на даче. Он не смотрел вверх. А зачем? Там же потолок. Он смотрел в спину впереди стоящего.

— Эй, — позвал я шепотом.

Тишина. Он не обернулся. Он просто медленно, методично стирал черную сажу с ладони, размазывая ее по штанинам. Кожа у него была серая, без намека на румянец или жизнь. И тут до меня дошло. Это не монстр. Это просто человек, который сдался. Который перестал ждать, что завтра будет лучше. Который смирился с тем, что небо — это бетон, а воздух — это платная услуга.

Я понял эту изнанку. Это не параллельная вселенная. Это наша же Взлётка, только вывернутая наизнанку. Концентрат нашей безнадеги. Если долго дышать «черным небом», если перестать верить, что завтра смог рассеется, если принять хмурость отца как норму — ты оказываешься здесь. В мире, где мечты признали нерентабельными и списали.

Я побежал. Кроссовки хлюпали по черной жиже, заменявшей здесь снег. Я влетел во двор, где оставил буфет. Он стоял, одинокий, посреди пустоты. Деревянный, старый, нелепый в этом бетонном аду. Я нырнул в него, чувствуя, как черная пыль забивает нос, легкие, душу.

Часть 2. Возвращение: Чай на двоих

Я вывалился в подвал. Ударился коленом о трубу, выматерился. Запах подвала — прелый, сырой, вонючий — показался мне слаще маминых духов. Я сидел на полу, хватал ртом воздух. Он был горький, с привкусом заводов и выхлопных труб, но он был *мой*. Он был настоящий. И за него не надо платить жетонами.

Я поднялся в квартиру. Сердце колотилось, как отбойный молоток.

Отец сидел на кухне. Лампа над столом дрожала. Я замер в дверях. Раньше, глядя на него, я видел только хмурого мужика, которому на всё наплевать. А теперь я увидел другое.

Его руки лежали на столе. Большие, натруженные, с глубокими трещинами на ладонях. В этих трещинах, въевшаяся в кожу, чернела сажа. Такая же, как у того парня из очереди за воздухом. Отец не был злым. Он просто устал. Он всю жизнь держал этот бетонный потолок на своих плечах, чтобы тот не раздавил меня. Его хмурость — это не ненависть к миру. Это усталость человека, который забыл, как смотреть на звезды, потому что боялся уронить небо.

— Не нашел я буфет, пап, — сказал я, и голос мой сел. — Темно там. И замок на ячейке заел, надо вдвоем идти. Ломом поддевать.

Отец поднял голову. Посмотрел на меня долго, внимательно, будто видел впервые. Может, он увидел в моих глазах что-то другое? Ту самую черноту, которая уже почти затянула меня?

— Ну, — выдохнул он, и в этом выдохе было столько тяжести, что я чуть не разрыдался. — Завтра сходим вместе. Чай пить будешь?

— Буду, — ответил я. — Маме напиши, чтоб хлеба купила.

Я зашел в ванную. Включил горячую воду, взял мыло, жесткую щетку и начал тереть ладони. Вода в раковине стала черной. Не темно-серой, а угольно-черной, как Енисей в районе Коммунального моста в декабре. Я тер кожу, пока она не покраснела, пока из-под грязи не показалась моя обычная, живая рука.

Я посмотрел в зеркало. Глаза у меня были уставшие, но в них больше не было той пустоты, как у моего двойника. Тот серый бетон еще дрожал на дне зрачков, но я знал: я не дам ему застыть.

Я вышел на кухню. На столе стояли две кружки. Пар от них поднимался вверх, живой и теплый, разрезая серый сумрак квартиры.

— На, — отец подвинул мне сахарницу. — Ты это... учись нормально, да. А то будешь как я, всю жизнь на заводе.

— Пап, — сказал я. — А ты помнишь, когда мы в последний раз на рыбалку ездили?

Он удивленно вскинул брови. Я никогда не предлагал. Я всегда отнекивался, говорил, что с ним скучно.

— Лет пять назад, — сказал он. — А что?

— Давай весной, как лед сойдет. Только подальше от города. Чтобы небо видно было.

Он усмехнулся. Впервые за долгое время. Не хмуро, а по-настоящему, уголками губ.

— Давай, — кивнул он. — Спички не забудь.

Это не Нарния. Тут нет магии, которая исправит экологию одним взмахом палочки. Нет феи, которая починит отношения с отцом. Здесь нужно просто жить. Дышать, даже когда нечем. Греть чайник, когда за окном черная пустота. Идти в подвал за буфетом вместе, чтобы держать лом.

Мы пили чай. Горьковатый, дешевый, но горячий. За окном опускалось «черное небо», но в нашей квартире горел свет. И я вдруг понял: может, это и есть самая главная магия. Не убежать в Нарнию, а остаться здесь. И сделать этот серый, прокуренный, уставший мир хоть чуточку теплее.
Капралова Вероника. Отец под северным небом

Я никогда не думал, что стану важной частью чьей-то истории, тем более такой нетипичной, которую я еще много раз буду пересказывать за посиделками у костра. Я работал биологом в ветеринарном центре на Севере. Я не был героем, просто тот, кто заполняет бумажки и монотонно наблюдает за животными.
В тот март лед начал трескаться раньше обычного. Тогда наш рыбак Васька заметил медведя. Огромная белая тень, неторопливо идущая в нашу сторону. Мне было жутко интересно посмотреть, но увидел я его только в центре через камеры. Медведь вел себя довольно странно: склонив голову потихоньку приближался к нашей деревне, с уставшими глазами и подозрительно заваливающийся на одну сторону. Он словно шел целенаправленно, пытаясь что-то отыскать. Только когда он подошел на нужное нам расстояние, мы разглядели, что рядом с медведем идет маленький кремовый пушистый комочек, жмущийся к своему родителю.
Некоторое время спустя, с помощью приманок, мы загнали обоих во временный вольер, и только тогда, вколов довольно слабые седативные препараты взрослому медведю, ветеринар начал обследование. Даже спящим, эта пятисоткилограммовая туша белого меха внушала уважение: огромные лапы, шрамы на морде, и морда, угрюмая, серьезная, но не угрожающая. Осмотр дал неожиданные результаты. Мы все привыкли видеть, как мать со своим малышом часто скитается в поисках еды, только в таком контексте мы видели белых медведей. Внешне наш медведь казался самкой: мягкая походка, манера держать голову, но анатомическое телосложение и анализ крови показал обратное - это самец. Мало того, медвежонок был его сыном. Я был, мягко сказать, удивлен. В белых медведях отцовская опека - исключение, а не правило. Вопрос "почему?" казался риторическим: скорее всего, самка погибла, оставив потомство без защиты. Наш папаша не бросил свое чадо в критический момент.
Когда все было обговорено, мы наконец приступили к работе. Карантин, лечение, обогрев, имитация природного питания. Но все это не решало самой главной проблемы - как вернуть этих двоих в дикую природу, случайно не сделав домашними. Временный вольер был оборудован так, чтобы контакт с людьми был минимальный: скрытые кормушки, камеры наблюдения и многое другое. Все это предполагало то, что как только детеныш с родителем окрепнут, нужно их выпустить обратно в их привычную среду обитания, но иногда судьба решает иначе.
Я дежурил много ночей подряд. Готовил смесь, таскал рыбу, фиксировал поведение в журнале. Он изучал меня с той же настойчивостью, с какой я изучал его: какие шаги я делаю в тёмный час, какой запах от моей куртки, где я оставляю корм. Уже всего через пару недель я заметил, что медведь ждет меня. Но эта было не просто ожидание, когда же меня покормят, он будто сознательно выделял мою фигуру из всей массы людей и техники. Когда я подходил, он поднимал голову, и его глаза - чёрные как 2 маленькие маслинки - смотрели так, как будто спрашивали: "Ты снова пришёл?"
Все это время мы потихоньку привыкали друг к другу, это нельзя было назвать привязанностью в привычном смысле, но между нами явно была доверительная связь. Маленький же медвежонок времени зря не терял, смотря на своего отца. малой учился как лапой переворачивать рыбу, как прятаться в снегу, как слушать вой ветров и зов моря.
Продолжая записывать в свой журнал все их повадки и измерение в поведении я чувствовал себя не просто сторонним наблюдателем, я ощущал себя частью их истории.
Через месяц пришло сообщение: срочно нужно ехать в «командировку», на другом побережье началась массовая пандемия стаи птиц. Требуются квалифицированные специалисты, попросили выезжать как только сможем. Я пытался, долго упрашивал коллег взять смену, поменяться, но ни в какую. Я был нужен там. Перед отъездом я провел у барьера практически час. Медведь с интересом разглядывал меня, пока малыш терся о бок отца. На прощание я положил руку на холодный металл ограды, и через щель он осторожно потер носом мою ладонь. Мне тогда подумалось, что никакие отчёты не передадут это прикосновение: это было не столько благодарность, сколько признание.
Я пообещал вслух, по глупой привычке человека - «я обязательно вернусь» - и уехал.
Командировка растянулась на пол года. Все это время я просил коллег хотя бы иногда отправлять мне которые видео и фото, записи с камер. К счастью, они шли мне навстречу. От увиденного мое сердце сжималось: малыш стал более сдержанным, а медведь реже подходил к людям. В отсутствии человеческой фигуры, к которой они привязались, медведь как будто погрустнел. Его движения стали более медленными и заторможенными, он меньше играл с сыном и ел уже не так охотно. Мне казалось, что в ту белую и заснеженную ночь, у вольера, я оставил частичку себя. Я все время хотел знать как они там, как дела, живы ли вообще, постоянно проговаривая свою клятву и каждый раз как в первый обещать ее исполнить.
Наконец - то, наступил этот день, я с нетерпением ехал в свой центр, к своим мишкам. Сердце бешено колотилось, даже не знаю от чего конкретно: от нетерпения перед встречей, или от переживаний, что пока я в пути, что-то да случится: тот же большой медведь, только с более плотной шерстью, сильнее, с уверенной походкой. Когда я остановился на безопасном расстоянии, он поднял голову и посмотрел в мою сторону. Я не шевельнулся, делая шаг вовнутрь, но потом поднял руку и попросил шепотом: «Иди сюда». Он подошёл. Не бросился, не рычал. Он просто встал рядом и потер носом о мою ладонь. Я расплакался. Мужчина, биолог, который видел сотни белых медведей, но слезы текли сами по себе. Возвращение оказалось и радостью, и испытанием.
Я попросил руководство оставить меня в центре дольше, и мне пошли навстречу. Я стал проводить у вольера по несколько часов в день, но уже не только кормил и наблюдал - я старался научить медведя тому, что важно для жизни в дикой природе, не нарушая его самостоятельности. Мы устраивали упражнения: как ориентироваться по запаху рыбы, как распознавать тонкий лед, где лучше прятаться от сильного ветра. Он учил своего сына, а я наблюдал, иногда помогая скрыто, не вмешиваясь в их родительские уроки. Прошли месяцы. Мы приняли решение - постепенно возвращать их в дикую среду. Выпускать сразу было бы глупо, выпускать без подготовки - преступлением. Вместе с коллегами мы выбрали контролируемую зону у подвижного льда, оставили там тайники с едой, поставили камеры.
В день выпуска я стоял далеко от ограды, тихо, чтобы они чувствовали свободу. Медведь подошёл ко мне и, будто прощаясь по-мужски, потерся о мою руку. Потом он повернул и ушёл вдоль берега, малыш рядом. Я почувствовал такую же пустоту, которая бывает после прощания с близким человеком, и одновременно - облегчение.
Через месяц камеры показали стабильные маршруты: они держались на кормовых берегах, отец учил сына уводить его от самых тонких мест льда, добывать первую тюленину. Иногда они подходили близко к лагерю и задерживались у старых кормушек; в такие моменты я выходил, садился на снегу и наблюдал на безопасном удалении, как они едят. В такие минуты я чувствовал, что наше вмешательство сработало, что все это было не зря.
Мы не стали героями в романтическом смысле. Были отчёты, обсуждения с коллегами, письма в научные журналы. Но для меня это навсегда останется в памяти чем-то большим, чем просто история о медведе и его сыне. Иногда я видел их следы у берега, иногда на камерах. Однажды, спустя почти год, я подошёл к тому месту на рассвете и увидел знакомую фигуру: медведь лёг у обрыва, и на мгновение поднял голову так, словно спрашивая: "Ты снова здесь?" Я сел в снегу, положил руку на холодную землю и, может быть, произнёс слово, подходящее обоим - "Спасибо".
Ларина Эмилия. Пока бьется сердце - живет земля

Самолёт начал снижаться, Мирослава прижалась лбом к холодному стеклу иллюминатора. Внизу раскинулся её дом - Красноярский край. С высоты он казался бесконечным: темно - зелёные волны тайги, серебряная лента Енисей, редкие огни посёлков, будто звёзды, упавшие на землю.
‎Она возвращалась после долгих лет учёбы в Москве. ‎Родители встретили её в аэропорту, и вскоре они уже ехали по знакомой дороге к дому. Их маленький магазин стоял у поворота к реке - деревянное здание с резными наличниками. На вывеске всё ещё красовалась надпись: «Сибирские травы». Люди приходили не только за покупками - за разговором, за теплом.
‎- Мам, как у вас дела? Что нового?
‎- У нас странное творится, — тихо сказала мама.
- Люди приходят и рассказывают одно и то же.
‎- Про сны? - осторожно спросила Мирослава.
‎ ‎- Мне снился лес…
‎‎- Я слышала стук, - призналась она. Глухой. Будто сердце под землёй. Я стояла посреди бескрайней тайги. Деревья тянулись к небу, как колонны древнего храма. Между ними струился свет - мягкий, зелёный, как северное сияние. И вдруг земля перед ней разошлась, как вода. Из глубины поднялась фигура. Он был огромен - выше самых высоких сосен. Его волосы струились, как реки. Глаза сияли холодным светом звёзд. Плечи его были покрыты мхом и лишайником, а по спине тянулись снежные хребты, словно горы. Это был Хранитель Сибири. Не призрак и не человек - сама мощь земли, воплощённая в образе. Когда он сделал шаг, тайга склонилась. - Ты слышишь, - произнёс он голосом, в котором звучал треск льда, шум ветра и гул воды. ‎‎Дух медленно положил ладонь на землю. И тогда я услышала ‎Сердце Сибири. Огромное, древнее, тяжёлое. Пока оно бьётся - живы леса, текут реки, стоят города. Но его ранят. ‎Сердце Сибири ранят.
‎Вдалеке небо потемнело. Между деревьями вспыхнули красные огни. Послышался визг металла, грохот машин.
‎‎- Хочу прогуляться к реке, - сказала она с задумчивым взглядом.
‎Дорога вела глубже в лес, туда, где в детстве они собирали ягоды. Но уже издалека она услышала чуждый звук - не ветер и не птиц, а гул техники.
‎Когда она вышла на опушку, сердце сжалось. Лес вырубали. Огромные сосны лежали поваленными, как павшие великаны. Экскаваторы рыли землю, обнажая чёрную рану карьера. Пыль стояла в воздухе. В голове вспыхнул образ сна - величественный Дух, склонённые деревья, сияние. Это было не просто видение, это была правда.
‎‎- Они…Они вырубают лес…Там всё… всё как рана. Он показал мне, что мы часть этого. Что если мы будем молчать, оно, сердце может остановиться!
‎‎Несколько дней Мирослава ходила, словно тень.
Ночью хранитель пришёл снова. Теперь тайга вокруг него была темнее. На его плечах лежал снег, но он таял и стекал, словно слёзы. ‎Хранитель наклонился, и его глаза стали ближе, ярче, глубже.
‎- Ты думаешь, сила - в величии? - Его голос звучал как раскат грома.
‎- Моё сердце бьётся в каждом из вас. Если вы услышите его вместе - оно станет громче любой машины.
‎Вдруг из света, который окутывал Хранителя, вылетел маленький кристалл. Он парил в воздухе, мягко переливаясь голубыми и зелёными оттенками, а внутри серебристые и изумрудные прожилки, как маленькие реки и корни, переплетённые между собой.
‎- Что это? - Шепотом спросила Мирослава.
‎- Амулет, - сказал Дух. Он соединяет тебя с Сибирью.
‎Кристалл медленно опустился в её ладонь. Тяжёлый, холодный, но в то же время, согревающий. Он словно узнавал хозяина, слегка менял форму под её пальцами.
‎Сердце под землёй ударило ещё раз, ритм его усилился.
‎- Я…я слышу, - сказала она, и лёгкий холод струился по ладони, а в груди разлилось тепло. Я слышу.
‎- Береги его, и он будет вести тебя, пока будешь верна земле. И сон рассыпался светом.
‎Мирослава почувствовала, как ритм усиливается. И вдруг - тысячи голосов, тысячи сердец. Всё слилось в единый звук.
‎Наутро Мирослава держала крепко в ладони амулет Духа Сибири. Он слегка светился и отражал в себе всю палитру тайги: зелень лесов, серебро рек, голубой небесный свет. Мирослава улыбнулась. Она знала: теперь её миссия донести людям важность Великой Сибири. Сердце края бьётся - и через неё, через людей, через светящийся амулет, этот ритм станет услышанным.
‎- Вы тоже это слышали? - Спросила она людей. И тогда она рассказала о сне. О том, что тайга - не просто ресурс. Это не просто земля. Это наш дом.
‎‎Из толпы вышел мужчина в тёмной куртке - представитель компании, что вела работы у реки.
‎- Сны? - усмехнулся он. Лес вырубается по закону.
‎В этот момент раздался гул. Не из сна. Не из груди. С земли. Бум… Пыль у края площади слегка поднялась, будто почва вздохнула. Толпа замерла. Люди не спорили. Не разошлись. Они остались. Остались - рядом друг с другом. Амулет потеплел. Свет стал ярче. Мирослава услышала ритм – насыщенный звуком. Бум…Бум…Бум… И вдруг она поняла: сердце усиливается не из - за магии. А из - за людей.
‎‎‎Ветер поднялся сильнее. Сосны зашумели, будто огромный хор. Ночь опустилась быстро. Небо потемнело, тяжёлые тучи стянулись над тайгой, будто кто - то собирал их в огромный кулак. Люди всё ещё стояли у дороги к карьеру. Ветер внезапно сменился - холодный, резкий. Он шёл будто из самой земли. Он был тревожным.
‎Мирослава сжала Амулет. Кристалл обжёг ладонь холодом, а затем вспыхнул ярче, чем прежде.
‎И вдруг земля дрогнула. Сначала едва заметно. Потом сильнее. Экскаваторы у карьера остановились. Почва под гусеницами осыпалась - вниз, в чёрную глубину. Из расщелины ударил столб воды. Енисей словно вздохнул. Вода ринулась в карьер, подмывая край. Если поток усилится - он пойдёт к посёлку.
Ветер усилился. Сосны гнулись, будто склонялись перед чем - то невидимым. Мирослава закрыла глаза. И в этот момент мир вокруг неё словно раскололся на два слоя. В одном - крики, техника, грохот. В другом - огромная фигура между деревьями. Его глаза горели зелёно - голубым пламенем.
- Вода - кровь земли, - прозвучал голос не в ушах, а прямо в груди.
Корни деревьев начали трещать, но не ломаться - переплетаться. Почва будто ожила, удерживая край от полного обрушения.
‎Мирослава распахнула глаза.
‎- Все сюда! - закричала она. - Берите мешки! Камни! Всё, что есть! Нужно перекрыть поток! Это было уже не «их» и «наше». Это была общая беда.
‎Ветер завыл так, что казалось - сама тайга говорит. Мирослава подняла Амулет. Кристалл, вспыхнул. И тогда произошло невозможное. На секунду все увидели его. Между деревьями, выше сосен, стоял Хранитель. Полупрозрачный, но явный. Снег кружился вокруг его плеч. Реки света текли по его волосам. Люди замерли. Но он не пугал. Он поддерживал.
‎Гигантская ладонь опустилась над карьером - не касаясь земли, но словно направляя её. Почва перестала осыпаться. Вода замедлилась. Корни деревьев сомкнулись плотнее, будто огромная сеть. Бум… - сердце стало ровнее. Люди работали, молча, почти в ритме этого удара.
‎Бум - мешок. Бум - камень. Бум - ещё шаг. И постепенно поток ослаб. Когда рассвело, буря стихла. Карьер был наполовину затоплен. Техника стояла покорёженная. Но посёлок уцелел. Люди смотрели на лес иначе. Теперь это был не фон. Не ресурс. Не пейзаж. Это было живое.
‎Мирослава стояла на краю и чувствовала - ритм снова стал глубоким, спокойным. ‎- Ты выбрала верно, - прошептал голос. Но теперь он звучал мягче. Не как гром. А как легкое, теплое дыхание леса.
‎‎‎В первую ночь после бури Мирослава не увидела сна. Она проснулась от того, что слышала дыхание. Сквозь стены дома. Сквозь землю. Сквозь себя. Лес не просто шумел - он переговаривался. Она вышла на улицу босиком. Земля не казалась холодной. Ветер не резал кожу. Когда она положила ладонь на ствол сосны, по коже пробежали тонкие зелёные нити света - будто корни тянулись к её пальцам. И тогда она поняла: она больше не просто слышит сердце Сибири. Она - его эхо.
‎На следующую ночь изменения стали сильнее. Мирослава увидела себя стоящей в тайге - но теперь Хранитель был не перед ней, а за её спиной. Огромный. Светящийся. Но словно отражение. Она шагнула - и деревья склонились. ‎Её руки вспыхнули мягким зелёным светом. Под кожей будто текли серебряные нити - как русла рек. Она увидела то, что не видела раньше: Сеть. Огромную, живую сеть корней, рек, ветров, снежных потоков - и в центре её пульсировало сердце. И тонкая линия света тянулась от него к Амулету. К ней. Теперь звук не был где - то под землёй. Он совпадал с её собственным сердцем.
‎Ветер был обычным. Река текла свободно. Она чувствовала лес. Она была Проводником. Не духом. Не богиней. Человеком, в котором бьётся Сердце Сибири.
‎‎Люди научились слушать. Весной они выходили сажать деревья не потому, что «надо», а потому что хотели. В магазине по - прежнему пахло мятой и Иван - чаем, а над дверью всё так же висела вывеска: «Сибирские травы». Только теперь на стене рядом появилась ещё одна надпись: «Пока бьётся сердце - живёт земля».
‎ ‎С отцом они ещё долго ходили к реке, молча, сидели на берегу и слушали звуки природы. Но в тишине всегда было больше. Бум… Ритм не исчез. Он стал спокойным. Глубоким. Она чувствовала, как всё связано. Как всё держится на хрупком равновесии. Чувствовала лёгкое тепло в груди. Она знала: когда придёт время, сила снова перейдёт. Не исчезнет. Не погаснет. Просто найдёт того, кто услышит. Потому что Хранитель - это не существо, это связь поколений.
‎А связь живёт, пока живёт память. ‎Сердце Сибири не принадлежит одному человеку. Оно бьётся в каждом, кто любит эту землю. Пока люди помнят, пока они любят, высаживают деревья и берегут их – сердце становится только сильнее. И пока этот ритм продолжается - тайга будет дышать.
Ивина Полина. Мечта в крови

Любой опытный рыбак знает, что рыбалка начинается задолго до того, как снасти будут полностью подготовлены. Рыбалка начинается в момент, когда ты, сидя на корточках, старательно работаешь лопаткой, чтобы достать несколько склизких червяков из влажной земли, пахнущей недавним дождем. Ты ощущаешь всю прелесть процесса даже кончиками пальцев. Особенно, если тебе шесть лет и ты никогда не держал в руках удочки. Как же волнительна ночь перед ранним подъемом! В каком предвкушении в кровати сидит ребенок, в жизни которого завтра должны случиться первая любовь или первое разочарование. Он все думает и думает о том, какого это: впервые поймать рыбу?
В семье юного Апая рыбалка увлекала каждого. В доме бабушки были вывешены фотографии умельцев их семьи: на одной отец держит за основание хвоста арктического омуля, на второй мама бережно, почти ласково, гладит ряпушку, вероятно, думая, как её лучше приготовить, а на третьей, самой любимой фотографии Апая, красуется покойный дедушка, в честь которого и назвали малыша, в руках мужчины - удивительно крупный для своего вида муксун. От местных рыбаков мальчишка не раз слышал, что его дед поймал чуть ли не самого крупного на свете лососевого, и гордился этим, гордился так же сильно, как собственным именем.
В редкие сибирские дни лета погода держится потрясающая, но вода, как и прежде, остается холодной. Именно в такой день отец Апая решил, что пора. Пора показать сыну, что такое настоящая страсть, семейное дело и истинная родство с природой. Юный удочник долго не мог умерить своего восторга. Детские глаза светились от радости, а весь оставшийся день проходил в томящем ожидании прекрасного. Весь день Апай слонялся по дому, желая увлечь себя чем-нибудь. В конечном счете он устроился у зеркала и стал разглядывать себя, свое отражение. Мальчишка снимал со стены фотографии, подносил к отражающей поверхности и сравнивал с собой, пытаясь найти сходные черты.
-Оттого твои глаза не широки, дитя, что ты рыбак по крови. И в самый сильный ветер ты можешь глядеть вперед, на удочку, на поплавок, не боясь обложного дождя или обильного снегопада, - прошептала бабушка, сидевшая в кресле и перебиравшая пряжу и спицы. - Главное, помни, что талантливым рыбаком тебя делает вовсе не размер пойманной рыбы.
-Я любую поймаю, баб! И буду как дедушка - лучшим рыбаком! - уверенно твердил малыш.
К вечеру мальчика было уже не успокоить: его с ног до головы охватывали мысли о предстоящей рыбалке, о становлении частью семьи, как казалось малышу. Ко сну Апая готовила бабушка.
-Самая большая рыба, мальчик мой, это Анки-Киеле1. Сложно сказать, когда она появилась в наших морях, но слухи ходят уже давно. Твой дед всю жизнь мечтал стать тем, кто вытащит эту нечисть со дна. Говорят, у Анки, в отличие от других рыб, голова покрыта мехом, точно у медведя, а рот настолько большой, что эта рыба может корабль проглотить.
-А Анки-Киеле брат Гытгы-Кала2, бабушка? Я не боюсь, я уже большой! Поеду на рыбалку и обоих поймаю! - очарованно спросил Апай, вспомнив еще одно водное создание, которое, по словам народа, было менее крупным и обитало в основном в озерах.
-Может и так, Хааным, я не знаю. Знаю только, что много рыбаков это чудище погубило на Хатангском заливе. Шкура у Анки-Киеле синяя, так что в воде его трудно разглядеть, а зубы у него спрятаны внутри, именно оттого он и не кажется страшным. Дед твой никогда не страшился, все шел и шел ловить его, хотя все говаривали, что прежде положено к морю шамана водить, чтоб тот жертву принес, а только потом рыбу ловить в местах, где на дне Анки живет.., - остальных слов Атай не успел уловить, его мысли окончательно спутались, а мозг, не желая перегружаться, просто выключился. Так малыш и уснул. Бабушка аккуратно подогнула одеяло, поцеловала внука в лоб и медленно побрела из комнаты. Войдя в зал, она тоскливо взглянула на фотографию покойного мужа: “Жаль, что мечта оказалась сильнее твоей жизни. Ах, если бы я не отпустила тебя в тот день...Может, ты бы остался здесь, со мной, со своей семьей. Анки-Киеле разлучил нас, но хуже того, твоей мечтой загорелся Апай. Если бы ты знал, какой он хороший мальчик”
Открыв глаза, Апай увидел комнату, залитую светло-голубым, почти белым светом, воздух показался мальчику особенно холодным, а, выглянув в окно, он и вовсе обнаружил удивительную для глаза картину: сугробы почти касались оконных рам первого этажа, но снег не прекращал засыпать землю. От шока малыш выскочил из комнаты, направился в родительскую спальню, но там их не оказалось... Бабушка! Она, наверняка, его ждет в своей комнате, ведь та после смерти дедушки из дома не выходила совершенно. А, значит, и сейчас она у себя! Вбежав в бабушкину комнатушку, родственницу Апай не обнаружил...Зато на постели лежали рыболовные снасти, начищенные так, что в этом бело-голубом свете они ослепительно сверкали. На одной из них четко виднелась гравировка с именем “Напакйак” , означающим “мечта”. Наличие инвентаря свидетельствовало о том, что родители определенно точно не могли уехать к заливу без него. Это было бы просто немыслимо. Тогда где они? А главное, куда могла пойти бабушка? От размышлений мальчика отвлек вой, раздавшийся с улицы. Так выла метель: дико и отчаянно. Снег не прекращался, угрожая занять собой всю улицу, лишив людей возможности выйти. Сообразив это, Апай натянул на себя свитер и брюки, надел куртку, накинув капюшон на голову, и обмотал шарф вокруг шеи несколько раз. Перед выходом он ещё раз заглянул в комнату бабушки. Была не была. Мальчишка схватил удочку и вместе с ней помчал на улицу. Морозный ветер коснулся лица малыша... Но он рыбак по крови, а значит, ему не страшны буйства сибирской природы, поэтому он пошел вперед.
-Мама! Папа! Папа! Баба! Мама! - Апай долго шел вперед, выкрикивая одни и те же слова в надежде, что вот-вот сейчас ему ответят, что из метели выйдут и папа, и мама, и бабушка с тросточкой, а потом они все вместе пойдут домой. Но впереди все так же виднелись лишь хлопья снега. Юный рыбак уверенно продвигался вперед до тех пор, пока его глаза не перестали видеть хоть пару метров вблизи. После он стал двигаться медленнее, то и дело оглядываясь по сторонам. Путь мальчика закончился только тогда, когда его ног коснулась ледяная вода Хатангского залива. В такую метель водоем наверняка должен был покрыться толстой коркой льда, но все оледенение было разрушено, потому воды спокойно касались берега. Апай хотел было убежать, но ветер стал подгонять его в спину, направляя в сторону разломов.
Снежные частицы закрывали обзор, но мальчик был безоговорочно уверен, что секунду назад он видел, как на поверхности появился рыбий хвост. И насколько же он был большим! Сомнений не оставалось: именно здесь и именно сейчас перед ним игриво нырял Анки-Киеле, тот самый из легенд, которого дедушка пытался поймать еще много лет назад. Апай не мог упустить возможности исполнить мечту самого лучшего рыбака его семьи. Малыш вытянул вперед удочку, которую все это время нес в руках, но не успел закинуть: его внимание привлекла гравировка. Сейчас она не просто отражала свет, как делала это дома, надпись светилась самым ярким огнем, который когда-либо видел мальчик. А с другой стороны рукояти было видно другое имя, не “Напакйак”, принадлежавшее деду, а его собственное - Апай. В это мгновение малыш почувствовал себя таким значимым! Он закинул удочку, как мог, потому что делать подобного мальчишка ещё не умел, но, тем не менее, получилось весьма ловко! Анки-Киеле еще раз вынырнул из воды, через секунду снова ушел ко дну. Юный рыбак напряженно стиснул зубы, но продолжил ждать. Через пару минут наконец стало заметно едва видимое движение поплавка, а когда Апай стал тянуть на себя, тот и вовсе скрылся в водном пространстве. Разочарование охватило мальчишку, он понимал, что ни в каком раскладе не сможет перетянуть столь большую рыбу на себя... Но тут его ладони накрыли чужие. В теле появились силы, а мощные руки помогали совладать с удочкой. Апай развернулся, чтобы увидеть незнакомца, но, встретившись с ним глазами, малыш чуть не отпрянул от стоявшего за ним. Это был тот самый человек с фотографии. Его добрые глаза и улыбка вселяли сильнейшую надежду, а потому Апай с ещё большей силой потянул удочку. И чудо случилось! На раскромсанном льду лежала большая рыба синего цвета: тело её было покрыто мехом, а рядом стоял ОН. Самый лучший, самый сказочный. Мальчик бросился в объятия своего помощника, но тот растворился.
-Вставай, а то всю рыбалку проспишь, - смеясь, говорил отец, стоя у изголовья кровати, на которой спал сын.
-Я не хочу на рыбалку, папа. Давай поедем к дедушке, - робко прошептал Апай, глядя на родителя одновременно счастливыми и грустными глазами. Мужчина вопрошающе взглянул на дитя, но не стал ничего говорить. Он унес удочки, завел машину, и они вместе поехали туда, где не были уже очень давно.
На надгробие падали лучики бело-голубого света, а рядом лежала удочка с двухсторонней гравировкой “Напакйак”, с одной стороны, “Апай” - с другой. Мальчик сразу все понял.

Анки-Киеле - мифическая рыба, обитающая на морском дне.
Гытгы-Кал - рыба-хранитель озер.
Золотухина Алина. Ты не одна

Света проснулась за минуту до будильника. В голове уже прокручивался список уроков: алгебра, литература, информатика.
Информатика.
Света села на кровать. Месяц назад, когда она лежала с температурой и смотрела в белый потолок, класс проходил какую-то новую тему. Какую именно — Света не знала. Врачи запретили нагрузку.
В кабинете информатики Света села за парту, включила компьютер. Экран моргнул и засветился синевой.
В класс вошла Марья Сергеевна.
— Так, садимся. Сегодня у нас проверочная работа. По таблицам Excel.
Света замерла.
— Я предупреждала на прошлом уроке, — учительница раздавала листочки с заданиями. — Кто болел — прошу садиться и писать наравне со всеми. Пересдача будет, но потом.
Листочек лёг на парту. Чёрные буквы сложились в слова: «Построить диаграмму», «применить формулу суммы», «автозаполнение ячеек». Света смотрела на задание и чувствовала, как краснеют уши. Она знала, что такое Excel. Ну, примерно. Это таблички. Там можно рисовать клеточки. И там что-то считают. Но как? Как это делать? Она пропустила всё. В классе застучали клавиши. Одноклассники уверенно щёлкали мышками.
Света уставилась в монитор. Белый лист Excel был пустым. Миллион клеток, и все смотрят на неё. Она ткнула мышкой в первую попавшуюся. Выделилась какая-то ячейка. И что дальше? Света открыла рот, чтобы спросить у Максима, но он строчил не отрываясь. Спросить у Марьи Сергеевны? А что спросить? «Как делать вообще всё?» Света снова уставилась в экран. Пальцы вспотели, мышь стала скользкой. Через двадцать минут Марья Сергеевна встала и пошла по рядам собирать работы. Когда она подошла к Свете, в таблице было заполнено пять ячеек циферками и всё. Учительница посмотрела на экран, потом на Свету. Взяла листочек с заданием, перевернула и на обороте красной ручкой вывела двойку.
— После уроков подойдёшь, поговорим, — сказала тихо и пошла дальше.
Света смотрела на двойку и не могла пошевелиться. Это был конец! Она засунула листочек в карман. Бумага чувствовалась через ткань.
Девочка вышла из кабинета последней. В коридоре смеялись, хлопали дверцами шкафчиков. Обычная жизнь. А у Светы в кармане лежала двойка. Первая двойка за полгода. Первая по информатике вообще. Первая после болезни, когда ты должен был догнать, а вместо этого провалился.
Оставшиеся уроки тянулись бесконечно. На литературе Света смотрела в окно. Учительница что-то говорила про Татьяну Ларину, но слова влетали в одно ухо и вылетали из другого, не задерживаясь. Света кивала в нужных местах, открывала рот, когда спрашивали, но сама себя не слышала. Перед глазами стояла красная двойка.
На алгебре Света попыталась решать примеры, но цифры расплывались. Она написала какую-то ерунду, потом стёрла, потом написала снова. В голове было пусто и одновременно тесно от мыслей:
«Двойка. Я получила двойку. Отличница Света получила двойку. Все теперь знают. Нужно было учить, но я болела. Правда, я могла спросить, когда вышла. Могла попросить у девчонок объяснить. Не попросила. Промолчала. Дура».
После последнего звонка Света вышла из школы и остановилась на крыльце. Надо было идти к Марье Сергеевне, но ноги не слушались. Она постояла минуту, потом развернулась и пошла в другую сторону. Она бродила по улицам часа два. Потом села на лавочку в парке. Погода была серая, небо — серое. Света чувствовала, как внутри поднимается что-то тяжёлое, липкое:
«Я не смогу пересдать. Я ничего не понимаю. А если спросить у папы — он удивится, скажет: «Ты же отличница, как ты могла такое пропустить?» Если попросить Ленку — она расскажет всем, что я тупая. А если сама сяду разбираться — не пойму, там же всё сложно, эти формулы, эти диаграммы...»Глаза защипало. Света моргнула раз, другой, но слёзы потекли сами. Она отвернулась от редких прохожих, уткнулась лицом в воротник куртки и заплакала. Тихо, без всхлипов, чтобы никто не услышал. Плечи мелко дрожали, мысли путались: «Я ужасная. Я бездарность. Я притворялась умной все эти годы, а на самом деле... На самом деле я никто. Первая же сложность — и я развалилась. Даже не сложность, а просто пропущенная тема. Другие вон болеют и догоняют, а я…». Она просидела так минут двадцать. Потом вытерла лицо рукавом, встала и побрела домой.
Дома она прошмыгнула в свою комнату, бросила рюкзак и легла на кровать лицом к стене. Мама заглядывала, спрашивала про ужин, но Света сказала, что не голодна, что голова болит, что она поспит.
Света лежала и смотрела на обои. Завтра выходной. В школу не надо. Можно спрятаться, никого не видеть. А в понедельник? В понедельник надо будет смотреть в глаза Марье Сергеевне. Идти на пересдачу...
Света переворачивалась с боку на бок, комкала одеяло, смотрела в потолок. В комнате темнело, за окном зажглись фонари, а она всё лежала и думала-думала-думала. Где-то в одиннадцатом часу усталость взяла своё. Глаза слипались, мысли стали вязкими, медленными. Света натянула одеяло до подбородка, свернулась клубочком и посмотрела в окно. Там горел одинокий фонарь, и его свет падал на стену желтоватым пятном.
— Ладно, — решила она вдруг. — Я подумаю об этом завтра.И провалилась в сон.
Света стояла посреди города, где всё было расчерчено на клеточки.Дома — ровными рядами, как строчки в таблице. Дороги — прямыми линиями, под прямыми углами. Вместо деревьев — графики: у одного ствол уходил вверх и резко обрывался, у другого ветки торчали ровными столбиками, как диаграмма.Небо тоже было в клетку.
— Нравится? — спросил кто-то сбоку.Света обернулась. Рядом стоял мужчина в смешном колпаке, расшитом формулами. Лицо показалось знакомым: то ли учитель математики, то ли ведущий какой-то передачи.
— Где я?
— В Таблице, — он развёл руками. — Город Excel. Хочешь выйти — иди к Замку. Вон туда.
Он махнул рукой вдаль. Там, где клетчатое небо сходилось с клетчатой землёй, виднелись очертания замка. Прозрачного, переливающегося, собранного из тысяч ячеек.
— А как идти?
— Тут три дороги, — Страж показал на развилку. — Все ведут в тупик. Но если попросишь ключ у троих, откроется четвёртая.
— У кого попросить?— У троих, — терпеливо повторил Страж. — Но просить так, чтобы они поняли.И исчез.
Света осталась одна на развилке. Три дороги уходили в разные стороны — и правда, каждая упиралась в стену из ячеек. Она пошла по первой. Дорога привела к железному ящику на ножках. Ящик дымился, ворочал шестерёнками и что-то бормотал.
— Ты кто? — спросила Света.
— Калькулятор, — буркнул ящик. — Ворчун-калькулятор. Чего надо?
— Мне нужен ключ, чтобы выйти из города.
— Ключ? — Калькулятор засопел. — Сложная задача. Очень сложная. Ты можешь её решить?
— Какую задачу?
— Простую, — Калькулятор хихикнул. — Для кого как. Два плюс два.Света растерялась. Это что, шутка?
— Четыре.— Правильно! — Калькулятор засиял, зазвенел и выплюнул маленький блестящий ключик. — Держи. Ты первая, кто не стал умничать, а просто посчитал.
Света взяла ключ и пошла дальше. Вторая дорога привела к девушке. Она была прозрачная, и внутри у неё переливались цветные сектора: красный, синий, зелёный, жёлтый. Девушка сидела на обочине и плакала.
— Ты чего? — спросила Света.
— У меня сектор сломался, — всхлипнула девушка-Диаграмма. — Вон тот, синий. Не работает. И теперь я вся кривая. Света посмотрела. Синий сектор и правда тускло мерцал, съёживался.
— А чем помочь?
— Не знаю, — девушка развела руками. — Меня никто не спрашивал, как помочь. Все только требовали: постройся, покажи данные.
Света подумала.
— Может, просто… побыть с тобой? Посидеть рядом?
Диаграмма подняла глаза.
— Ты правда хочешь?
— Ну да… Ты же расстроена.
Девушка улыбнулась сквозь слёзы, и синий сектор внутри неё вдруг загорелся ровным светом.
— Заработало! — закричала она. — Держи! — и протянула Свете второй ключик.
Света пошла по третьей дороге. Там стоял Стражник-Файл — весь из бумаги, шелестящий страницами, с кнопками вместо глаз.
— Пароль! — прошелестел он, преграждая путь.
— Я не знаю пароля.
— Без пароля нельзя.
— Но мне очень нужно пройти. Я заблудилась, я не знаю, как выбраться, и вообще…
Света запнулась. Сказать, что она боится? Что не справляется? Странно говорить это бумажному человеку.
Но она сказала:
— Пожалуйста. Я не справляюсь одна. Помогите.
Файл замер. Потом склонил голову набок.
— Пароль — «Помогите», — прошелестел он. — Ты первая, кто сказал его честно. Проходи.
И отдал третий ключ.
Как только Света сжала их в ладони, три дороги исчезли, и открылась четвёртая, ведущая прямо к Замку.
Света пошла по ней. Замок приближался, переливался ячейками, и вдруг из главных ворот вышел человек. Папа. Только в смешной мантии, с линейкой в руке.
— Ты справилась, — сказал папа. — Не потому, что всё знала. А потому что не побоялась не знать и попросить помощи.
— Это просто сон? — спросила Света.
— Это формула, — улыбнулся папа. — Главная формула. Запомнишь?
Света хотела ответить, но Замок вдруг вспыхнул ярким светом, клеточки поплыли перед глазами. Она проснулась.
За окном светило солнце. Света лежала и смотрела в потолок. Сон был яркий, будто наяву. А на душе было легко. Странно, легко и спокойно.

Утром за завтраком Света сама подсела к папе.
— Пап, научи меня работать в Excel.
Папа удивился, но обрадовался. Два часа они сидели за компьютером. Папа объяснял просто: ячейки — как полочки, формулы — как рецепт пирога, автозаполнение — магия, но честная. А к вечеру пришли подруга Катя и друг Дима, чтобы помочь Свете с подготовкой. Девочка уже не стеснялась: «Вот здесь не понимаю, вот тут туплю». Ребята разбирали задания вместе, смеялись над ошибками, спорили.
Оказалось, Excel — это просто.
В понедельник Света шла в школу спокойно. Марья Сергеевна выдала новый листочек — такие же задания. Света сделала всё за пятнадцать минут. Диаграммы, формулы, итоги — пальцы сами бегали по клавишам.
— Пять, — сказала учительница, проверив. — Молодец, догнала.
Света вышла из кабинета и улыбнулась. Страха не было совсем. Когда Света шла домой, она думала о том, что иногда провал — это просто способ узнать, что ты не один. И что попросить помощи — не стыдно. И что, если сегодня плохо, — можно подумать об этом завтра. Завтра всё получится.
Приладышева Анна. Молчание

Сегодня воскресенье. Я проснулась почти в полдень от того, что солнце слишком ярко светило прямо в глаза. В комнате было тепло, будто лето все еще не собиралось уходить. На кухне мама гремела посудой, и этот обычный домашний шум почему-то показался очень спокойным и правильным. Я долго лежала под одеялом и думала о том, что девятый класс уже начался, а я так и не чувствую себя старше. Все вокруг говорят про экзамены и будущее, а у меня внутри все так же неопределенно и немного пусто.
Днем встретилась с Лерой. Мы просто ходили по району, обсуждали одноклассников, учителей, какие-то мелкие новости, которые кажутся важными только нам. Лера всегда говорит уверенно, будто точно знает, что и как должно быть, а я чаще соглашаюсь. Иногда мне кажется, что я существую чуть тише, чем остальные. Наверное, поэтому я решила начать вести дневник.
16 сентября
В школе все постепенно возвращается в привычный ритм. На алгебре мы писали самостоятельную, на литературе разбирали какое-то стихотворение, которое никто толком не слушал. В классе появилась новенькая — Катя. Она села у окна и почти ни с кем не разговаривала. Когда учительница попросила ее представиться, она сказала всего пару фраз и снова замолчала.
На перемене кто-то пошутил над тем, как она произнесла слово, и несколько человек засмеялись. Это выглядело неловко, но не страшно — скорее как обычная школьная глупость. Я подумала, что она просто привыкнет, и все само уляжется.
Вечером я делала уроки и ловила себя на мысли, что целый день прошел, а я почти ничего не запомнила.
21 сентября
Утром было холодно. В раздевалке сегодня кто-то долго искал свою куртку. Оказалось, ее перевесили на другой крючок. Смеялись, говорили, что перепутали случайно. Это была Катина. Она сначала растерялась, потом попыталась улыбнуться, будто понимает шутку.
Я видела, как куртку сняли и унесли дальше, но в тот момент не почувствовала, что нужно вмешаться. Все выглядело слишком незначительным, чтобы уделять этому внимание. По дороге домой я подумала, что если вдруг что-то подобное повторится, скажу, что это глупо. Завтра будет подходящий момент.
28 сентября
В классе снова было шумно. На уроке алгебры Катя вышла к доске, и кто-то с задних парт начал тихо повторять ее слова смешным голосом. Сначала это звучало как ерунда, но потом смех стал громче, и она сбилась. Учитель сделал замечание, и все закончилось, но ощущение неловкости осталось.
Я смотрела в тетрадь и убеждала себя, что это не так уж серьезно. Все равно завтра все будет по-другому.
6 октября
Дома все спокойно. Папа чинит что-то на балконе, мама готовит ужин, я делаю уроки. Иногда мне кажется, что школа — это место, где я существую как будто вполсилы, а настоящая жизнь происходит здесь.
Сегодня в столовой у Кати забрали поднос и передали его через несколько столов. Все смеялись так, будто это игра. Она стояла посреди прохода, не зная, к кому подойти. Я видела это и чувствовала, как внутри появляется странное напряжение. Мне хотелось встать и просто вернуть ей поднос, но я представила, как все обернутся, и осталась сидеть.
Я сказала себе, что в следующий раз не промолчу.
18 октября
По средам дежурные остаются убирать класс. Сегодня дежурила Катя. Я проходила по коридору и видела, как несколько человек задержались у двери и переглянулись. Через минуту послышался шум — на пол вылили ведро воды. Смех быстро стих, когда они разбежались.
Я остановилась и подумала, что могу позвать учителя из соседнего кабинета. Это заняло бы всего несколько секунд. Но я почему-то решила, что это не мое дело, что кто-то другой уже идет, что все и так разрешится.
Дома я долго не могла сосредоточиться на уроках. Мысль о том, что я опять ничего не сделала, возвращалась снова и снова. Я пообещала себе, что больше не буду так поступать.
5 ноября
Каникулы прошли быстро и спокойно.
Сегодня в школьном чате снова писали про Катю. Сначала это выглядело как обычные шутки, потом слова стали жестче. Я читала переписку и держала телефон в руках, чувствуя, что могу написать одно короткое «хватит». Но я не написала. Мне казалось, что будет неловко, что начнут спрашивать, почему я вдруг решила заступиться.
Я сказала себе, что завтра все скажу лично.
17 ноября
С каждым разом все становится заметнее. На технологии кто-то опрокинул клей на стул Кати, и когда она села, класс взорвался смехом. Я тоже смеялась, и это было самым неприятным моментом. Потому что молчать — это одно, а смеяться вместе со всеми — совсем другое.
Вечером я долго смотрела в потолок и пыталась понять, почему каждый раз выбираю тишину. Я думала, что завтра все исправлю, что вмешаюсь, если снова что-то произойдет.
24 декабря
Сегодня после физкультуры ее закрыли в подсобке. Сначала это воспринималось как очередная нелепая шутка, но скоро все ушли, и в коридоре стало тихо, раздавался только стук изнутри. Я знала, что ключ лежит в учительской, и понимала, что могу просто взять его.
Я стояла в коридоре и ждала. Мне казалось, что еще немного — и все решится без моего участия. В итоге ее выпустили, позже, но это ожидание показалось бесконечным.
Дома я снова сказала себе, что больше не буду оставаться в стороне.
29 декабря
Сегодня был один из тех дней, когда все кажется особенно медленным, но заканчивается слишком быстро. Утром падал снег. В классе шла подготовка к новогоднему празднику: кто-то развешивал гирлянды, кто-то пытался репетировать сценку, и казалось, что обычная суета должна была закрыть глаза на все остальное.
На большой перемене я шла мимо спортзала и заметила, как Катя собирается выйти на улицу. Кто-то из девочек громко шептал что-то, указывая на лестницу, которая ведет к крытой площадке за школой. Сначала мне показалось, что это просто шутка, но когда я подошла ближе, поняла: план был подготовлен заранее. Катя не знала, что ребята положили на лестницу мокрые доски рядом со стоящими лопатами и ведрами с песком, которые могли упасть в самый неподходящий момент.
Внутри меня все сжалось. Я понимала, что могу просто тихо подойти и предупредить ее, сказать одно слово: «Осторожно». Никто не заметит, никто не догадается. Это займет секунду, и никто не узнает, что я вмешалась.
Но я замерла. Думала о том, что если вмешаюсь, может быть неловко, все посмотрят на меня, и я сама стану частью истории. Думала о Лере, о себе, о том, что «еще немного — завтра».
И в тот момент, когда она наступила на первую доску, все пошло не так. Доска под ногой соскользнула, Катя попыталась удержаться за поручень, но упала прямо на край ступени. Я слышала резкий хруст и крик, который остановил смех и разговоры одновременно. Она держалась за нос, и все словно замерло, прежде чем мы увидели, что по ее руке течет кровь.
Не помню уже, кто первым позвонил, приехала скорая. Я стояла в коридоре, слышала, как кто-то тихо разговаривает с родителями Кати, как учителя пытаются узнать что-то от других детей. Все вокруг казалось нереальным — шум, крики, люди, спешащие туда-сюда. В голове засела мысль, что все могло быть по-другому, если бы я просто сказала ей пару слов, тихо, лично, без свидетелей.
Скорая уехала, а нас не отпускали из школы до вечера. Коридоры опустели, остались только родители Кати, несколько полицейских и мы, ученики. Я сидела в углу, пытаясь ничего не замечать, но внутри было тревожно. Во дворе камер не было, поэтому никто так и не узнал, что именно произошло. Я чувствовала странное облегчение, что никого не поймали и не будут разбирать ситуацию дальше.
Когда мама пришла забрать меня из школы, мы шли вместе до дома почти молча. Она пыталась расспросить, что случилось, но я соврала. Сказала, что не знаю, что вроде все нормально, что с Катей все общались, и она не пострадала серьезно. И мне было противно — противно от того, что я не чувствовала настоящей ненависти к себе, что не испытывала вину, хотя, наверное, стоило бы. Я понимала, что должна была вмешаться, что могла спасти ситуацию, а вместо этого просто стояла и ждала, пока кто-то другой сделает шаг.
Я снова повторяла себе: если когда-нибудь окажусь в похожей ситуации, я точно вмешаюсь. Даже если придется действовать тайно, даже если никто не заметит. Не завтра, не «еще немного», а прямо сейчас, сразу. Больше не будет этих «завтра», больше не будет мгновений, когда можно было что-то сделать, а я стою и жду. В голове крутилось одно — в следующей ситуации, если она произойдет, я не останусь в стороне, я точно помогу.
30 декабря
В последний учебный день перед каникулами школа была украшена гирляндами, играла музыка, и все говорили о празднике. Кати не было. Снег падал, медленно кружась в воздухе, покрывая дорожки белым пушистым ковром. Он заглушал обычные городские звуки и создавал ощущение чистоты.
Я шла домой через парк, решив срезать путь, и замечала, как снег мягко ложится на ветви деревьев и на землю. Дорога, обычно шумная и оживленная, сегодня казалась пустой, и я шла медленно, будто пытаясь продлить момент. Остановилась у пруда. На воде был лед, странно — у нас редко бывают морозы, и все равно поверхность казалась твердой, хотя я понимала, что это обманчиво.
Вдруг раздался резкий визг. Я обернулась и увидела маленькую собачку. Она провалилась под тонкий лед, ее лапы цеплялись за кромку, но лед ломался под каждым движением, а вода мгновенно промочила пушистую шерсть. Собачка судорожно пыталась выбраться. Сердце замерло.
Я стояла на месте, и голова будто отказывалась думать. Здесь воды по колено, дом рядом, не замерзну – а она же утонет. Надо кричать, звать кого-то. Но вокруг пусто. Я стояла и представляла, как могу осторожно подойти, нагнуться, попытаться зацепить ее. Но ноги будто приклеились к снегу, дыхание сжималось, а мысли путались. Сколько секунд прошло, сколько — минут? Я уже не понимала.
Собачка снова попыталась выбраться, но сил уже не было. Внутри меня росла паника, смешанная с ужасом и чувством вины. Я понимала, что могу сделать хоть что-то, а вместо этого стою и смотрю.
Вскоре стало тихо. Визг оборвался, лед больше не ломался. Снег продолжал падать, медленно, мягко, почти ласково, как будто ничего не случилось.
Тесля Вероника. Завтра начинается сейчас

Меня зовут Лиза. Внешне я ˗ обычный подросток. Вот только мой мозг! Он похож на комнату, где все вещи должны лежать на своих местах. Не просто должны, обязаны. Иначе мир может разрушиться, и только я могу его спасти. Своими ритуалами.
Иногда это нетрудно. Например, каждый четный вторник в 14.00 я должна пройти по школьному холлу, наступая только на четные плитки.
Но бывают задачи и сложнее. Как сегодня, на контрольной по алгебре. Я хотела улучшить четвертную оценку. Подготовилась. Но на столе учителя лежала чья-то тетрадь. И я четко видела цифру «4» на её обложке. Это была неправильная четверка. Она была написана с открытым верхом, как «У». От нее исходила опасность. Всю контрольную я боролась с желанием подойти и перечеркнуть эту четверку, нарисовав свою, правильную, с острым закрытым верхом. Руки под партой сжимались в кулаки, ногти впивались в ладони. Я семь раз считала до семи и шептала: «Не сейчас. Подумаю об этом завтра».
«Подумать завтра» ˗ не значит забыть. Это значит переложить тревогу в специальный ящик в голове. Ящик с названием «Завтра». В нём уже лежит вчерашний страх из-за того, что мама поставила сковородку не на ту конфорку. И позавчерашняя паника от асимметричной тени на стене. Ящик тяжелеет с каждым днем. И захлопнуть крышку становится все сложнее. Иногда мне приходится заключать с собой сделку: если удастся ˗ срежу прядь волос. Я знаю, что пока могу закрыть этот ящик, я живу.
После школы пришла Аня. Моя лучшая подруга. Точнее ˗ единственная. Она новенькая в классе. Мне даже кажется, что она почти понимает. «Почти» ˗ потому что не вздрагивает, когда видит трещину в асфальте. Но каждое утро ждет меня у подъезда, чтоб идти в школу, ровно в 7.07.
Мы хотели посмотреть сериал. И все бы хорошо, но Анин телефон вдруг завибрировал. Она положила его на стол посередине. Но не идеально по центру. А сместила на миллиметр, нет, на два миллиметра влево. Я зациклилась на этом телефоне. Неправильный, кривой, нарушающий баланс. Его нужно было передвинуть. Я впилась в него взглядом, мысленно толкая вправо.
˗ Лиза, ты чего?
˗ Твой телефон, ˗ мой голос звучал хрипло, ˗ он упадет.
˗ Не упадет, ˗ отмахнулась Аня.
Но он уже падал. Падал внутри меня и увлекал за собой и неправильную четверку, и сковородку мамы, и тень на стене. Казалось, сейчас ящик «Завтра» взорвется и накроет меня с головой. Я вскочила.
˗ Неси чипсы! А я пока помою руки.
˗ У нас есть чипсы? ˗ удивилась Аня.
Но я уже бежала в ванную. Закрыла дверь. Включила воду. Семь раз нажала на мыло. Семь раз протерла левую ладонь. Семь раз ˗ правую. Вода смывала не грязь. Она смывала желание швырнуть Анин телефон в стену, чтобы он разбился и перестал быть неправильным.
Когда я вернулась, Аня уже смотрела сериал. Телефона на прежнем месте не было. Он лежал у нее в руке. Освобождение было таким острым, что у меня подкосились ноги. Я села на диван, и на секунду мир стал понятным и простым.
Перед сном я совершила свой главный ритуал: поправила подушку семь раз, постучала по изголовью три раза левой рукой и четыре ˗ правой, проверила, закрыта ли дверь, семь раз щелкнула выключателем.
И вот я лежу в темноте и чувствую, как ящик «Завтра» тихо скрипит в углу моей головы. Но я закрываю глаза и повторяю заклинание, которое держит крышку на месте: «Я подумаю об этом завтра. Завтра я обязательно со всем разберусь»...
Ящик «Завтра» сломался в четверг. Не в понедельник, когда все начинается заново, и не в пятницу, когда можно выдохнуть. В обычный серый четверг.
Это началось утром. Мама по ошибке поставила мою зубную щетку не в белый стакан, а в красный. Рядом с папиной. Я замерла в дверях ванной. Белый стакан был мой. В нем была безопасность. Теперь же щетка лежала в чужом, красном. И невидимым слоем на ней оседали чужие микробы, чужая энергия, весь хаос взрослого мира. «Исправь, ˗ прошептал голос в голове. ˗ Немедленно переложи и промой семь раз». Но я сжала кулаки. «Нет. Я подумаю об этом завтра. Сегодня почищу зубы другой щеткой». Я потянулась к запасной, но она была новая, в упаковке. Ее нельзя было вскрывать просто так, для этого нужен был особый ритуал в субботу утром. Я отдернула руку. Щетка в красном стакане пульсировала, как маячок тревоги. Я судорожно глотнула воздух и выбежала из ванной, не умывшись. Первый сбой. Первая трещина в ящике.
В школе было хуже. Учительница геометрии нарисовала на доске равнобедренный треугольник со смещенной вершиной. Он был уродлив. Неправилен. От него исходила угроза, что вселенная тоже перекосится. Я ждала, когда учительница сотрет его, но она стала писать формулу внутри, закрепляя этот кошмар бесповоротно. Ящик в голове затрещал. Я начала считать в уме: семь, четырнадцать, двадцать один… Но цифры путались. Мозг, как заглохший мотор, дергался в панике.
Потом была столовая. Девочка за соседним столом отломила кусок хлеба и откусила. Но не с ровного края, а с рваного. Я смотрела, как ее зубы вонзаются в мякиш, и меня начало трясти.
И тогда я увидела муху. Серую, противную. Она села на край моей тарелки. Сделала три шага вперед, два влево. И взлетела. Три и два. Пять. Это не семь. Это хаос. Это знак.
В моей голове что-то щелкнуло. Тихий, сухой звук, как ломается старая застежка. Ящик «Завтра» распахнулся. И оттуда хлынуло всё. Не по порядку, а сплошным, ревущим потоком. Неправильная четверка с чьей-то тетради вцепилась в горло. Кривой телефон Ани забился, как птица, под ребрами. Тень на стене, сковородка мамы, асимметричные узоры на обоях, нечетное количество горошин в тарелке прошлым летом ˗ все это поднялось, завыло и набросилось на меня. Каждый предмет кричал о своем несовершенстве и требовал немедленного исправления. Но я не могла исправить все сразу. Ритуалы рассыпались, как песок сквозь пальцы. Я пыталась сосчитать до семи, но между «три» и «четыре» вклинивалось воспоминание о криво висящей картине в гостиной, и счет сбивался.
Я встала из-за стола. Пошла, вернее, поплыла, натыкаясь на стены. Добралась до туалета, заперлась и села на пол, прижав колени к груди. Дышать стало нечем. Воздух был густым, как кисель, из неправильных молекул. Ящик был пуст. В нем больше не было убежища «Завтра». Все «завтра» наступили сегодня, сейчас. И я была раздавлена их грузом.
Я не знаю, сколько просидела так. Но потом в щель под дверью увидела знакомые кроссовки. Аня.
˗ Лиза? Ты там?
Я молчала и только беззвучно тряслась.
˗ Лиза, открой. Пожалуйста.
Ее голос был твердым и спокойным. Как якорь в бушующем море.
Я потянулась к щеколде. Пальцы не слушались. Наконец Аня вошла и опустилась передо мной на корточки. Не сморщилась от вида грязного пола, не засмеялась.
˗ Все сломалось, ˗ выдавила я хриплым голосом. ˗ Ящик «Завтра». Его нет. Все здесь. Все сразу.
Я ждала, что она спросит: «Какой ящик? Ты нормальная?» Но она молча достала из кармана пачку салфеток и протянула мне одну. Белую, идеально сложенную квадратиком.
˗ Дыши со мной, ˗ сказала она просто. ˗ Вдох. Раз, два, три. Выдох. Четыре, пять, шесть.
˗ Семь, ˗ прошептала я на выдохе.
˗ Да. Семь. Дыши на семь.
Мы дышали. Я цеплялась за ее счет, как утопающий за спасательный круг. Шторм вокруг не утихал. Но голос Ани был ровным. И он помогал мне держаться на плаву.
˗ Знаешь, ˗ сказала Аня спустя время. ˗ У меня ведь тоже…бывает такое. Родители сначала думали, что я притворяюсь. А потом отвели к психологу. Я не хотела обсуждать это с незнакомым человеком. Мне казалось, будет только хуже. Но Оксана оказалась…нормальной. Она сказала, что у меня обсессивно-компульсивное расстройство. И что в одиночку справиться с ним сложно. И еще она научила меня одному приему. Нужно не бороться с мыслями, а называть их. Может, попробуешь?
˗ Называть?
˗ Да. Вслух. Не «о Боже, эта четверка неправильная», а «мне кажется, что эта четверка неправильная». Не «все сломается», а «у меня есть мысль, что все сломается». Она говорила, это как отделить себя от урагана. Ты ˗ не ураган. Ты ˗ тот, кто наблюдает за ураганом.
Я уставилась на нее. Это звучало безумно.
˗ Попробуй сейчас, ˗ настаивала Аня. ˗ Просто скажи: «По-моему, щетка в красном стакане ˗ это катастрофа».
Я сглотнула. Голос не слушался.
˗ По-моему… щетка в красном стакане ˗ катастрофа.
И что-то дрогнуло. Совсем чуть-чуть. Катастрофа не исчезла. Но между мной и ею появилась крошечная щель. Просвет.
˗ Еще, ˗ прошептала Аня. ˗ У меня сложилось впечатление, что из-за кривой вершины треугольника мир тоже станет кривым.
Я повторила. И снова этот едва уловимый сдвиг.
Мы просидели так, может, полчаса. Я вытаскивала из водоворота одну «катастрофу» за другой и наделяла ее простой, разделяющей фразой: «Мне кажется, что…»
А потом Аня проводила меня домой. Мама, увидев мое лицо, обняла и не стала спрашивать про уроки. В ее глазах читалось не привычное раздражение, а усталая тревога.
Вечером я легла в кровать. Ритуалы молчали. Тело просило их, назойливо зудело в кончиках пальцев: «Поправь подушку! Постучи!» Но я смотрела на перекошенную картину на стене и говорила про себя: «Я думаю, что эта картина висит криво и нарушает баланс дома». Мысль билась, как мотылек о стекло. Я наблюдала за ней. И не вставала.
Ящик «Завтра» был пуст. В нем не шелестели отложенные кошмары. Я знаю, они вернутся. Но больше не застанут меня врасплох. Теперь я буду встречать их у порога. Как хозяин незваных гостей. «А, вот и мысль про щетку. Здравствуй. Я тебя вижу». «А вот и паника из-за трещины в асфальте. Проходи. Я тебя знаю». Это не ритуал. Это решение смотреть в лицо своим страхам, признавая их и отказываясь подчиняться. По одному разу. По одному «завтра», которое наступает прямо сейчас.
На следующее утро щетка все еще стояла в красном стакане. И мир не рухнул. Я посмотрела на нее и подумала: «Мне кажется, что это неправильно. Но я оставлю это так». Потому что Аня прислала СМС: «Дыши на семь. Я с тобой». Потому что мы с мамой собираемся к Оксане. И потому что ящик сломался, а я ˗ нет. Я ˗ Лиза. Мой мозг все еще похож на комнату, где все должно лежать на своих местах. Но это ведь моя комната! И, кажется, мне пора установить в ней свои правила.
Минаева Елизавета. Жизнь

В детском доме был всего один шкаф. Всего один, зато какой! Он стоял в кабинете Софьи Викторовны, заведующей. Массивный, говорят, дубовый. На дверцах – резные завитки, складывающиеся в замысловатый растительный узор. В углублениях, являвшихся сердцевинами трех больших цветков, переливались огромные, по меркам ребят, камни. Наверное, они были всего лишь стекляшками (ими же, между прочим, были инкрустированы круглые ручки шкафа), но десятилетним сестрам Люде и Кате было и этого достаточно.
Добрая Софья Викторовна пускала в свой кабинет всех, кому хотелось поглазеть на это чудо из другого мира. Потому что в этом мире таких красивых вещей не существовало. Здесь была облупленная голубовато-болезненного цвета краска на стенах, скрипучие пружинные кровати, тонкие покрывала на них, некоторые из которых продырявились. Дети хранили свои скромные пожитки в тумбочках, которые делили друг с другом по двое.
В общем, жизнь не сахар, но и не хрен, - говорили ребята, которым уже скоро предстоял выпуск «на свободу». Ну а младшенькие не понимали до конца этого выражения, но все равно щеголяли им перед знакомыми из города. Так что так и повелось, все знали, что жизнь в детском доме – серединка на половинку. Не то, чтобы очень хорошо, но жить можно.
А потом вдруг стало хорошо.
Было это в 1980 году, когда в детский дом приехала новая воспитательница. Маргарита Савельевна была совсем молодая, лет двадцати, не больше. Но это не помешало ей совсем скоро завоевать сердца даже самых черствых старших. «Королева Марго» - так все стали называть ее. Потому что стоило только Маргарите Савельевне зайти в комнату, как тут же все, находящиеся там, чуяли энергию, радость жизни и красоту, исходящую от нее.
А еще Королева Марго стала читать детям. По вечерам вокруг нее собирались все обитатели детского дома. Кто-то садился на ковер у ее ног, кто-то приносил стулья из столовой и рассаживался на них. Но главное, что все существо детского дома в эти вечерние часы сосредотачивалось на Маргарите Савельевне и молча внимало, внимало…
Однажды по почте на адрес детского дома пришла новая книжка. Не толстая, но и не тоненькая, самая обыкновенная книга, которую только можно себе вообразить. Но была в ней одна вещь, из-за которой Софья Викторовна заподозрила почтовую ошибку. Книга была на английском языке.
- Нет, не ошиблась, - Маргарита Савельевна мягко рассмеялась. Если бы вы только слышали ее смех! Он нежно перекатывался, наполняя всю комнату и не оставляя никого равнодушным. Он заставлял улыбаться даже самую угрюмую, самую старшую здесь, Лизу Николаеву.
- И все же я не могу взять в толк! – Софья Викторовна взмахнула книгой в кожаной обложке. – Зачем тебе эта книжка?! Насколько я помню, жалованье у тебя не такое большое, чтобы тратить его на такие вещи…
- Так я же не для себя, - изумление в голосе Королевы Марго было таким детским и таким искренним, что даже невозмутимая Софья Викторовна засмущалась.
- А для кого, можно узнать? – уточнила она, но уже мягче.
- Я ребятам читать буду! Им нравится, когда я читаю! Вот, например, вчера вечером мы с ними читали историю такую замечательную…
- Ладно-ладно! – прервала ее Софья Викторовна, уже зная, что все кончится длинным повествованием об одной из детских сказок. – Только ты наших знаешь! Они же по-английски не понимают!
- Зато я понимаю. Я им переводить сразу буду. И иностранному языку заодно чуточку научу, - проговорила скороговоркой Маргарита Савельевна и покраснела. И от этого живого румянца стала еще красивее.
Софья Викторовна молчала, изумленная. Еще никто не знал здесь, что Маргарите Савельевне приходилось бывать за границей, где ее и научили читать и переводить английского языка. И получалось у нее, к слову, довольно ловко.
- Что ж… - сказала наконец Софья Викторовна. – Читайте.
Вечером дети привычно облепили Королеву Марго.
- Что сегодня будем читать? – спросили сестры Катя и Люда, которым удалось захватить кусочек ковра у самых ног Маргариты Савельевны.
- Кое-что совсем новенькое! – сказала торжествующе Королева Марго и вытащила из-за спины английскую книжку.
- А про что?
- А кто написал?
- А она правда новенькая?
- А откуда она? – посыпались со всех сторон вопросы.
- Я вам расскажу, только больше никому не говорите, - таинственным шепотом сказала Королева Марго. И дети сразу притихли. А Марго продолжала: - Есть в Москве один человек, мой очень хороший друг. Очень-очень хороший человек… - она замолчала, уносясь взглядом в далекие края и совершенно забывая о терпеливо ждущих детях. Ее сердце вдруг сжалось, и ей стало нестерпимо больно от того, что до Москвы отсюда множество километров…
Катя потянула Маргариту Савельевну за рукав, и та вышла из забытья.
- Так вот, этот человек помог мне купить книжку и прислал ее. Она только вышла из печати… И вот теперь главная тайна! Эта книжка на английском языке и вышла в далекой Англии!
Нужный эффект был произведен. Дети разинули рты. И даже сопение множества носов прекратилось на какой-то миг, так все удивились.
- А о чем она? – выдохнула наконец Люда.
- Сейчас узнаете, - сказала Маргарита Савельевна. – Будем читать?
Все закивали, но никто не сказал ни слова, чтобы не нарушить эту божественную тишину предвкушения.
Королева Марго открыла книгу. Первый лист был очень красивым.
- The Lion, the Witch and the Wardrobe. Лев, колдунья и платяной шкаф, - прочитала она название, а голос ее при этом, как всегда при чтении, сделался таким бархатным, что слушать его можно было вечность…
Cледующие несколько дней в детском доме с особым нетерпением ждали вечера. А когда он наступал, садились вокруг Королевы Марго и слушали про отважную девочку Люси и такую далекую, такую волшебную страну Нарнию. Даже Софья Викторовна.
Когда оставалась только последняя глава, Маргарита Савельевна перед чтением спросила:
- Как вам книга? – и улыбнулась одним уголком рта. Только одним, но зато улыбнулась так, как у многих и всем ртом не получается. Софья Викторовна невольно залюбовалась своей подчиненной. Столько в ней энергии, столько любви к детям и ко всему миру, столько красоты!.. А ведь она такая молодая, у нее впереди вся жизнь, чтобы изменить этот мир к лучшему!.. Столько времени, чтобы сделать его таким же добрым и чистым, как она сама!.. Повезло их детям, что у них такой воспитатель, очень повезло…
Дети закричали наперебой, что книга просто чудесная. Что фавн такой молодец, что в итоге не предал Люси, что бобры – самые добрые герои книг, которых только доводилось встречать, и что Аслан – лучший в мире…
Неожиданно для всех, а главное, для самой себя, Маргарита Савельевна заплакала. Вскочила и вышла в коридор, затворив за собой дверь. Присела у стенки, обхватила руками колени и уткнулась в них лицом.
И неважно, что вы подумали, только это были слезы радости. Уже сегодня вечером она встретится со своим Асланом… Большим, добрым, самым лучшим в мире московским Асланом… Они не виделись больше полугода, с тех пор, как по распределению на работу Маргарита приехала сюда. И хотя ей было здесь хорошо, нестерпимо, просто невозможно, ужасно больно было от того, что они не могут увидеться. И вот сегодня настал тот самый день! Тот день, когда он выйдет из вагона поезда, бросится ей навстречу, и они закружатся в объятиях... Уже сегодня вечером!
Маргарита Савельевна смахнула слезы, встала, расправила юбку. Потом посмотрела на большие настенные часы. Полчаса до прибытия поезда. Сколько же она так просидела?! Пожалуй, она сначала встретит своего суженого, а потом дочитает детям книжку… Девушка накинула пальто, теплый шерстяной платок, сунула ноги в валенки и легко сбежала по ступеням крыльца.
***
В следующий раз дверь детского дома отворилась только в полночь. Вошел плечистый, рослый юноша. Он огляделся, увидел свет из-под двери столовой и устремился туда.
Незадолго до этого сестры Люда и Катя тихонько выбрались из своих кроватей. В темном коридоре они в своих белых сорочках казались призраками.
- А я тебе говорю, он как в Нарнии! – прошипела Катя.
- Да не может он быть как в Нарнии! Нарния далеко отсюда! – отозвалась Люда.
- Так это когда было! Могли уже и сюда привезти его!
Тихо-тихо девочки добрались до кабинета заведующей. Вошли.
Перед ними возвышался шкаф.
- Как в книге, - выдохнула Катя.
Люда кивнула и потянула за ручку. Дверцы со скрипом открылись. В шкафу висела шуба. Одна, правда, но висела.
- Я тебе говорю, этот тот самый! – воскликнула Катя, но спохватившись, закрыла ладошкой рот.
Девочки залезли внутрь.
- Только щелку оставь! Глупо закрывать самих себя в шкафу! – процитировала Люда, будто знала это всю жизнь.
Было темно, тепло и пахло шубой. Катя с замиранием сердца дотронулась до задней стенки шкафа. Очевидно, прохода в Нарнию не было. Но Катя не успела заплакать от досады, потому что в кабинете раздались приглушенные голоса.
- Она умерла, - сказал мужской голос.
- Невероятно… - голос Софьи Викторовны.
- И я видел это-о-о! – слова мужчины оборвались в рыдания. Катя и Люда оцепенели. Они никогда не слышали, чтобы мужчина плакал. А еще… кто-то умер…
- Под машину. Прямо у вокзала. Такая метель!.. Водитель не увидел ее… Упала, как кукла… Я не мог ничего!..
- Такая трагедия! Нет слов… Рита-Рита… Пойдемте, я вас провожу…
Хлопнула дверь кабинета.
Люда поняла первой. И зарыдала. Катя посидела некоторое время молча, сложа руки на коленях, а потом вдруг и до нее дошло…
- Королева Марго… - и она тоже зарыдала.
Дверцы шкафа распахнулись. Это была Лиза Николаева, еще мрачнее, чем обычно.
- Вы чего здесь? – спросила она сухо.
Девочки в ответ только плакали.
- Ты знаешь про Маргариту Савельевну? – всхлипнула наконец Катя.
Лиза кивнула. Оглядела шкаф, ее взгляд задержался на задней стенке.
- Вот что, братцы, - сказала она. – Вы думали, это Нарния? А это не Нарния, это жизнь…
Постояли молча. А потом Люда вскинула подбородок, и, мужественно стараясь сдержать слезы, заявила:
- Я тебе не верю. Просто Маргарита Савельевна задержалась в Нарнии, они с фавном пили чай, а потом он начал играть ей песенку…
Раскрытая книга лежала на столе. Маленькая Люси улыбалась с картинки нежно.
Рыбалко Елизавета. Впустить в дом

Я познакомилась с Антоном, когда мне было 13. Он тогда улыбнулся и сказал нашему 7В, что мы обязательно подружимся. А позже, когда мне было уже 15, я познакомилась с ним ещё ближе. В тот день мама сказала мне и Мирону, что мы обязательно с ним подружимся.
Мирону, конечно, он сразу понравился, потому что Антон отвёз его на картинг, а потом в кафе с пиццей. Я же свою любовь ни за какие деньги не отдам. Я ещё у себя хозяйка.
― Васенька, ты очень сильно драматизируешь, ― начинала повторяющуюся лекцию мама. ― Антон ― очень хороший человек. Он...
― Мама, он мой учитель! ― громко перебивала её я. ― Как ты себе это представляешь? О чём ты думала вообще, когда всё это начинала?
― Так это я ещё и виновата?
Мама носила короткую стрижку, приталенные вещи и строгие туфли. Она была сильной. Всегда строго разговаривала с людьми, которые пытались забрать у неё власть. Они поэтому с папой и разошлись. Баба Валя ― мама папы ― говорила, что мама его загрызла, свернула ему голову и, оборвав крылья, сожрала. Я этому не верила, но когда увидела Антона, вдруг испугалась, что это правда. Он ― мягкий-мягкий, совсем не нуждающийся в постоянной правоте, готовый помочь. Ему не хватало только веснушек, искусанных пальцев и торчащих передних зубов, тогда был бы вылитый Македонский из «Дома, в котором». Папа был другой, он был сильный, смелый и громкий. И он хотел нас защищать, а мама этого не давала, потому что могла защитить нас и сама, поэтому папа ушёл.
Антон Владимирович пришёл в мою жизнь как учитель литературы. Я любила этот предмет до его прихода. С ним обучаться стало практически невозможно. Он ― робкий, кучерявый бывший профессор. Антон долго рассуждал о книгах, об авторах очень научными терминами. Говорил очень умными словами о классике, которую я и так-то с трудом понимала.
А потом был удар в спину, как у Пушкина в «Капитанской дочке»: Антон взялся за литературный кружок в нашей школе. Это случилось уже в девятом классе, когда мама рассказала про их роман.
― То есть, он забрал у нас литературу, а теперь и внеклассное чтение забирает?
― Да ладно, Вася, не ругайся. Всё равно Шеина выпустилась, Прозоровы выпустились, Толя ушёл после девятого... а жаль, красивенький был...
― Наташ, оставь, пожалуйста, своего Курагина, ты и так за ним весь год бегала.
― Я к тому, ― Наташа явно покраснела, ― что клуб распался. Так что может это и хорошо, что его теперь педагог ведёт? Он же может привести новых людей!
― Там теперь будет классика и научные термины. Давай создадим своё пристанище! Ты прочитала ту трилогию, о которой я говорила?
― Какую? Вот эту странную, про инвалидов? Нет, это слишком... ― Она подбирала слова, чтобы не обидеть, ― это просто не для меня.
― Ладно, выберем другую историю... Сейчас мы вместе создаём оппозицию, или... ― Я даже не знала, что делать, если Наташа не согласится. Она ― мой единственный друг в классе, а ещё она и я ― единственные из класса, да даже из всей параллели и школы, кто не попал под влияние кудряшек Антона, так что, кроме неё, никто и не согласился бы вставать против учителя.
― Я с тобой. Не переживай!
Но оппозицию нашу быстро прикрыли. Мы даже сделать ничего не успели, собрались только один раз! И, оказалось, что многим ещё рано читать «Над пропастью во ржи», а «Дом, в котором» никто не понял, как и Наташа, поэтому ребята пожаловались учителям. Да и кто-то залил весь класс газировкой, что тоже сказалось на нашей репутации. А самое ужасное, что Антону Владимировичу было безразлично, что я пыталась его свергнуть. Как я и говорила, он слишком мягкий, чтобы что-то мне говорить.
Тем временем он перевёз часть своих вещей к нам в квартиру.
― Как это понимать?
― Я тебе уже говорила, у Тоши квартира маленькая, мы туда не поместимся, поэтому он к нам переезжает. А его жилплощадь будем сдавать в аренду, ― мама устало глядела на меня после работы.
― Меня не интересует его жилплощадь! Почему он переезжает?
― Потому что в мае у нас свадьба. Антон ― твой и Миронин новый папа.
― Нет!
― Что значит «нет»?
Ну вот так! Нет - значит «НЕТ». Какая свадьба? Какой новый папа? А у меня спросить? Я не хочу, я ненавижу Антона. Он совсем не знает маму, небось думает, что она такая сильная, красивая, но не Антон же её успокаивал, когда папа уехал. Не Антон сидел с Мироном, когда мама боролась с папой в суде. Как тогда он может стать частью нашей семьи? Он совсем не знает меня. Не знает, что я люблю горячий хлеб с подтаявшим маслом по утрам, что я люблю, когда целуют на ночь, а ещё когда разговаривают перед сном. Люблю ромашки, которые папа ежегодно привозит на день рождения, люблю коньки и мороженое, браслетики и Гулю из «Четвёртой высоты», а ещё «Повелителя мух» и Рыжую из «Дома, в котором». А он разве сможет повторить всё это?
В один день я выходила из школы. Литературы в расписании не было, потому что у Антона Владимировича был выходной. Благодаря этому я была счастлива. Увидеть его лицо мне предстояло только вечером. Я так думала, пока не заметила мягкие, ищущие в толпе глаза и проклятые кудри. Зачем он приехал? Антон увидел меня и радостно замахал рукой, подзывая. На свинцовых ногах я протолкнулась через людей на узком школьном дворе и замерла перед ним.
― Ромашки! ― мягко воскликнул он. ― Тебе! ― и протянул пышный букет.
Двор замер. Я чувствовала, что глазеют на нас все. А ему опять плевать на это. Он стоит и улыбается, словно назло мне и всем, и держит этот букет, напоминающий о приходе весны и приближении свадьбы. Я даже не знала, что делать, взяла букет и села к нему в машину. Повернула голову в окно, а ребята шушукаются. Всё, это конец. Теперь я ненавижу ромашки.
Большие выходные пролетели незаметно. Мы. Всей нашей. Семьёй. И с Антоном. Ездили в зоопарк. Мама ушла с Мироном вперёд, а я осталась с ним. Она ещё толкнула меня в бок и подмигнула, мол, обсуди с ним книжку любимую, всё равно больше не с кем, а он ― литератор.
― Хочешь сладкую вату? ― его приторный голос звучал как скрип коек в Горьковской ночлежке.
― Нет, спасибо. Ромашек мне достаточно.
― Не понравились? Мама сказала, что ты очень любишь эти цветы.
Я молчала.
― Знаешь, а Анна Каренина гадала на ромашке, я сразу про это вспомнил.
― Она умерла в конце, ― строго заметила я. Вот только пока не читала, лишь слышала, так что добавила: ― Вроде, ― и быстро зашагала вперёд.
Антон постоял немного у вольера со львом, а потом, когда я оглянулась на него, мягко улыбнулся и поспешил к нам. Может он и подумал, что его пригласили, но я же просто не хотела, чтобы мама опять ругалась.
В школе сплетня о том, что Антон Владимирович теперь привозит меня и увозит домой, разлетелась очень быстро. На это откликнулись все девчонки, которым Антон был небезразличен.
― В конце девятого класса будем танцевать выпускной вальс! ― ярко объявила синеглазая Шурочка. ― Пора собираться в пары, как только найдёте партнёра подходите ко мне, списки будут у меня! Василиса, тебя с Антоном Владимировичем сразу записать?
Вот стерва! Класс робко захихикал. Вообще, Шурочка была первая, кто всем обо всём рассказал, и кто начал шутить об этом, предоставляя разрешение остальным.
И всем Антон так нравился, для всех он такой добрый! Неужели никто не понимает, что так не бывает!
Оппозицию «против Тоши» я восстановила уже в одиночестве, ведь Наташу в дела семейные втягивать я не могла и не хотела. Хотя что это был за протест? Я дулась, не разговаривала с ним и гордо смотрела сквозь.
Он всё продолжал отвозить нас в школу, причём Мирон учился в другом месте, потому дорога до нашего учебного заведения проходила в гробовом молчании. А самое ужасное было выходить с ним из одной машины и идти в одну школу. Шурочка всем разболтала о свадьбе мамы и Антона, поэтому обозлённые взгляды стали стрелять в мою сторону. Ну и ладно. Пусть смотрят, пусть говорят! Мне без разницы! Но всё равно было обидно.
И вот опять мы ехали в машине одни. Я смотрела в окно, лишь бы не видеть его. Он смотрел на дорогу. Мы остановились около школы, но двери Антон не открыл.
― Прости меня, ― робко проговорил он, даже не глядя на меня. ― Прости, если обидел. Я не хочу, чтобы ты на меня злилась, но не знаю, что ещё могу сделать.
― Выпустить меня из машины, например. Дать мне доучиться и уехать куда-нибудь.
Антон поднял добрые глаза, блестящие в лучах утреннего солнца. Опять такой светлый, что мне стало его жаль. Он смотрел с надеждой, как Мышкин на Настасью.
― Не надо уезжать! ― он вновь опустил взгляд, собираясь с мыслями, но лицо его резко изменилось. ― А ты сегодня курильщик?
― Что?
― Кроссовки.
Я посмотрела на яркие красные кеды и даже не поняла сначала, о чём это он.
― Ты меня обвиняешь в чём-то?
― Только если в привлечении внимания к общему недостатку.
И тут я поняла. Меня окатил восторг, пошли мурашки, а к щекам приплыл румянец.
― Ты читал?
― Ну да. Хотел в клубе предложить на обсуждение.
Я смотрела на него, не веря в происходящее.
― Кто твой любимый герой? ― Антон заулыбался, ― Курильщик?
― Фу! Нет! Он очень нерасторопный, несообразительный... Я люблю Рыжую, ― гордо огласила я, а потом добавила: ― И Смерть! Ну, который Рыжий, а ещё Стервятника люблю и Волка! А тебе кто нравится?
Антон подумал чуть-чуть и тоже раскрасневшись ответил:
― Македонский.
― Вы похожи! ― я улыбнулась, вдруг осознав, что до этого ему вообще не улыбалась.
― А если из девочек?
― Из девочек... ― Антон ещё сильнее смутился, ― Химера, наверное.
― Из-за ситуации с Македонским?
― В том числе...
И мы бы долго ещё сидели и болтали о «Доме», если бы не начало занятий. И, пожалуй, в первый раз мне было грустно и тяжело выходить из машины не из-за того, что я иду с ним, а потому что скоро пришлось бы разойтись по кабинетам. А это значит ― целый урок ждать продолжения разговора о том, что все вокруг считают глупым.
Ягофаров Денис. Б-з-з

В два пополуночи за стенкой зажужжало. Валторнов поднялся, прошёл в коридор и включил свет.
За дверью в спальню стояло чёрное аморфное тело. Жидкие формы сливались в подобие крупного машинного колеса; сверху бугрился нарост, похожий на согнувшегося над рулём игрушечного мотогонщика. В свете лампы тело лоснилось, как лоснится на солнце свежий гудрон. Оно тряслось и гудело.
– Б–з–з–з, – звучало оно глухим мужским голосом, – б–з–з–з, б–з–з–з–з–з, – и каждая «з» раздавалась отчётливо, точно где-то внутри колеса их выстукивали молоточком.
Валторнов поморщился и потянулся к выключателю, стараясь не касаться рукой дрожащего тела. Вскоре, как он ушёл, всё смолкло.

По дороге из института навстречу попался Васильсурский.
– Да, хорошо ты её тогда! Так-то ей! – начинал валить снег, они шли к Васильсурскому домой, и тот опять вспоминал одну весёлую историю времён школы. Старые истории давно заменили им разговор: они не говорили – только мысленно прыгали по общим местам своих биографий, как бы проверяя: а это удерживает ли ещё обоих? А это веселит ли? Всё у них давно потонуло в этих историях, и каждый давно уже не представлял о другом, что он такое, хотя говорилось обычно приятно.
Только сегодня Валторнов будто бы слышал Васильсурского откуда-то издалека и над шутками смеялся нечасто. Ночная встреча забылась, за день он думал о ней лишь однажды, пока перед парами кулер выхаркивал для него воду, но утром, выходя из спальни, он всё же прикрыл дверью место, где, как помнилось, оно жужжало.
На пороге их встретил и повёл к столу отец Васильсурского, человек небольшой и слепой на правый глаз. Комнаты у Васильсурских растворялись в полумраке, по стенам блестели рамы с дешёвой позолотой, всюду загорались и потухали какие-то огоньки – словом, дом их выглядел так, точно жили они не в доме, а в храме. И хотя Валторнов был у них не впервые, всё ему теперь казалось каким-то не таким, непривычным; и ещё дальше, чем на улице, заходила его отстранённость.
На конце стола сидела старуха с двумя ярко-розовыми, почти детскими торчащими хвостиками. Волосы редели, краска сползала, и за розовым подмалёвком проглядывала седина и области широкого черепа. Синие роговые очки сильно увеличивали глаза, и с такими глазами она ещё больше походила на девочку-ребёнка. За отвисшие уши цеплялись перламутровые серёжки в виде сатурнов с подвижными кольцами. Это была бабка Васильсурских.
– Чё, студент, нравится тебе обучение? – спрашивал отец Васильсурского на своей смеси канцелярского и просторечий, – Чё ты, осваиваешь квалификацию? Чё, экзамены-то хорошо сдал?
И Валторнов отвечал ему: мол, нравится, мол, осваивает, мол, хорошо.
– А мой Илейка электромонтёрит, по специальности работает! Только вроде школу заканчивал, и уж работник, трудящийся… Вот время-то летит, ха-ха! Да, Илейка? Чё ты молчишь, не молчи.
Но Илейка лишь беззвучно смеялся, принимал за столом какую-то неудобную позу и вообще при своих робел. И сколько Валторнов не видел, как заходит домой Васильсурский, каждый раз он с порога ещё умолкал и ни с кем уже больше не разговаривал, будто правда жили они не в доме, а в храме.
Так они и сидели, а на другом конце стола, поигрывая сатурнами на ушах, улыбалась куда-то вдаль васильсурская бабка. Странные ощущения Валторнова уже выродились в лёгкое раздражение, и отец Васильсурского изредка озабоченно на него поглядывал.
После обеда молча приступили к чаю. Отец, по обычаю, выставил на стол мятные резинки, и Валторнов зажевал одну.
– У-у, замело-то на улице как… А, студент, я вот о чём хотел поинтересоваться. Знаешь, мы с пацанами по молодости воровали, присваивали, так сказать, ха-ха, себе селитру с одного авиазавода…
Тут у бабки Васильсурских, пока она сыпала в чай рафинады, дрогнула рука, и со стола полетела кружка.
Глаза за стёклами стали медленно проясняться, и она с трудом, точно после сна, запричитала о разбитом фарфоре. Но вдруг заорала:
– У-а-а-а-а-а! – и из глаз брызнули укрупнённые линзами слёзы.
– Тише ты, бабушка, тише, не расстраивайся ты так, – отец Васильсурского уже ползал по полу и убирал.
– Господи, Господи, жить-то как надоело! Когда уж я сгину? Когда помру? Господи, упокой душу рабы твоей! Со святыми упокой! Дай мне нормально подохнуть! У-а-а-а-а, у-а-а-а-а-а! – розовые хвосты сотрясались вместе с крупным лицом, на ушах ходили ходуном кольца сатурнов. Тут она заметила своё отражение в стальной маслёнке, приглянулась, вытерла лицо, поправила смущенно серёжки и волосы и скоро опять уже улыбалась куда-то вдаль.
Старший Васильсурский подметал и беспокойно смотрел на Валторнова. Младший криво сидел, подставив на весу руку под шею, как бы задумавшись. Валторнову вдруг стало совсем нехорошо – в горле осело нечто вроде тумана и почему-то стало мешать ему мыслить. Он оглянулся, чтобы отвлечься, но нашел только, как неприятные синеватые лучи из окна мешались с потёмками бурых стен. Валторнов быстро со всеми попрощался и вышел.
Туман добирался до головы, мимо проносились какие-то летучие, прозрачные образы, и всё, что было внутри целое, стало как-то быстро расщепляться, мельчиться, мелькать, шуметь… Тут вызрела в нем мысль, которая крутилась весь день где-то рядом.
Стало ему казаться, что живёт он как-то не так, что жизнь он свою захламил и дышать ему теперь нечем, что стало всё у него пыльно, дико и грязно, точно под старой кроватью, на какую, быть может, укладывают спать по ночам свою бабку Васильсурские. И за летящей снежной стеной явилось ему чистое, незанятое, обещающее многого пространство, и понял он, что здесь-то и выбрал когда-то разбивать себе свалку. Валторнов сплюнул на ходу мятную резинку – и нынешняя жизнь показалась ему этой резинкой, из которой давно уже вышла вся мята, которую давно уже пора было глотать или сплёвывать.
И вслед за резинкой потянулись в голове клином Васильсурские, и сам Васильсурский предстал перед ним изжёванной резиновой массой, давно растерявшей свои лучшие качества. Он потянул это слово – и гадкие образы наполнили голову: Васильсу-у-урские – трескучие губы сына гофрированной трубой тянутся к чаю; Васильсу-у-урские – отец ненарочно косит зрячим глазом; Васильсу-у-урские – на рыхлый старушечий лоб падает бело-розовый, жиденький локон… Сама мысль о резинке стала ему противной, как вспоминавшая о Васильсурских.
«К чёрту! К чёрту! К чёрту!» – захотелось закричать Валторнову, но с порога его опередили, и он услышал знакомое ночное.
– Б–з–з–з, – вновь трещало оно за дверью, – б–з–з–з, б–з–з–з–з–з.

Теперь он хотел уже жить по-другому и знал, что разжёванный Васильсурский больше не нужен, но наступил какой-то праздник, Васильсурский зачем-то страшно уговаривал его прийти, и вот опять они шли к нему домой, и Валторнов думал: это на прощание.
Снова посыпались старые шутки про школу, но теперь он смеялся по-настоящему, не потому что было смешно, а оттого, что вспомнилось ему древнее ощущение превосходства, когда из садика забирают после обеда, и подумалось, что он-то правда сегодня уйдёт, а Васильсурский останется и будет ещё весь полдник грызть дешёвые вафли – до самого приезда отца. И с испугом глядел Васильсурский на друга, не понимая, отчего он сделался ему настолько смешным.
Они подходили к дому, а небо становилось всё яснее и яснее, и снег на крышах светился ярким полуденным золотом, точно это держали над снегом огромные свечи… Кто останется у него, когда он уберёт Васильсурских? Никого не останется, да и с Васильсурскими никого у него не было. Он понял, что ни разу за жизнь ни с кем так и не говорил и даже не думал говорить, и это его странно обрадовало, и стал он себе на забаву представлять, что будет, если ляпнуть у Васильсурских, что за дверью у него жужжало, а может быть, и сейчас жужжит. «Я никому ничего не скажу» – повторил он про себя; «Мы никому не скажем» – отозвались в голове его собственные бабка и дед, тащащие диван, образ из сна, внезапно ударивший в мозг, и от этой дури стало ещё веселее.
И пока Васильсурские вводили его в свой храм, он уже готовился угощать их прощальной беседой, как стало всё рушиться. И вот опять шёл он в васильсурских потёмках, и опять чувствовал отстранение, и опять садился за стол, на конце которого сидела бабка с серёжками. Отец Васильсурского заливал ему в кружку кипяток, кипяток по ней клацал и клацал, и Валторнову казалось, будто по нему самому клацает этот кипяток, и всё вокруг, точно от кипятка, стало запотевать перед глазами. И снова закурились в воздухе ладанные речи старшего Васильсурского – об авиазаводах и институтах, про сына и друга сына, с пространными «чё-ё-ё» и «студе-е-ент»… И больше не смотрел он на Валторнова с беспокойством, и даже больше, чем раньше, расспрашивал, точно решил, что это уже неприлично – считать его просто за гостя.
Было темно, когда Валторнов вышел. В окно постучали, и он обернулся: это высунул голову отец.
– Ты, студент, не стесняйся, забегай к нам еще! – и от голоса завис в темноте клочок пара.
***
Лето. Близится холодная вечерняя жара. На полутёмной занавешенной терраске за столом сидят все Васильсурские. Среди них Валторнов; под глазами у него залегли сиреневые мешки, лицо осунулось и приобрело какую-то беспокойную интонацию. Согнувшись, он вертит в руках скомканную салфетку.
– Фуй, жарко-то теперь как! Первый день двери на ночь не открываем. – остаточное солнце рассекает лицо старшего Васильсурского на две части, подчёркивая правую с больным глазом.
Валторнов смотрит сквозь занавеску на садовый дом и на дверь. Он представляет: дверь открывается, перемещается к стене, за ней остаётся пустое пространство... Машинально он прикидывает: поместилось бы оно за эту дверь, или бы не поместилось.
Вдруг задребезжало прямо у уха. Валторнов вздрогнул и обернулся. Розовая бабушка подносила ко рту фарфоровую чашку: другой рукой она поддерживала блюдце. Руки дрожали, фарфор бился о фарфор, и получался звук.
– А, студент, бабушки испугался? Мой Илейка тоже бабушки боится, ха-ха! Вот недавно было. Да, Илейка? Чё ты молчишь, не молчи.
Викторова Елизавета. Завтра обязательно наступит

Она стояла у окна петербургского дома и смотрела, как капли дождя стекают по мутному стеклу. За ним угадывался двор-колодец — сырой, темный, с облупленной штукатуркой и ржавыми водосточными трубами, в которых ветер выводил свою заунывную песню. Был ноябрь, и город умирал медленной, томительной смертью, какой умеют умирать только старые северные столицы, когда небо опускается так низко, что начинаешь задыхаться. Невский ветер, пронизывающий до костей, гулял по парадным, забирался в щели, шевелил пыльные кружева паутины на окнах и, казалось, дышал. Ей было пятнадцать. Звали её Анной, но последнее время она и на это имя откликалась с трудом. Казалось, что зовут кого-то другого, ту девочку, которая ещё умела смеяться.
Та девочка умерла полгода назад, в день, когда отец не вернулся с работы. Просто не вернулся. Вышел утром, поцеловал в лоб и исчез. Растворился в этом городе, который пожирает людей без следа, без надежды. Страшная, равнодушная бумага: «Утонул, спасая ребенка, тело не найдено». Сухой, как у истлевшего листа, шорох проклятой бумаги в руках. Ребенок остался жив.... И каждую ночь Анне снилось: отец плывет под водой, открывает глаза, смотрит на нее сквозь толщу, шевелит губами, но вместо слов только пузыри, серебряные, стремительные, уходящие вверх, к поверхности, к жизни, в которую он уже не вернется.
В дверь постучали. Она не обернулась. Знала, кто это. Только один человек в этом доме стучал так — коротко, неуверенно, будто извиняясь заранее, будто боялся помешать, потревожить, нарушить хрупкую тишину, в которой она существовала последние полгода.
— Войдите, — сказала она, не поворачивая головы.
Дверные петли запели свою заунывную песню — старые петли, старый дом, старая жизнь, которая рассыпается на глазах. Вошел он. Его звали Михаил, но все во дворе звали его просто Михой — парень с верхнего этажа, учился в каком-то техникуме и вечно пропадал в мастерской у дяди, чинил старые часы. Странное занятие для его возраста, но Миха был вообще странным — молчаливым, угловатым, с вечно опущенными глазами, в стороне от всех дворовых компаний и игр. Здоровался. Отворачивался. Исчезал в своей двери, как человек, который боится, что его присутствие кого-то обременит. Сегодня он не отвернулся.
— Я это... принес.
Она обернулась. В руках он держал старинные ходики с гирьками, с маятником, с циферблатом, на котором были нарисованы васильки. Васильки выцвели, потускнели, но всё еще угадывались — синие, полевые, из другой жизни.
— Что это?
— Часы.
Он переступил с ноги на ногу, и половица под ним жалобно скрипнула.
— Ваши. Они у дяди в мастерской лежали. Их принесли незадолго до случая. А потом... вы же понимаете. Дядя велел отнести.
Она смотрела на часы и не узнавала их. Да, были когда-то такие, в кухне висели, отец их любил, подводил каждое воскресенье, приговаривал: «Аннушка, время — это единственное, что у нас есть». Он всегда поглядывал на них, сверял свои шаги, свои мысли, свою жизнь с этим неторопливым, уютным тиканьем. Потом они сломались, он хотел отнести в мастерскую, да всё руки не доходили: работа, вечная спешка, которая, как оказалось, вела в никуда. А перед самой смертью донес-таки. Или не он?
— Зачем? — спросила она.
Миха растерянно пожал плечами. Движение вышло неловким, угловатым — он вообще не умел быть раскрепощённым, этот долговязый парень в потертом свитере, с вечно взлохмаченными волосами и глазами, которые смотрели куда-то в сторону: в пол, в стену, куда угодно, только не на собеседника.
— Вещь, — сказал он, — должна работать. Ваш батя... — Он запнулся, сглотнул, и кадык его дернулся. — Я видел его во дворе. Часы свои нес бережно, в двух руках, будто ребенка. Я запомнил. Это невозможно было не запомнить.
Девочка взяла ходики. Они были тяжелыми, холодными, пахли металлом и машинным маслом — тем особенным запахом мастерских, где время чинят, возвращают к жизни, а старые шестеренки обретают второе рождение. Маятник чуть качнулся, и на секунду ей показалось, что она слышит тиканье. Или не показалось — действительно услышала. Ровное, спокойное, бесконечное.
— Спасибо, — сказала она.
Голос не слушался, сорвался.
— Да не за что.
Он попятился к двери, задел плечом косяк, виновато поморщился.
— Я пойду.
— Постой.
Он замер. Так замирают приговоренные, услышав свое имя. Весь обратился в слух, в напряжение, в ожидание.
— Ты его видел в тот день?
Она не знала, зачем спрашивает. Бессмысленно, больно, глупо. Но вопрос вырвался сам, как воздух из проколотой шины, как стон, который невозможно сдержать, когда прижигают рану. Миха опустил глаза. Молчал так долго, что она уже решила: не ответит, уйдет, растворится в темноте парадной, как и положено тени. Но он остался.
— Видел, — сказал он тихо. — Я на набережной был. А он шел по мосту. Там перила низкие, скользко после дождя. Он играл, наверное, оступился. Народ бегает, кричит, суетится, а никто не лезет. Вода холодная, октябрь, смерть верная. А он скинул пальто и прыгнул. Даже не думал. Секунда — и его уже нет.
Аня зажмурилась. В голове поплыли круги, перед глазами встала эта картина — мост, толпа, черная вода, и отец, летящий вниз, в никуда.
У девочки потекли слёзы. Те самые слёзы освобождения.
— Толпа собралась, меня затолкали куда-то. Мальчишку вытащили, откачали, он орал, плакал, звал маму. А его... не нашли. Я потом каждый день туда ходил. Стоял на том же месте, смотрел на воду. Думал, может, всплывет. Может, черная бездна отдаст его. Глупо, да?
Он поднял на нее глаза впервые за весь разговор. И она увидела в них то, чего не ожидала — не жалость, не сочувствие, а что-то другое, чему она не могла подобрать названия. Какое-то древнее, глубокое понимание, будто он сам побывал там, в этой воде, будто он тоже тонул и его вытащили за волосы в последнюю секунду.
— Я ему в спину смотрел, — сказал он вдруг. Голос его дрогнул, но не сломался. — Когда он прыгал. Я думал: вот человек. Сейчас умрет, всё равно прыгает. Я тогда в первый раз понял, что люди бывают разные. Одни бегают и кричат, размахивают руками, снимают на телефоны, а другие прыгают. Я хочу таким быть. Которые прыгают.
В комнате стало тихо. Дождь стучал по карнизу, где-то внизу хлопнула дверь подъезда, выпуская наружу очередную порцию тепла и света. Часы в руках у Анны тикали ровно, спокойно, будто ничего не случилось и мир не перевернулся, будто можно жить дальше.
— Он не просто исчез, – голос Михи стал решительнее. – Он сделал, что мог. А другие не смогли. Это же важно, да? Знать, что не зря.
Она не ответила. Он ушел так же тихо, как появился, — скользнул за дверь, и только шаги застучали вниз по лестнице, быстро, торопливо, будто он боялся, что его вернут, остановят, спросят еще о чем-то, на что у него нет ответа. Анна осталась одна. В руках у нее были часы. Тяжелые, старые, с васильками на циферблате, с выцветшей позолотой на стрелках, с крошечными царапинами на стекле — следами долгой, трудной жизни. Она поднесла их к уху. Они тикали ровно, спокойно, будто ничего не случилось. Будто время не остановилось полгода назад, будто можно жить дальше, будто можно утром вставать, пить чай, ходить в школу. Маятник качался, гирьки медленно опускались, и в этом движении было что-то утешительное, почти материнское — обещание, что завтра наступит, ночь кончится. Она поставила часы на подоконник. Рядом с мокрым стеклом, с каплями, которые всё еще стекали вниз, с отражением тусклой лампочки на лестничной клетке. Маятник качался, стрелки показывали половину девятого. Время ужина, когда отец обычно возвращался с работы, шумно входил в прихожую, тряс зонтик, оставлял лужи на полу и спрашивал: «А что у нас на ужин, Аннушка?» Она, маленькая, бежала на кухню, хватала горячую картошку и несла ему, а он смеялся, сажал ее на колени и говорил: «Самая лучшая дочка в мире. Я такую ни у кого не видел».
— Что делать, папа? — сказала она вслух.
Нет ответа. Она сидела у окна и смотрела, как зажигаются огни в соседних домах, как люди ужинают, смотрят телевизор, спорят, мирятся, живут. За плотными шторами угадывались тени, движения, — чужое, далекое, почти нереальное существование. А ведь у них тоже, наверное, бывает такое. Не обязательно смерть, но... Что-то, после чего трудно вставать по утрам, что высасывает силы, оставляет только пустоту и желание спрятаться, закрыться. И они встают, живут. День за днем, час за часом, минута за минутой. Почему они могут, а я нет? Она встала, подошла к столу, где лежали учебники. Открыла первый попавшийся. Русский язык. Упражнение. «Спишите, вставляя пропущенные буквы». Глупость какая. Какие буквы, когда мир рухнул? Какие орфограммы, когда внутри черная вода и пустота? Но буквы стали ложиться на лист — кривые, неровные. Она писала и чувствовала, как что-то потихоньку отпускает. Не боль, нет. Боль никуда не уходит, а остается навсегда, врастает в кости, становится частью тебя. Но появляется что-то другое. Какая-то крошечная сила. Капля. Крупица. Возможность дышать дальше.
Закончив упражнение, закрыла учебник, подошла к окну. Часы тикали. Маятник качался. Дождь кончился, и в разрывах туч показалась луна — бледная, неверная, но настоящая. Она осветила двор, мокрые крыши, черные провалы окон, и на секунду всё это показалось почти красивым.
— Я подумаю об этом завтра, — сказала Анна. — Обо всём подумаю, но только завтра.
Она легла на диван, укрылась старым пледом, который помнил отцовские руки, его запах, его тепло, и закрыла глаза. Часы тикали. Там, в черной воде, не было ответа. Но здесь, в этой комнате, жило что-то другое. Было завтра. Был учебник. Были часы, которые шли. Было обещание, что утро наступит, что можно встать и жить дальше. Не ради чего-то великого, не ради подвига, не ради памяти даже. А просто потому, что так надо. Потому что он прыгнул, веря, что есть ради чего жить. И если он верил, значит, можно и ей. Она заснула под ровное, успокаивающее тиканье. И впервые за полгода ей ничего не снилось. Только темнота — спокойная, теплая, почти ласковая.
Джангоян Эвелина. После двойки

Я никому об этом не говорила.
Потому что если сказать вслух, это станет обычным. А мне казалось — это что-то большее.
Всё началось с двойки по алгебре.
Банальнее не придумаешь. Контрольная по теме, которую я почти выучила. Почти — это когда открываешь учебник, смотришь на формулы и думаешь: «Ну, в целом понятно». А на следующий день выясняется, что «в целом» в журнал не ставят.
Учительница поставила жирную красную двойку и произнесла мою фамилию с той особой интонацией, в которой слышится не злость, а разочарование. Класс хихикнул. Я сделала вид, что мне всё равно.
На самом деле мне было не всё равно.
Домой я шла медленно, разглядывая трещины на асфальте. В голове крутилась одна мысль: «Скажу завтра». Или «Скажу, когда исправлю». Или «Может, мама не заметит». Последний вариант был самым наивным: мама замечала всё, даже когда я просто тише обычного закрывала дверь.
Но дело было не в двойке.
Дело было в том, что я устала быть «той самой». Той самой, которая должна. Той самой, на которую надеются. Той самой, про которую говорят: «Она у нас умная, просто ленится». Я не ленилась. Я просто иногда не понимала.
И в тот вечер я впервые сделала то, чего раньше никогда не делала: вырвала страницу из дневника.
Не электронного — обычного, бумажного. Аккуратно, чтобы не осталось следов. Мне казалось, что я совершаю преступление международного масштаба. Лист хрустнул, как будто сопротивлялся.
Я спрятала его в ящик стола.
Мама спросила, как дела.
— Нормально, — ответила я.
Это было первое «я никому об этом не говорила».
На следующий день я чувствовала себя шпионом. Мне казалось, что все видят: я что-то скрываю. Учительница смотрела на меня чуть дольше обычного. Одноклассник спросил, почему я такая тихая. Даже охранница на входе, кажется, как-то подозрительно кивнула.
Прошла неделя. Я переписала контрольную, получила четвёрку. В журнале красная двойка осталась — как напоминание, что идеальных не бывает.
Я всё равно не сказала.
Почему? Сама не понимала. Ведь всё закончилось. Исправлено. Можно было бы признаться — и посмеяться.
Но тайна уже стала чем-то большим, чем оценка.
Я начала замечать, сколько всего люди не договаривают. Папа говорит «всё нормально» по телефону, когда на самом деле у него проблемы на работе. Мама улыбается соседке, хотя потом ворчит на кухне. Лучшая подруга Катя смеётся громче всех, когда над ней подшучивают, а потом долго молчит на перемене.
Мы все о чём-то молчим.
И вдруг моя двойка перестала быть про алгебру. Она стала про то, как легко спрятать кусочек себя.
Однажды Катя не пришла в школу. Потом не пришла ещё день. В чате класса кто-то написал: «Наверное, опять болеет». Кто-то добавил глупую шутку. Я знала, что это не болезнь.
Неделю назад я, выходя из столовой, случайно услышала, как девочки в раздевалке обсуждали её. Слишком громко. Слишком обидно. Они говорили про её новую причёску, про странные кофты, про то, что она «слишком старается быть особенной».
Катя тогда вышла из раздевалки с таким лицом, будто ничего не слышала. Я никому об этом не говорила. Мне казалось, что это не моё дело. Банальная школьная история. Подростки всегда над кем-то смеются.Когда Катя вернулась, она стала другой. Тише. Сидела на последней парте, хотя раньше тянула руку чаще всех. На переменах листала телефон, делая вид, что занята.
И я вдруг поняла: моя двойка — это мелочь. А вот молчание — нет.В тот день на классном часе обсуждали климат в коллективе. Учительница говорила правильные слова, мы кивали. Всё было гладко, как в презентации.Я смотрела на Катю и чувствовала, как внутри меня шевелится тот самый вырванный лист.
Я никому об этом не говорила.
Про раздевалку.
Про смех.
Про то, что видела её лицо.
И если я промолчу сейчас — это будет уже не про алгебру.
— Можно сказать? — услышала я свой голос.
Сердце стучало так, что казалось, его слышит весь класс.Я рассказала. Не обвиняя. Просто — что слышала. Что видела. Что, может быть, мы иногда делаем вид, что это шутка, но это не всегда так.В классе стало тихо. Неловко. Кто-то отвёл глаза. Кто-то фыркнул. Катя смотрела на парту.
Учительница не стала читать нотации. Она просто сказала:
— Спасибо.
После урока ко мне подошли двое — те самые, из раздевалки. Они не извинились. Но выглядели так, будто впервые задумались.Катя написала вечером короткое: «Спасибо. Я думала, всем всё равно».Я так и не рассказала родителям про ту двойку. Страница до сих пор лежит в ящике стола.
Иногда я достаю её и думаю: странно, как мелочь может стать точкой отсчёта.
Я никому об этом не говорила — и это было про страх выглядеть несовершенным.
Я никому об этом не говорила — и это было про удобство молчания.
Я никому об этом не говорила — и это почти стоило кому-то чувства, что он один.
С тех пор я стала осторожнее с этой фразой.
Потому что она может защищать.
А может — прятать.
А может — предавать.
И если честно, я всё ещё часто боюсь говорить. Я подросток, а не герой фильма. У меня всё так же дрожит голос и путаются мысли.
Но теперь, когда внутри возникает это привычное «я никому об этом не говорила», я задаю себе вопрос: я молчу, чтобы сохранитьили чтобы не вмешиваться?
И иногда выбираю второе — не молчать.
Хотя это куда сложнее, чем вырвать страницу.

Пояскова Ева. Полярная звезда

Янке пять. Она часами смотрит в окно, плотно заклеенное потрёпанной, местами порванной плёнкой. Горячо дышит в маленькие, разодранные шаловливыми детскими пальчиками дырки, пытаясь разглядеть в едва отпотевших пятнах хоть что-то кроме уличной лиловой черни. Янка может сидеть так часами, зябко кутаясь в тяжёлый, пропахший горькой сыростью бушлат, и ковырять крепко пришитый шеврон с красивым якорем. Ей он нравится, потому что кажется золотым, несмотря на выцветшие нитки, которыми вышит.
Янка вглядывается в небо, ища Полярную звезду, которая ведёт за собой моряков. Привела бы она и её в порт. Тот, который виделся в мечтах и был её страшной тайной. Она никому о ней не говорила. Янка вообще не разговаривала: слова застревали внутри, как рыбы в рыболовной сети.
В порту она бывала, но очень давно, совсем маленькой, и помнила только солёный ветер и крики чаек. Больше всего Янка хотела снова увидеть настоящий якорь. Огромный, золотой — тот, что удержит самый большой корабль. О них рассказывала баба Маша. Такие корабли ходят где-то в ледяном море. На них можно уплыть далеко-далеко.
Янка верит, что, если добраться до порта, можно будет найти маму. Самую красивую, самую тёплую, самую родную — такую, какой Янка её помнит. Мама называла её «бусинка» и пекла вкусные пирожки с повидлом. Их сладкий запах до сих пор иногда мерещится.
Правда, пока не то что в порт, на улицу выходить нельзя — холодно. Зима слишком длинная, говорит баба Маша, потому что солнышка нет. Оно куда-то спряталось — может, за тучи, а может, на другую сторону Земли.
Впрочем, Янке неинтересно, куда там делось это противное солнце. У неё есть дела поважнее. Например, топить старыми книгами самодельную буржуйку и выращивать помидоры под большой розовой лампой. Вместе с бабой Машей, конечно же. Правда, помидоры ещё ни разу не выросли, но зелёные, пряно пахнущие кустики получались замечательными. И всё равно погибали — баба Маша ворчала, что это из-за плохой лампы, но Янка была уверена: потому что их мало поливали. Так случалось уже дважды, и она решила, что в следующий раз попробует поливать помидоры тайком. Даже приготовила маленькое ведёрко для оттаивания снега: другой воды у них нет. Зато снега — очень много: Николаич таскает его с улицы в огромных тазах и хранит прямо на лестничной площадке.
Николаич — Янкин друг. Большой, шумный и совершенно лысый, прячущий блестящий на свету затылок под старой ушанкой с золотой кокардой. Он любит рассказывать небылицы про разных животных. Янка не уверена, что они действительно существуют, но Николаич часто показывает ей картинки в большой, ярко разрисованной книге и постоянно почти убеждает девочку в обратном: ей до слёз хочется верить, что полосатые зебры и гордые львы не выдумка. Она их обязательно увидит, когда мама вернётся, да и Янка пообещала себе не плакать, чтобы не расстраивать Николаича. Янке очень хочется поговорить с ним о животных, а с бабой Машей о кораблях. Но она молчит с тех пор, как мама спряталась от неё так же, как это самое солнце. Янка дала себе слово, что мама станет первой, с кем она заговорит. Только та никак не приходит.
Иногда Янка забывается и лепечет что-то неразборчивое, и тогда баба Маша улыбается, а Николаич, наоборот, забавно хмурится и чешет себя за ухом. Ушанка при этом смешно сползает, и Янка смеётся над красными, всегда холодными ушами своего лучшего друга. В последнее время Николаич хмурится чаще. Он подолгу смотрит на Янку, и в его взгляде появляется что-то, чего девочка не может понять, — какая-то вина, спрятанная глубоко внутри.
Баба Маша тихо напевает весёлую песню про пять минут, когда на пороге, быстро захлопнув за собой дверь, появляется Николаич. Как всегда ледяной, припорошенный уличным снегом, он громогласно объявляет о своём приходе, и Янка бежит его встречать, путаясь в подоле колючего свитера не по размеру.
Что-то не так. Он не смеётся, не подхватывает её на лету, не кружит по тесной комнатке, отчего по стенам танцуют гигантские тени. Он стоит неподвижно, и его большое лицо, обычно такое красное и весёлое, сейчас серое и серьёзное. Они с бабой Машей молча смотрят друг на друга.
— Маш… — сипло говорит он, и в одном этом слове столько всего, что у Янки замирает сердце. Баба Маша медленно опускается на табурет.
— Когда? — тихо спрашивает она.
— Только что. По связи. Говорят, без шансов. Лёд тронулся дальше, чем ждали. Слишком далеко.
Янка не понимает слов, только интонацию — ту самую, низкую и утробную, которую взрослые используют, говоря о чём-то окончательном и непоправимом. От чего сжимается живот и перехватывает дыхание. Как тогда, когда мама обняла её так крепко, что косточки затрещали, а потом ушла и не вернулась.
Николаич снимает ушанку, проводит ладонью по лысине, и этот жест такой усталый, такой безнадёжный.
— Корабль… «Полярная Звезда»… — он замолкает, глядя в пол.
Янка слышит это название. «Полярная Звезда». Оно сверкает и переливается в её воображении, как тот самый золотой якорь. Это самый красивый, самый сильный корабль, она это знает. Баба Маша рассказывала, что он может пройти сквозь любые льды.
— Что с ним? — шепчет Янка, голосок у неё хриплый, словно ржавый, старый механизм настенных часов.
Взрослые вздрагивают и оборачиваются к ней. Баба Маша подносит угол фартука к глазам. Николаич опускается перед Янкой на колени, и его большое лицо снова становится добрым, но от этого ещё страшнее.
— Бусинка… — говорит он, и это слово, мамино слово, обжигает её. — Корабль… он не вернётся. Его зажало льдами. Очень далеко. И люди… Они там. Остались.
Янка смотрит на него, не моргая. «Не вернётся» — это навсегда. И в её голове вдруг рождается мысль, такая огромная и страшная, что мир за окном, вся эта лиловая чернь, кажется, вливается в неё саму.
— А мама? — спрашивает она, и её тихий голос звенит, как тонкий ледок. — Где мама?
Баба Маша глухо всхлипывает. Николаич молчит, и его молчание — страшнее любого ответа. А в его уставших, добрых глазах Янка читает всё.
Она медленно отступает назад, к своему окну. Прижимается лбом к холодному, заклеенному плёнкой стеклу, к одной из дырок. Снаружи — тьма, которая забрала солнце, забрала маму, а теперь и самый большой корабль с самым большим золотым якорем. Сквозь черноту Янке вдруг мерещится крошечная, далёкая точка. Звёздочка, которую никто не сможет погасить. И она знает — это Полярная звезда. Она не погасла. Не может погаснуть.

Янка шестой день почти не отходит от окна. Она перестаёт топить печь книгами и поливать помидоры. Баба Маша молча гладит её по голове и украдкой вытирает слёзы. Николаич пропал — ушёл куда-то и не возвращается.
На седьмую ночь Янка просыпается оттого, что кто-то трясёт её за плечо. В комнате горит только розовая лампа над погибшими помидорами. Баба Маша стоит в углу с побелевшим лицом и прижимает руки к груди. Николаич, весь в снегу, с обледеневшими бровями, держит Янку за плечо.
— Вставай, Бусинка, — хрипло. — Пойдём.
— Куда? — спрашивает Янка, и голос её снова ржавый.
— Там… — Николаич запинается, смотрит на бабу Машу. Та мелко кивает, кусая губы. — Там пришли… прилетели. Спасатели. И люди с «Полярной Звезды».
Янка не понимает. Она смотрит на Николаича. Сердце бьётся где-то в горле.
— Мама… — выдыхает она.
Николаич накидывает на неё шубку, заматывает шарфом так, что остаются одни глаза, и подхватывает на руки.
На улице ветер тут же бросает Янке в лицо колючую ледяную крупу. Но Янке всё равно. Она смотрит вперёд, туда, где в черноте горит одинокий прожектор. Там, на утрамбованной площадке, стоит большой вертолёт с работающими винтами. Возле него суетятся люди в тулупах, кого-то грузят на носилки.
Николаич подходит ближе и опускает Янку на снег.
— Я никому об этом не говорил, — вдруг произносит, наклонившись к её уху. — Никому. Но я каждый день ходил к порту. Смотрел. Ждал. Думал, может, чудо случится. Все, наверное, спали, но… я не спал. И вот…
Он замолкает.
Прямо перед ними, укутанная в груду одеял, стоит женщина. Лицо у неё страшное: обмороженное, с чёрными пятнами, губы потрескались до крови. Глаза запали глубоко. При виде Янки в этих мокрых, безумных, живых глазах что-то дрогнуло.
— Бусинка… — хрипит женщина голосом, похожим на скрежет льда.
Янка замирает. Она смотрит на это страшное лицо и не узнаёт его. Где мамины тёплые руки? Где сладкий запах пирожков? От женщины пахнет спиртом, морозом и чем-то чужим. Чем-то, что Янка не узнаёт.
— Мама? — спрашивает Янка у Николаича, и голос её дрожит.
— Да, Бусинка, — говорит Николаич и отворачивается, пряча глаза.
Женщина протягивает к ней руку — всю в бинтах, из-под которых сочится сукровица.
— Иди ко мне… Я вернулась… Я так долго шла…
Янка делает шаг. Потом ещё один. Останавливается, не решаясь прикоснуться. Мама из её памяти красивая и тёплая. Эта сломанная и чужая.
— Ты не пахнешь пирожками, — тихо говорит Янка.
Женщина закрывает глаза, и из-под век катятся слёзы, смешиваясь с кровью на щеках.
— Прости, Бусинка… Прости…
Янка стоит и смотрит. Ей хочется заплакать, но она обещала себе не плакать. Она обещала, что заговорит с мамой первой. Но говорить не хочется. Хочется убежать обратно к окну, к своей дырочке в плёнке, к той звёздочке, которая не погасла. Там мама была живая и красивая. А здесь… здесь больно.
Она протягивает руку и дотрагивается до маминых пальцев, торчащих из бинтов. Пальцы холодные. Очень холодные.
— Я буду тебя греть, — говорит Янка. — Я научусь топить печку лучше. И помидоры вырастут. Ты только… Ты только не уходи опять.
Вертолётный прожектор нервно мигает и гаснет. Всё вокруг вновь накрывает лиловая чернильная тьма. Николаич подходит сзади и накрывает их обеих своим большим тулупом. Он тоже молчит. Только вздыхает тяжело, и этот вздох тонет в гуле работающих винтов.

Корягина Алина. За дверью, где свет

Я стою на пороге своей же квартиры и не могу сделать шаг внутрь. Соседка тетя Зина уже дважды выходила покурить и косилась на меня с подозрением: в одиннадцатом часу вечера девица торчит на лестничной клетке с рюкзаком наперевес, пялится в дверь и не заходит. Вызывать ментов или как?
Если бы она знала, что творится за этой дверью, она бы не ментов вызывала. Она бы бежала отсюда со всех ног.
Мама звонит каждый час. «Катенька, доченька, ты как там? Ешь хорошо?» Я отвечаю бодрым голосом, что все отлично, что готовлюсь к ЕГЭ, что купила молоко и хлеб. Я вру. Потому что сказать правду невозможно. Как объяснить человеку, который живет за двести километров отсюда, что наша квартира превратилась в портал?
Нет, не в Нарнию. Если бы в Нарнию — было бы полбеды. Там хоть фавны, конфеты и леденец на палочке. А у нас...Все началось через неделю после того, как мы переехали. Квартира досталась от бабушки, царствие ей небесное. Старый фонд, центр города, высокие потолки, скрипучий паркет. Красота. Мама сказала: «Поживешь пока одна, подготовишься к экзаменам, а я с твоим мелким братом на даче досижу до сентября. Ему воздух нужен».
Я согласилась. Подумаешь, одной классно. Тишина, никто не лезет в душу, можно учиться хоть до утра.
В первую же ночь я проснулась от того, что кто-то ходил по коридору. Шаркающие шаги, медленные, тяжелые. Я подумала — соседи сверху. Старый дом, слышимость хорошая. Заснула обратно.
На вторую ночь шаги повторились, но теперь они были громче. И ближе. Будто ходили уже не сверху, а прямо в прихожей. Я включила свет, проверила все углы. Никого. Дверь заперта.
Через неделю я привыкла к шагам. Ну ходит кто-то по ночам — и пусть. Может, домовой. Бабушка всегда говорила, что в старых квартирах живут домовые. Главное, не злить.
Я ошиблась. Это был не домовой.
В тот вечер я сидела за учебником по обществознанию и тупо зубрила про социальные лифты. За окном лил дождь, было темно и промозгло. И вдруг в коридоре зажегся свет.
Я замерла. Я точно знала, что выключала везде лампочки. Экономила электричество, потому что мама просила. А тут — горит бра в прихожей.— Кто здесь? — спросила я в пустоту. Голос дрожал, как у первоклашки.
Тишина. Только дождь барабанит по стеклу.
Я встала, на ватных ногах подошла к двери в коридор, заглянула за угол. Пусто. Бра горит, свет желтый, теплый. И вдруг из ванной донесся звук. Будто кто-то открыл кран, пустил воду, а потом резко закрыл.Я рванула обратно в комнату, захлопнула дверь и прижалась спиной к косяку. Сердце колотилось где-то в горле.— Это просто старые трубы, — сказала я вслух. — Старые трубы, поняла? В старом доме всегда что-то шумит.
Ночью я не спала. Сидела с телефоном в руках, готовая набрать 112. Но что я скажу? У меня в ванной кто-то воду включает? Приезжайте, это срочно?Под утро я задремала. И приснился мне странный сон. Будто я иду по длинному коридору, а стены — не наши, обшарпанные, с облупившейся краской. И запах странный — сырость, старость, как в подвалах. И кто-то зовет меня по имени. Голос тихий, будто издалека: «Дарья... Дарьюшка...»Я проснулась в холодном поту. Часы показывали шесть утра. За окном серело небо.
Днем все казалось ерундой. Ну подумаешь, сон приснился. Ну трубы пошумели. Наверное, я просто переутомилась с этой подготовкой.
Я пошла в ванную умыться. Открыла дверь — и остолбенела. На зеркале, запотевшем от влажности, было написано пальцем: «НЕ ХОДИ».
Я смотрела на эти буквы и не могла пошевелиться. Буквы были корявые, будто ребенок писал. Или старик с дрожащими руками.
Я вылетела из квартиры как ошпаренная. До вечера бродила по городу, зашла в торговый центр, съела мороженое, потом еще одно. Домой возвращаться не хотелось. Но куда деваться?
Вечером я зашла в подъезд и встретила соседку с третьего этажа, бабу Веру. Она старая, ей лет восемьдесят, она помнит еще прежних жильцов.— Здравствуйте, — сказала я.— Здравствуй, милая, — ответила она и вдруг прищурилась. — Ты в бабушкиной квартире-то как? Не шумит?— В смысле? — напряглась я.— Ну, бабка твоя, царствие небесное, говорила, что у них в стене кто-то живет. Она слышала. Я думала, старая уже, мерещится. А ты слышишь?
Я сглотнула комок в горле.— Слышу, — прошептала я.Баба Вера перекрестилась.— Ты это... не ходи туда, куда не просят. Если зовет — не откликайся. И свет по ночам не зажигай, не приманивай.
Она ушла, а я осталась стоять на лестнице. Вот уже полчаса стою, как дура, с рюкзаком наперевес. Зайти в квартиру не могу.
Я смотрю на дверь. Обычная дверь, обитая дерматином, с цифрой «17». За ней — моя комната, мои учебники, моя жизнь. И то, что ходит по ночам.
Я вспоминаю, как в детстве мы смотрели «Хроники Нарнии». Фильм про волшебную страну за платяным шкафом. Как я завидовала тогда Люси! Она заходит в шкаф, а там — снег, сосны, фавн с зонтиком. Чудо.
Я открываю дверь своим ключом. В прихожей темно, только уличный фонарь светит сквозь мутное окно. Я нашариваю выключатель, щелкаю. Свет загорается.
В прихожей пусто. Зеркало чистое. Никаких надписей.
Я захожу, скидываю рюкзак. Из ванной доносится звук — кап... кап... кап... Кто-то забыл закрыть кран? Я подхожу к двери в ванную. Берусь за ручку. И вдруг слышу шепот изнутри: «Заходи... Дашенька... заходи...»
Я отдергиваю руку. Сердце колотится так, что готово выпрыгнуть.— Нет, — говорю я твердо. — Это не Нарния. И я не Люси.
Я разворачиваюсь, иду на кухню, включаю там свет, ставлю чайник. Пусть шепчет, пусть ходит. Я не пойду. Я буду сидеть на кухне до утра и пить чай. А утром позвоню маме и скажу, что приеду на дачу. Пусть ЕГЭ подождет.
Потому что никакой экзамен не стоит того, чтобы открывать дверь, за которой живет твой собственный страх.
Чайник закипает. Я наливаю кипяток в кружку. Из коридора снова доносится шепот, теперь громче, настойчивее. Я зажимаю уши руками.— Это не Нарния, — повторяю я как мантру. — Это просто старая квартира. А я просто устала. И завтра я уеду.
За окном начинает светать. Шепот стихает. Наверное, боится дневного света. Или просто устал звать.
Я сижу на кухне и смотрю, как розовеет небо над крышами. Где-то там, в двухстах километрах, спит мама и мой маленький брат. Им хорошо, им не страшно.
А мне? Мне тоже скоро будет хорошо. Потому что в девять утра я сяду на электричку и уеду. А этой квартире оставлю включенный свет на кухне и недопитый чай. Пусть думают, что я еще здесь. Пусть боятся заходить.
Я допиваю чай и улыбаюсь в первый раз за эту долгую ночь.
Это не Нарния. И слава богу.
Лысова Агата. Путь "Сокола"

На полке стоял поезд. Он был непохож на своих соседей — пузатые паровозы-старички, пыльные электрички, яркие игрушечные «Сапсаны». «Сокол» был угловат, стремителен и холоден, будто его спроектировали не для игры, а для одной-единственной, невыносимо быстрой поездки. Серебристый корпус без единой царапины, странные выпуклости вместо окон и абсолютно гладкие колёса, не предназначенные для рельсов этого мира.
Алиса нашла его, когда разбирала балкон. Декабрьский воздух был колючим и пах железом, снегом и старостью. Мама сказала: «Выброси этот хлам, Алён. Места нет». И ушла, прижав к груди стопку дедовых инженерных журналов, от которых тоже скоро придётся избавиться. Алиса осталась одна среди коробок с прошлым.
Она взяла «Сокола» в руки. Модель была идеально чистой, будто её только что протёрли, хотя всё вокруг покрыто слоем пыли и забвения. Батарейный отсек под небольшим шильдиком «Горьковская железная дорога, опытный образец 1987» был пуст. Но на ладони модель чуть теплилась, как живая. Или как гаджет в спящем режиме.
Дед Михаил, легендарный «железный дед» с руками, знавшими каждый болт в локомотиве, умер полгода назад. Он мало говорил, но его тишина была не пустой — она была наполнена стуком колёс, скрипом тормозов и гулом огромных моторов. Алиса, победительница олимпиад по программированию и кибернетике, была единственной, кто понимал язык его чертежей. Они общались формулами и схемами, пока её одноклассники болтали о пустяках.
Теперь его не было. Остался только этот странный поезд на полке.
Ночью, пока мама спала, Алиса вернулась на балкон. С фонариком и мультиметром в руках. Она нашла не батарейный отсек, а скрытый порт — комбинацию контактов, напоминающую что-то между старым телетайпом и слотом для микросхем. Дрожащими от холода и волнения пальцами она спаяла переходник с USB. Но когда подключила его к ноутбуку, на экране не появилось ни одного знакомого протокола.
Вместо этого она услышала. Сперва — далёкий, ритмичный стук. Потом — запах. Крепкий чай с дымком, «Беломор», металлическая пыль. И вспышка образа: молодые руки в масляных пятнах, держащие паяльник над сложной платой. Руки деда.
Она отдернула пальцы, как от огня. Но образ не исчез. Он висел в воздухе, дрожащий и полупрозрачный, проецируемый прямо на сетчатку. Словно не она подключилась к поезду, а он — напрямую к её зрительной коре.
«Интерфейс прямого нейросенсорного вывода, — прошептала Алиса, вспоминая статью деда в закрытом ведомственном журнале 80-х. — "Осязаемые данные"».
Это была не игрушка. Это был «Дедал» — секретный проект по крио консервации сознания для долгих космических перелётов. Его свернули, сочтя кощунством. Но один инженер, её дед, не смог остановиться. Он не стал создавать клон себя для звёзд. Он построил ковчег для своей памяти. И спрятал его на виду, среди безделушек на полке.
«Сокол» начал двигаться. Не по полу, а по пыльной поверхности полки, оставляя за собой чёткий, сложный след. Алиса смотрела, затаив дыхание. Это была карта. Маршрут по Нижнему Новгороду: от Московского вокзала вдоль ветки до «Красного Сормова», потом петля через Канавино к Стрелке, оттуда — за Оку, к маленькой деревянной даче в Бору. И последняя точка — скамейка в парке «Швейцария». Место, где он познакомился с бабушкой.
Он показывал ей свою жизнь. Не словами, а путём.
Утром мама снова заговорила про уборку. Алиса, бледная от бессонницы, сказала, что готовит проект для «Класса» — про инженерное наследие СССР. Ложь прилипла к языку, как горькая смола. Как объяснить, что на балконе стоит не хлам, а дед? Что его сознание, или его точнейшая копия, или просто продвинутый дневник, уместился в модель поезда?
Она возвращалась к «Соколу» каждый вечер. Подключалась. Он показывал ей моменты: первую собранную модель в семь лет, защиту диплома, рождение дочери, её, маленькую Алису, на коленях у деда у карты Транссиба. Это было счастье. Тёплое, живое, настоящее. И Алиса плакала, потому что снова чувствовала его рядом.
Но маршрут на полке не заканчивался дачей или парком. Он продолжался. За пределы города. В никуда.
В одну из ночей «Сокол» вывел её туда.
Это была не память. Это была травма. Зимний перегон где-то под Дзержинском. 1989 год. Локомотив серии ВЛ10. Скорость. Внезапная фигура на путях. Дикий, животный крик «СТОЙ!», рвущийся из её же горла — нет, из горла деда, влитый в её сознание. Лязг тормозов, от которых крошится металл. Удар. Нечеловеческий, оглушающий звук. И всепоглощающая боль — не физическая, а экзистенциальная, разрывающая душу на атомы от одного осознания: ты только что отнял чью-то жизнь.
Тишина. И потом — ледяной, методичный внутренний монолог инженера: «Сцепление нарушено. Тормозной путь недостаточен. Человеческий фактор. Моя вина. Моя вина. Моя вина». Это заклинивание. Петля. «Сокол» не просто хранил память. Он заточил в себя самую страшную секунду жизни своего создателя. Дед Михаил никогда никому об этом не говорил. Он сжёг отчёт, списал на техническую неисправность, замолчал. А боль — настоящую, неизлечимую — упаковал в серебристый корпус и поставил на полку, как мину замедленного действия.
Алиса отключилась, её трясло. Теперь она понимала. «Сокол» — не сувенир. Это сейф для страдания. Гробница для вины, которую нельзя было похоронить.
Перед ней встал выбор, страшный в своей простоте.Вариант первый: стереть данные о том перегоне. Убрать боль. Но это значило убить часть деда. Сделать его память удобной, отлакированной, ложной.Вариант второй: оставить всё как есть. Носить в себе этот ужас, эту вину. Стать новым хранителем незаживающей раны.Она сидела на холодном балконе до рассвета, глядя на серебристый корпус, в котором была заточена душа самого близкого человека. И нашла третий путь.
Она не стала ничего стирать. Она стала дописывать.
Всю следующую неделю Алиса загружала в «Сокола» свои данные. Не через паяльник и провода, а через прикосновение, держа модель в руках и думая изо всех сил. Она загружала свои победы: грамоту с Всероса, код работающей нейросети, распечатанный на старой матричной бумаге деда. Она загружала смех мамы, который снова стал слышен в доме. Старые фотографии с рыбалки, где дед учил её закидывать удочку. Она даже загрузила свою самую большую, ещё никому не сказанную мечту — не о космосе, а о льдах. Мечту об Антарктиде, белой и безмолвной, куда можно добраться только поездом до самого края материка, а потом — кораблём сквозь шторма.
И в самый финал, стиснув зубы, она загрузила тот самый перегон. Но не как конечную станцию. Как тоннель. Длинный, тёмный, страшный. Но тоннель, у которого есть выход. Она добавила свет в конце. Не конкретный образ, а чувство. Чувство, что боль не прошла, но её можно нести. Что вина — часть пути, а не его конец.
«Сокол» молчал неделю. Алиса уже думала, что сожгла какие-то хрупкие схемы, сломала всё окончательно.
А потом, в канун Нового года, он снова поехал по полке. В последний раз. Он проехал весь старый маршрут: вокзал, завод, дачу, скамейку. Доехал до того страшного перегона, ненадолго замер, и… медленно, преодолевая невидимое сопротивление, пошёл дальше. За пределы старой карты. Его путь вывел новый контур: из Нижнего — на Транссиб. Из Транссиба — к порту Владивостока. А оттуда — тонкая, едва видимая линия уходила через океан, к призрачным очертаниям шестого континента. К Антарктиде.
Он доехал до края полки и остановился. На пределе.
Из крошечного, почти невидимого динамика раздался не оцифрованный голос из прошлого. И даже не память о голосе. Это было чистое, ясное чувство, переданное прямо в душу. Знакомая, твёрдая, тихая уверенность. Всего три слова, которые дед говорил ей всегда, когда что-то не получалось:
«ДЕРЖИ КУРС, АЛЁНКА».
Потом «Сокол» погас. Окончательно. Тепло ушло. Теперь это была просто красивая, сложная модель. Не душа в машине, а памятник. Компас, который указал направление.
Утром Алиса перенесла его с балкона. Поставила не на полку с игрушками, а на свой рабочий стол, рядом с монитором и паяльной станцией. Мама, проходя мимо, замедлила шаг.
— Красивая модель. Папина?— Наша, — твёрдо сказала Алиса. — Теперь наша.
Она подошла к окну. Внизу, у Стрелки, по настоящему мосту через Оку шли настоящие поезда — грузовые, длинные, облепленные снегом и льдом. Они великолепно, громогласно существовали в реальном мире. У них был вес, скорость, расписание.
А у неё внутри впервые за полгода была не тяжесть утраты, а тихая, невероятная сила. Тяга.
Она открыла сайт приёмной комиссии Политеха. Не для того, чтобы воскресить деда. Для того чтобы продолжить его путь. Чтобы однажды построить поезд, который сможет пройти любой, даже самый страшный тоннель. И выйти к свету.
На столе, отражаясь в тёмном экране монитора, молча стоял серебристый «Сокол». Просто поезд на полке. И точка назначения длиною в целую жизнь.
Мухачев Григорий. Реальный мир

В тот вечер город решил перестать шуметь. Лампочки на дворе мигали как усталые звезды, а ветер, похоже, забыл, где держать двери, и то и дело хлопал ими в подъезде. Я вышел на улицу и увидел, как мир сворачивает в узкий коридор, где каждый шаг — выбор между теплом и холдом.
Мы жили в доме на краю района, где дети бегали за мячом через пустырь, а старики сидели на лавке и считали годы, как счета за свет и воду — бесполезные и мелодичные в своей бесконечной рутине. Мы с отцом держались за руки, когда подъезжали грузовики, чтобы собрать металлолом или коробки с пустыми бутылками. Жизнь была простой и суровой: есть работа, есть долг, есть долгие ночи без сна, есть утро, на которое ты надеешься, но не обязательно приходит.
Я помню, как мама рассказывала сказки перед сном, но их не было много. Включи свет — не всегда можно, выключи — тоже не всегда возможно. Мы жили в затейливой странной реальности, где каждый день был шагом по льду, на котором под тобой могло оказаться болото. Но мама знала: если держаться друг за друга, можно пройти даже через холод и пустоту. Она повторяла слова не как молитву, а как настойчивую привычку выживать: "Не забывай, где твой дом, не забывай, кто твой человек".
Однажды вечером, когда свет в подъезде мигнул и погас, мы оказались в коридоре без дверей — длинном и тусклом. Я держал за руку младшего брата, он спросил: "Это Нарния?" Я улыбнулся и ответил: "Нет. Это наш двор, и здесь есть не только звери, но и люди, которые живут рядом". В ответ он пожал плечами и улыбнулся в ответ, и в этой маленькой искре мы нашли себе место, где можно дышать свободно, даже если воздух тяжелый.
На работе было не так. Я работал в мастерской, где запах свежего металла встречался с холодной влагой под потолком. Вой стягивал дыхание, но руки знали свое дело: резать, шлифовать, закручивать гайки, варить. Каждый день — как новая схватка с усталостью. Но рядом всегда был наставник — старый плотник, который говорил мало, но точно: "Дело делай, а не гунькай на пустом." Он учил видеть детали: пятно ржавчины на панели — это не просто след, а история того, как она пожила: где-то было тепло, где-то — холодно, где-то — кто-то когда-то согревал руки. И если ты сможешь увидеть эти истории, ты поймешь, что твоя работа не пустяк: она возвращает тепло в дом, который сам его потерял.
В нашем дворе распадались детские мечты на две категории: те, что можно купить за деньги, и те, что достаются бесплатно — за смех в ответ на холод, за дружбу, за утренний завоз молока на кухню соседям, за вечерний обход, чтобы проверить, все ли пришли домой. Мы пытались сохранить второе — мечты о простом счастье: чашка горячего чая, чистая одежда на утро и звезды, которые не прячутся за городскими фонарями, а смотрят нам прямо в душу, как старый мудрый свидетель.
Но суровая реальность — это не нарезанная сказка. Здесь нет волшебной карты, которая покажет путь там, где его нет. Здесь нужно делать шаг за шагом: работать, учиться, помогать друг другу, не забывать родных и не забывать свою кровь. Иногда мы забывали, но потом снова напоминали себе словами мамы: "Сделай для ближнего — сделай для себя." И тогда ты чувствуешь, как внутри рождается маленький огонек. Он не греет бесконечно, но хватает, чтобы не утонуть в вечной зиме бодрствования.
У нас был сосед по лестничной клетке, которого все называли просто Тасей — потому что он был такой по жизни: не откажет, если попросишь, но сам редко просил. Он нашел работу на складе, где вечером собирал коробки, чтобы утром снова доставлять их по домам. Он говорил: "Значит, есть люди, которым нужна помощь — значит, мы не совершаем ошибку, помогая им." Мы иногда спорили, он говорил, что мир не так прост, но в его словах была сила. Он не говорил стихами, но говорил так, как будто каждый его конец фразы может стать началом чего-то нового для кого-то.
В один из тех серых дней пришла очередь сталкиваться с теми недостатками, о которых молчали: холод, который держится дольше, чем память, и долги, которые растут, как плесень за окном. Мы начали экономить на всем: на еде, на света, на тепле. Но мы не перестали жить: мы рассказывали друг другу истории, когда не было тепла, чтобы не забыть, что тепло было внутри нас. И в те моменты мы поняли: суровость не уничтожает человека, она учит ценить мелочи — улыбка соседа, тепло чашки, чужой хлеб, который кто-то приносит тебе, чтобы не держать в руках пустоту.
Сказка — это не замена пережитого. Но иногда в самых обычных днях сорванные струны души резонируют, и вдруг замечаешь — рядом есть люди, которым ты нужен, которым нужна твоя помощь. Это не Нарния, где доброта становится чудом и исчезает с рассветом. Это реальная жизнь, где чудеса рождаются из простых вещей: совместной работы, взаимопомощи, честного труда и готовности встретить следующий день с открытым лицом.
И вот наступает ночь. Мы снова идем по коридору с занавешенными окнами, тихие шаги по лестнице, запах дождя за стенами, который прошел через бетон и зашел в наши комнаты. Мы слышим, как за стеной старый радиоприёмник играет забытые мелодии, и в этом звуке — странная красота: музыка, которая напоминает, что мир идёт своим чередом, даже если мы идём медленно. Мы знаем: завтра будет новый день, и в нем будет место для труда, для заботы и для маленьких радостей, которые делают жизнь терпимой.
Это не Нарния — это наш двор, наша домовая история, где каждый из нас держит другого за руку, когда становится слишком холодно. Здесь нет волшебных шкафов и говорящих зверей, но есть люди, которым не безразлична чужая боль, и которые готовы делить с тобой тепло, хлеб и время. Мы идём дальше не потому, что судьба улыбается, а потому что мы решили жить так, чтобы не забыть, как держаться за друг друга, даже когда мир кажется жестким и бесконечным.
И если вы спросите у меня, почему именно так живём, я отвечу просто: потому что это наш дом. И в этом доме мы учимся, что настоящая магия не в волшебстве, а в том, что мы вместе можем сделать из каждого дня — лучше, чем он есть сам по себе. Это не Нарния. Это жизнь. И она продолжается, пока кто-то рядом не скажет: достаточно. Но пока кто-то рядом скажет: давай попробуем ещё раз. Мы будем идти дальше. Вместе.
Садоха Анастасия. Хрустальная комната

Мои руки всегда пахнут лавандовым мылом. Это не просто привычка, это ритуал, барьер, попытка смыть невидимую грязь, которая, как я знаю никогда не смоется до конца. Я моюсь по четыре, по пять раз в день, порой до красноты, до легкого жжения, до ощущения, что хотя бы на короткое мгновение я становлюсь чистой. Мои коллеги в архиве, где я провожу дни среди старых пыльных документов и почти забытых историй, думают, что я просто болезненная чистюля. Они посмеиваются, когда видят меня в очередной раз направляющейся в дамскую комнату, но я не обращаю на это внимания. Их суждения для меня – лишь легкий ветерок, не способный поколебать мою внутреннюю крепость. Мой молодой человек Максим в шутку называет это «милой причудой» и даже сам купил мне набор дорогих французских мыл с запахом лаванды, чтобы, как он выразился, «поддержать твою одержимость». Он не знает. Никто не знает, что под слоем лаванды, под слоем дорогого, впитывающегося без остатка крема, под самой кожей, я все еще чувствую запах старых газет, затхлой пыли и дешевого мужского одеколона «Шипр». Этот запах впитался в мои кости, проник в каждую клетку моего тела, когда мне было всего двенадцать лет, и с тех пор ни одно мыло в мире, ни один парфюм, ни одна попытка отчаяния не смогли его вытравить. Он стал частью меня, моей невидимой татуировкой, моим личным клеймом.
Я никогда и никому об этом не говорила. Слова, способные описать случившееся, застревают в горле острыми осколками стекла. Каждая попытка произнести их превращает обычный вдох в медленную, мучительную пытку. Лучше молчать. Лучше запереть это глубоко внутри, подальше от света и любопытных глаз.
Когда ты носишь в себе такую тайну, ты со временем превращаешься в странный, живой музей. Снаружи – красивые, ухоженные залы, наполненные тишиной и спокойствием. Вежливые смотрители – моя улыбка, мои вежливые ответы, мое притворство. Натертый до блеска паркет – моя безупречная внешность, моя аккуратная одежда, моя попытка соответствовать миру, который кажется таким идеальным и нетронутым. Но где-то в самом подвале, за тяжелой дубовой дверью, на которую навешаны сотки замков, запечатанных печатью страха и вины, лежит нечто гнилое, разлагающееся. И ты тратишь нечеловеческие усилия, не на то, чтобы жить полной жизнью, а на то, чтобы никто не услышал запаха, просачивающегося из этого подвала. Это ежедневная битва, которая высасывает все жизненные соки, оставляя лишь оболочку.
В то лето мир казался огромным, безграничное и абсолютно безоговорочно безопасным. Мы жили в небольшом, сонном городке, где каждый камень знал свою историю, а каждый житель знал всех остальных. Здесь не было секретов, или, по крайней мере, так казалось. Дядя Витя был маминым двоюродным братом. «Золотой человек», - говорили о нем соседи, с уважением и благодарностью. Он был душой компании на деревенских праздниках, всегда готовый прийти на помощь. Он безропотно чинил нам протекающие краны, мог запросто починить старый радиоприемник или привезти на своей старенькой «Ниве» свежую картошку с ранка. Он приносил мне шоколадки с орехами, мои любимые, и всегда улыбался своей доброй, чуть усталой улыбкой, от которой на его щеках собирались морщинки. Он был частью пейзажа, таким же надежным, как старый, могучий дуб, что рос посреди нашего двора. Никто и представить не мог, что за этой маской доброты таится что-то иное.
Мама тогда работала в две смены в местной больнице, пытаясь свести концы с концами. Она была вечно вымотанной, её глаза горели лихорадочным блеском, и она часто засыпала прямо за кухонным столом, уронив голову на счетные квитанции. Я видела ее темные круги под глазами, ее изможденное лицо, и больше всего на свете я хотела быть «хорошей девочкой». Не доставлять проблем. Быть удобной, незаметной, не обременяющей. Я хотела, чтобы она могла отдохнуть, хотя бы немного.
- Ева, присмотришь за домом? Я скоро вернусь. А Витя зайдет, поможет с полками в кладовке. Он обещал давно, - сказала мама, целуя меня в макушку перед тем, как отправится на очередную смену. Ее поцелуй пах лекарствами и усталостью.
Кладовка была тесной. Там пахло старыми вещами, закрутками на зиму, сушенными травами и немного плесенью. Когда он зашел внутрь, чтобы «помочь», места стало совсем мало. Я помню, как он закрыл дверь на щеколду, издавшую глухой, окончательный звук, который навсегда отпечатался в моей памяти. Помню его руки – огромные, мозолистые, пропахшие табаком и машинным маслом, которые вдруг перестали быть «руками дяди Вити» и превратились в чьи-то чужие, жадные, липкие щупальца, от которых не было спасения. Я помню этот приступ удушающего страха, когда воздух, казалось, стал густым и тяжелым, и каждая молекула кислорода исчезла.
Мир тогда не взорвался. Птицы за окном не перестали петь свои беззаботные песни. Земля не развернулась под ногами. Просто внутри меня что-то тихо хрустнуло, как тонкий стебель нежного цветка, на который наступили тяжелыми армейским сапогом. И этот хруст был началом конца моей прежней жизни, моего беззаботного детства.
- Это наш секрет, Ева, - шептал он, и его дыхание, горячее и мерзкое, обжигало мне ухо, заставляя внутренности сжиматься от отвращения и ужаса. – Ты же любишь маму? Если расскажешь, она не выдержит. У нее больное сердце, ты же знаешь, она всегда переживает. Она умрет от горя, и это будет твоя вина. Ты же не хочешь, чтобы мама умерла?
И я поверила. В двенадцать лет ты веришь, что мир держится на твоих хрупких плечах, что от твоего молчания зависит чья-то жизнь. Я выбрала молчание как способ спасти маму. Я выбрала смерть своей души, чтобы сохранить ее покой. Это был мой выбор, продиктованный страхом и ложной ответственностью, и он стал моей вечной целью. Это была сделка с дьяволом, которую я заключила, не понимая всех её последствий.
После этого дня мой мир раскололся на «до» и «после». Та светлая, беззаботная девочка, которая верила в доброту и справедливость, умерла в той душной кладовке, запертая на щеколду, с запахом дешевого одеколона и страха, въевшегося в кожу. Вместо неё появилась другая Ева – бледная, тихая, с глазами, которые видели слишком много, но никогда ничего не выдавали. Мои движения стали механическими, моя улыбка – заученной маской. Я стала мастером маскировки, актрисой, играющей роль счастливого ребенка, чтобы не доставлять маме еще больше страданий. Каждый раз, когда я видела дядю Витю, на мое лицо натягивалась фальшивая улыбка, а внутри все сжималось в ледяной комок. Я отвечала на его вопросы, принимала от него подарки, стараясь выглядеть как ни в чем ни бывало, пока мое сердце билось как загнанная птица в клетке. Его взгляд, полный какого-то странного, липкого удовлетворения, преследовал меня даже во снах.
Время шло. Дядя Витя вскоре после этого переехал в другой город, чтобы «быть поближе к детям», как объяснила мама. Для всех это было естественным развитием событий, но для меня его отъезд стал не просто географическим изменением, а настоящим освобождением, первым глотком свежего воздуха после долгого прибывания под водой. Однако облегчение было лишь частичным. Физическое отсутствие источника моего ужаса не означало его исчезновения из моей психики. Он остался со мной, незримый, но всепроникающий, как отравленный воздух.
Я построила внутри себя хрустальную комнату — прочное и прозрачное убежище для своей чистоты и детских мечтаний. Это дело всей моей жизни: я неустанно полирую её грани и укрепляю стены, защищая светлое прошлое от тлетворного влияния внутреннего «подвала»
Иногда, очень редко, в мою жизнь проникает что-то, что кажется способным растворить лед внутри меня. Максим – именно тот луч света. Он ворвался в мой мир своим жизнелюбием, своими искренним смехом, своей невероятной способностью видеть красоту в обыденных вещах. Он архитектор, и в его глазах весь мир – это чертеж, полный потенциала, линий и форм, которые нужно лишь правильно соединить, чтобы создать нечто прекрасное. Он видит красоту даже в старых, ветхих зданиях, находя в них истории, невидимые для обычного глаза. И он видит что-то особенное во мне.
- Ты как старинный собор, Ева, - однажды сказал он, обнимая меня, когда мы гуляли по старинным улочкам города. – Снаружи – спокойствие и грация. Но внутри, я уверен, скрываются невероятные фрески и витражи, которые просто ждут, когда их снова откроют миру.
Эти слова пронзили меня до глубины души, заставив ощущать одновременно тепло и жгучий укол вины. Фрески? Витражи? Он не знает, что там. Он не знает, что за спокойным фасадом моей души скрывается лишь хрустальная комната, тщательно отполированная, чтобы никто не увидел гниющую тайну в подвале. И этот подвал… он отравляет всё. Мои отношения с Максимом, мои самые сокровенные мечты, мое будущее.
Я боюсь, что однажды он устанет от моих вечных «причуд», от моих невидимых барьеров, от моего страха близости, который он ошибочно принимает за стеснительность. Но еще больше я боюсь, что однажды он увидит. Увидит, что скрывается за безупречными стенами хрустальной комнаты. Услышит запах, который я пытаюсь заглушить тоннами лавандового мыла.
Я представляю себе этот момент: я раскрываюсь перед ним, рассказываю ему всё, позволяю ему заглянуть в самый темный угол своего подвала. Что тогда? Его глаза наполнятся отвращением? Жалостью? Страхом? Сможет ли он, архитектор, строящий красоту, принять гниющий остров, эту руину, которой я себя чувствую? Или он, подобно всем остальным, увидит лишь уродство, которое я так тщательно скрываю?
Каждый день, когда я мою руки, я не просто смываю грязь. Я смываю остатки надежды. Надежды на то, что однажды я смогу быть по-настоящему свободной. Надежды на то, что лаванда сможет перебить не просто запах, но и саму память. Но пока я лишь чувствую, как хрустальная комната внутри меня становится всё толще и прочнее, отгораживая меня от мира, от любви, от самой себя. И я, пленница этой комнаты, продолжаю жить, вдыхая запах лаванды, который лишь подчеркивает горечь того, что осталось неотмытым и невысказанным. Это мой крест, моя тайна, моя хрустальная тюрьма.
Сафонова Диана. Дверь, которая вела не туда

Лиза ненавидела субботу. Не всю, а только вечер, когда папа утыкался в телевизор, а мама гремела посудой на кухне. Воздух в квартире становился липким, невыносимым. Спасала только книга — «Лев, колдунья и платяной шкаф».
Она лежала на ковре и в сотый раз переживала тот миг, когда Люси входит в шкаф, хрустит снег и загорается волшебный фонарь. На кухне звякнула ложка, мамин голос сказал что-то резкое. Папа сделал телевизор громче.
Лизе захотелось исчезнуть. Она натянула куртку, сунула ноги в кеды и выскользнула за дверь.
В парке было пусто и сыро. Ноябрьский ветер гнал пожухлые листья. Лиза забрела в старую часть, туда, где росли вековые дубы. Остановилась у самого большого. Внизу, в корнях, чернело широкое дупло. Лиза присела, заглянула внутрь. Темнота. Глубокая, манящая.
— А если? — шепнула она.
И, зажмурившись, сунула голову в дупло.
Её повело, закружило. Лиза перевела дух и оглянулась. Дверца захлопнулась с мягким стуком. Она стояла по колено в высокой мокрой траве. Пахло сырой землей, прелыми листьями и чем-то острым, незнакомым. Небо было белесым, будто выцветшим.
— Ну вот, — сказала она вслух. — Я здесь.
Позади, в стволе дуба, не было никакой двери. Только кора, мох и темное дупло.
— Эй! — крикнула Лиза. — Есть тут кто?
Тишина. Только ветер шелестел. Никакого хрустального фонарного столба. Лиза поежилась и пошла вперед.
Скоро трава кончилась, начался лес. Но не сказочный, сияющий. Деревья росли кривые, корявые, облепленные седым мхом, свисающим, как космы. В воздухе висел тяжелый, сладковато-гнилостный запах.
— Странная Нарния, — пробормотала она. — Наверное, окраина.
Она шла с час, продираясь сквозь колючки, перепрыгивая черные ручьи. Внезапно лес кончился, и Лиза вышла к реке. Вода была густо-коричневой, как жидкая глина. На поверхности вздувались и лопались мутные пузыри.
На том берегу сидел кто-то. Маленький, сгорбленный, в рваном балахоне. Лиза замерла.
— Фавн? — шепотом спросила она.
Существо медленно повернуло голову. Сморщенное лицо, длинный нос, глаза-бусинки, полные тоски.
— Фавн? — переспросил он голосом, похожим на скрип ржавой двери. — Нет тут фавнов. Давно нет. Все ушли. Ты кто? Дитя Адама?
— Я… Лиза. Из нашего мира. Из-за дуба.
Существо равнодушно кивнуло.
— Ну заходи. Только тут ничего нет. Это не Нарния.
У Лизы упало сердце.
— Как не Нарния? А где я?
— Зима была, — сплюнул он в воду. — Давно. Потом растаяло. А потом всё сгнило. Это место зовут Забытое. Мы, кто остался, ждем.
— Чего?
— Сам не знаю. Может, конца.
— А Аслан? — спросила Лиза с последней надеждой. — Великий Лев?
Человечек горько усмехнулся.
— Лев? Был слух, что приходил. Очень давно. Но здесь его нет. Здесь никого нет.
Он отвернулся к реке. Лиза побрела дальше. Ей хотелось плакать. Она попала не в сказку, а на свалку мира.
Вскоре показалась деревня. Несколько покосившихся домиков с затянутыми паутиной окнами. В центре стоял фонарный столб. Ржавый, кривой, со стеклом. Тот самый, из книги.
Лиза подбежала, коснулась холодного металла.
— Красиво, правда? — раздался голос.
На крыльце сидела девочка. Лет одиннадцати, в длинном, когда-то нарядном, а теперь грязном и порванном платье. Лицо бледное, глаза огромные и грустные.
— Я думала, здесь будет снег, — сказала Лиза.
— Был, — ответила девочка. — Очень нравился. А потом растаяло. И стало вот так.
— Как тебя зовут?
— Элис. А ты из другого мира? К нам редко заходят теперь. Раньше искали приключений, а потом перестали. Говорят, ваш мир стал слишком занятым.
— А где все? — Лиза подошла ближе. — Где бобры, великаны, Белая Колдунья?
— Колдунья ушла первой, — Элис покачала головой. — Поняла, что не над чем властвовать. Великаны заснули и не проснулись. А бобры… их больше нет. Папа говорил: это место как старый чулан. Сначала интересно, а потом туда перестают заглядывать, и всё портится. Волшебство кончилось.
— Волшебство не может кончиться! — горячо возразила Лиза.
— В какой книге? — грустно улыбнулась Элис. — У нас тоже были книги. Истлели. Знаешь, я тоже пришла сюда через шкаф. Давным-давно. Искала брата и сестру. Они вошли первыми, когда всё было только-только. А я за ними. А они ушли обратно. И забыли про меня. Шкаф выбросили, наверное. Я осталась. Ждала, ждала… А теперь и ждать перестала.
Лизе стало холодно.
— Пошли со мной! — воскликнула она. — Я знаю дорогу! Я помню, где дуб!
Элис посмотрела на неё с тихой жалостью.
— Я пыталась. Много раз. Выхода нет для тех, кто пробыл здесь слишком долго. Мы стали частью этого места. Забытыми. Как этот фонарь. Ты еще можешь вернуться. Ты свежая. Беги. Сейчас же беги, пока воздух не стал твоим.
По спине Лизы пробежал холодок. Она посмотрела на ржавый фонарь, серую траву, бледную девочку. Это была ловушка.
— А если я приведу помощь? — выпалила она. — Если расскажу всем?
— Кому? — спросила Элис. — Тем, кто помнит, уже нет. А новым это неинтересно. Им нужны битвы и драконы. А тут просто тишина. Беги.
Лиза развернулась и побежала. Вдоль реки, мимо сгорбленного человечка, через корявый лес, раздирая руки о колючки. Она задыхалась, плакала и бежала. Наконец вылетела на поляну с высокой травой.
Вот он, дуб. Лиза подбежала, сунулась в дупло. Её повело, закружило, запахло сырой корой и…
Она вывалилась в парк. Солнце садилось, окрашивая небо в розовый. Было тепло. Где-то лаяла собака. Лиза стояла на коленях в траве, жадно хватая ртом воздух. Обернулась. Дуб как дуб. Кора, мох, небольшое дупло.
Она долго сидела под деревом, пока не стемнело. Домой не хотелось. Там снова крики. Но и в парке оставаться было страшно.
Домой вернулась поздно. Родители, уставшие ссориться, сидели на кухне и пили чай. Мама спросила, где была. Лиза сказала: «Гуляла». Папа вздохнул.
Ночью Лиза долго не могла уснуть. Смотрела на корешок книги на полке. Потом встала, достала книгу и убрала в дальний угол ящика, под старые тетрадки.
Вернувшись в кровать, вспоминала глаза Элис. Девочки, которая когда-то тоже читала эту книгу. И которая навсегда осталась там, в мире, где кончилось волшебство.
«Повезло мне, — подумала Лиза, засыпая. — Что это была не Нарния».
Но перед сном поймала себя на мысли, что отчетливо помнит запах — сладковатый, гнилостный, сырой. Кажется, он въелся в её куртку.
Прошла неделя. Ссоры в доме то затихали, то вспыхивали. Лиза старалась поменьше бывать дома. Ходила в школу, делала уроки в библиотеке, бродила по парку. Но к старому дубу не подходила. Обходила за версту.
В субботу вечером всё повторилось. Папа включил телевизор, мама гремела на кухне. Лиза сидела в комнате, делая вид, что читает учебник. Взгляд падал на ящик стола, где под тетрадками лежала книга. И каждый раз она отводила глаза.
В комнату заглянула мама. Лицо усталое, виноватое.
— Лиз, есть будешь? Я пирожков напекла.
— Не хочу, — буркнула Лиза.
Мама постояла, вздохнула и ушла. Лиза слышала, как она тихо сказала что-то папе, и как папа тихо ответил. Телевизор выключили.
Лизе стало стыдно. Представила маму на кухне одну, с этими пирожками. И вдруг осенило: крики, хлопанье дверьми, тяжёлая тишина — это было плохо. Но это её дом. Пусть неидеальный, но настоящий. А там, за дубом, — место, где всё умерло. Где даже волшебство истлело.
Она встала, подошла к столу, выдвинула ящик. Достала книгу. «Лев, колдунья и платяной шкаф» смотрел с обложки яркими картинками. Лиза погладила потрёпанный корешок.
— Спасибо тебе, — шепнула она. — Ты научил меня самому главному. Не все двери ведут в Нарнию. И иногда лучшее — вернуться в свою собственную дверь.
Она поставила книгу на полку, на самое видное место. Потом вышла в коридор, надела тапки и пошла на кухню. Мама стояла у плиты, задумчиво глядя в окно. На столе остывала тарелка с румяными пирожками.
— Мам, — сказала Лиза. — А давай я чайник поставлю.
Мама обернулась, в глазах блеснуло что-то тёплое.
— Давай, дочка.
Лиза взяла чайник и, проходя мимо окна, бросила взгляд на тёмный парк. Где-то там, в темноте, стоял старый дуб. И где-то очень далеко, за гранью миров, может быть, всё так же сидела на ржавом крыльце девочка в грязном платье и смотрела на разбитый фонарь. Лизе стало горько. Но вместе с тем она поняла: настоящее волшебство не там, за шкафом. Оно здесь — в умении прощать, возвращаться, ставить чайник для уставшей мамы. И если это волшебство закончится, никакой Аслан не спасёт.
Она обернулась к матери, которая доставала чашки, и улыбнулась. Впервые за долгое время — легко и искренне.
Хамов Алексей. Загадочная находка

Вечер в деревне всегда пахнет одинаково: приятным древесным дымом из печных труб, скошенной травой, ароматом полевых цветов, хвоей и прохладой речной воды.
В один из таких летних вечеров двенадцатилетний Костя сидел на краю старого причала, болтая ногами над тёмной зеркальной гладью воды. Он сидел, поджав колени к подбородку, и смотрел, как по воде расходятся круги от упавших веток. Речка в этом месте была глубокой и тихой, заросшей по берегам густым ивняком, который в сумерках казался спутанными волосами какого-то великана. В рюкзаке, валявшемся рядом на прогнивших досках, лежало то, о чём Костя не собирался никому рассказывать. Никогда и ни при каких обстоятельствах.
Я никому об этом не говорил. Даже Мишке, хотя они с детского сада привыкли всё делить поровну: и одну банку червей на двоих, и секреты про то, кто из девчонок в классе симпатичнее, и знали все потайные лазы в заброшенный колхозный сад.
Всё случилось в среду, когда Костя пошёл за малиной к Чёртову оврагу. Место это в деревне недолюбливали - считали глухим, тенистым. А деревенские бабки и вовсе ходить туда не советовали, пугая то ли лешим, то ли старыми колодцами. Там даже в самый жаркий зной пахло не летом, а сырым камнем и старой, залежалой хвоей. Малина там росла крупная, но какая-то водянистая. На самом дне оврага, под вывернутым корнем столетней ели, Костя и заметил странное свечение. Это был мох, но не привычно-зеленый или седой, а какой-то неоново-синий и яркий, как марганцовка, разведённая в банке.
Костя присел на корточки, аккуратно раздвинул палкой густой колючий папоротник и увидел край чего-то гладкого. Сначала подумал, что это просто бутылочное стекло, оставленное грибниками. Он осторожно прикоснулся пальцем к находке, очистил поверхность от липкой земли и слизней. Это оказался шар. Идеально круглый, размером с крупное антоновское яблоко, но без единой царапины. Металл не был холодным. Наоборот, от него шло ровное, почти пульсирующее тепло, будто шар долго лежал на солнце, хотя на дно оврага лучи почти никогда не пробивались.
Когда Костя взял его в руки, в ушах тонко и жалобно что-то зазвенело. И вдруг в голове стало очень пусто, а потом - чисто и ясно. Он не увидел зелёных человечков или летающую тарелку. Всё было проще и страннее. Мальчик вдруг почувствовал, что мир гораздо больше, чем их забор, школьная площадка с притоптанной травой или лес за рекой. Ему показалось, что он слышит, как ворочается земля под корнями и как шуршат облака, задевая верхушки вековых сосен.
Потом всё стихло. Остался только тяжелый, тёплый шар, пахнущий озоном, как после сильной грозы.
Я никому об этом не говорил. Потому что слова всё бы испортили. Скажи он маме - она бы всполошилась, решила бы, что это какая-нибудь деталь от старой ракеты или, не дай бог, радиация. Приехал бы участковый на старом советском «уазике», собрался бы любопытный народ. А шар не был опасным. Костя чувствовал это всем сердцем. Шар был... потерянным. Как забытая во дворе игрушка, которую никто не ищет.
Вечером пришёл Мишка. Он притащил новую удочку и всё пытался заглянуть Косте в глаза.
- Ты чего такой чумазый? - спросил Мишка, присаживаясь на крыльцо.
- Ходил в овраг? Видал, там малина отошла уже?
- Да так, гулял просто, - буркнул Костя, разглядывая свои грязные ногти.- Врёшь ты всё. У тебя лицо такое... как будто ты клад нашёл и боишься, что я долю попрошу.
Костя промолчал, чувствуя, как в кармане куртки жжётся тепло. Между ним и лучшим другом вдруг выросла непреодолимая стена. Мишка говорил про футбол, про то, что завтра надо пойти на луг, а Костя смотрел на него и понимал: он больше не может просто болтать о всякой ерунде. Тайна весила больше, чем этот шар.
Дома, когда все уснули, Костя достал кухонные весы. Мама всегда взвешивала на них ягоды для варенья. Он осторожно положил шар на пластиковую чашу. Стрелка дёрнулась, дошла до отметки в полтора килограмма, а потом начала дрожать и медленно поползла обратно к нулю, хотя шар никуда не делся. Весы сошли с ума. Костя быстро убрал находку под кровать, в коробку из-под старых кроссовок.
Однажды ночью он проснулся от странного ощущения. В комнате было светло, хотя луна была закрыта тучами. Коробка под кроватью светилась мягким голубым светом, который просачивался сквозь щели в картоне. Костя достал шар, прижал его к себе и вдруг понял: шар зовёт. Это был не звук, а желание... Шар подавал сигнал в ту самую огромную пустоту, которую Костя почувствовал в лесу.
Он не выдержал. Вскочил, натянул куртку прямо на пижаму и босиком пошёл к двери. Ночью в овраге было жутко, совы кричали где-то над головой, но Костя не боялся. Он вернул шар на место, под корень ели, и аккуратно присыпал его тем самым синим мхом.
Прошло много лет. Костя вырос, уехал в Краснодар и стал работать ландшафтным дизайнером. Он проектировал парки, которые люди называли «волшебными», хотя в них не было ничего, кроме деревьев и камней. Просто он знал, как сделать так, чтобы человек почувствовал себя частью чего-то огромного и родного. Он так и не стал учёным, не сделал открытий, но каждый раз, когда он смотрит на ночное небо, он не чувствует себя маленьким или лишним в этом бескрайнем, необъятном мире.
Я никому об этом не говорил. Иногда тайна - это единственное, что по-настоящему твоё. И если её доверить чужим ушам, она просто станет байкой. А так - она всё ещё там, под корнями старой, могучей ели, греет землю и ждёт своего часа. И Костя ждёт вместе с ней.
Васильева Анастасия. Загадочный локомотив

В   небольшой деревушке Загадкино жильцов  можно пересчитать по пальцам. В  домике у реки живет Игнат Васильевич. По утрам соседке тёте Маше носит продукты из магазина. Днём гуляет с внучкой Василисой, которую отправили к нему на лето. А по вечерам играет в шахматы с давнишним другом Иваном Ивановичем. Еще в этой деревне живет тётя Лена, она работает продавцом в единственном магазине «Номер 37».  Самый таинственный житель Загадкино – Людмила Ильинична, ни с кем не контактирует, из дома не выходит, откуда берёт продукты – неизвестно. А дом у неё просто жуть! Чёрный-чёрный, шторы постоянно закрыты. Заросли деревьев в садике надежно скрывают его от посторонних взглядов.
- Шах и мат! – весело объявил Игнат Васильевич, закончив игру.
- Дед, ты словно в нашей школе на курсах учился! Я, правда, на них не хожу. А вот наша Светка! Представляете, она обыграла Галину Николаевну, учительницу математики старших классов, - затараторила Василиса. 
- Да, Васильич, внучка-то дело говорит!
- Тоже мне, нашли великого шахматиста! Ну что, друзья, может, чайку? Василиса, достань-ка конфеты, они в комоде на верхней полке.
Девочка залезла на табуретку, открыла дверцу и с удивлением обнаружила не только коробку конфет, но и игрушечный поезд.
- Ух ты, дедушка! Какой красивенький! Ты почему его от меня прятал?
Василиса вертела в руках поезд, размером в две её  детские ладошки. Он был прекрасен, хотя состоял из одного лишь локомотива. «Уверена, у дедушки есть ещё и вагончики!» - подумала Василиса. Небольшое окошко, чёрный, лакированный корпус с нарисованными красными звездами на трубе, блестящие колёсики.
Но Игнат Васильевич не спешил с ответом. Медленно встал из-за стола и ушёл в свою комнату. Вернулся он с пожелтевшей от времени фотографией. Со снимка смотрел юноша, стоявший на перроне железнодорожной станции, а за ним был точно такой же поезд, как тот, что нашла Василиса.
- А почему ты прячешь его, если это просто сувенир? Вот мы когда с мамой приехали с моря, я все ракушки расставила на полке, все магнитики развесила на холодильник и статуэткам  место нашла!
- Не хотел я эту историю с поездом никому рассказывать. В лучшем случае сказочником бы объявили!
Внучка вопросительно посмотрела на рассказчика, говори, мол, что за чудо-поезд.
- Это произошло, когда мне исполнилось 18 лет, я окончил школу и поехал учиться в город Треин…
- Что-то ты придумываешь, дедушка. Нет такого города!
- А вот ты послушай и узнаешь…
50 лет назад
- Стоянка поезда всего десять минут, сфотографируй меня на память, пожалуйста! – Игнат  передал своему отцу фотоаппарат.
- Получилось? – спросил Василий Александрович, возвращая чудо-технику.
- Потом посмотрю, ладно, давай, пока, отец! – крикнул  напоследок будущий студент и запрыгнул в нужный вагон.
Ехать нужно было два дня – долговато. «Пойти что ли поискать души живые», - подумал Игнат и отправился на поиски.
Парень прошёл мимо соседнего купе, где мама сидела с ребёнком на коленях, а рядом прыгала  девочка. Скорее мимо, от таких приятелей устанешь больше, чем за полгода в институте.
В следующем купе читала книгу  очаровательная  девушка лет семнадцати. В её светлых кудрях запутался солнечный зайчик.
- Привет! Меня Игнат зовут. Ты куда едешь?
 - В  Треин, в институт,- лукаво улыбнулась незнакомка.
- О! Я тоже, представляешь! А как тебя зовут?
- Людмила Ильинична, я старше тебя, мальчик, лет на пятнадцать точно.
- По-твоему, мне пять? 
- Ну надо же, какой джентельмен! Мне 35.
Парень удивленно посмотрел на странную дамочку. «Молодильные яблоки она что ли ест?» - подумал он и пошёл дальше на поиски временного приятеля. Следующим пассажиром оказался парнишка на вид его возраста.
- Вам случайно не 40? – спросил Игнат.
- Нет, мне 18! Иван, приятно познакомиться! – звонко рассмеялся новый собеседник и протянул руку в знак приветствия.
Ребята разговорились. Оказалось, у них много общего. Едут в один и тот же институт в Треине. Школу закончили на «отлично». Оба спортом  занимаются. Игнат увлекается шахматами, а Иван-плаванием.
Вечером товарищи взяли себе чай и мирно болтали. Игнат как раз рассказывал про странную пассажирку, которая выглядит на 17, но говорит, что ей 35. Как вдруг пол под ногами начал шататься, занавески на окнах раскачиваться, предметы падать с полок.
- Что это такое?! Не уверен, что мы просто поднимаемся в гору.
Парни посмотрели под ноги и увидели разливающуюся черную мрачную жидкость. Её уровень поднимался и уже достигал щиколоток. Игнат и Ваня бегали по всему поезду  и искали проводниц, но они как будто вымерли.
- Где они, когда так нужны? Как чай разносить, так это они могут!
Добежали до первого вагона перед локомотивом. И тут никого! А черная жижа была уже у колен.
Друзья ворвались в кабину управления и замерли на месте.
Это была она. Сидела на месте машиниста, но лицом к ребятам, а не к железной дороге. Волосы дамы почернели и обвивали её до пят, а повседневная одежда превратилась в платье королевы мрачного замка – черное с красными драгоценными камнями и длинными рукавами, закрывающими кисти рук. Вокруг нее на бешеной скорости мчался поезд, уменьшенная копия настоящего.
- Людмила Ильинична, что вы тут устроили?!
- Вы как раз вовремя, -от холодного голоса и стального взгляда колдуньи бросало в дрожь, - хотите спастись? У вас ничего не получится. Я заполучила этот поезд. Всех остальных пассажиров  отправила в параллельные миры. Кстати, вашего любимого города  Треин не существует. Это моя иллюзия.
Пол начал трястись ещё сильнее, жидкость уже достигла пояса, только Людмилу благополучно обходила стороной.
- Этот поезд-мой мир, моя вселенная. Его пассажиры в моей власти, что захочу с ними, то и сделаю. А с вами я расправлюсь прямо сейчас. Арнольд, ко мне!
Из небольшой картины, висящей на стене, вылезло  чудовище. Оно было похоже на примесь волка с пантерой, с огромными зубами-клыками и горящими глазами.
- Вот это котёночек! Или щенок…
- Шуточки в сторону! А где твой дружок?
Обернувшись назад, Игнат не увидел Ивана: «Неужели его затопило?»
Внезапно из черной бездны за спиной колдуньи вынырнул Иван и опрокинул ее стул-трон. Людмила упала в воду и что-то кричала. Её приспешник мигом испарился. Игрушечный поезд утопал в мерзкой жидкости. Вода уже доходила Игнату до шеи, за ноги его хватала чудо-женщина, захватчица поезда. «Этот поезд-мой мир, моя вселенная», -пронеслось в голове юноши. Он мертвой хваткой вцепился в вагон, который еще не успел скрыться под водой. И в этот самый момент вода начала испаряться!
Уже вынырнул Иван со счастливым лицом. Когда черная жидкость полностью исчезла, послышались возмущённые и испуганные голоса пассажиров. Очнулись, родненькие!
Людмила Ильинична лежала на полу и опустошённым взглядом смотрела на Игната и Ивана. Игнат хотел  помочь ей подняться, но та лишь прыснула злобой, встала, отряхнулась и выскочила вон.
- Интересная дамочка…
            - Не то слово! Что с локомотивом будешь делать? – Ваня кивнул головой на ту часть поезда, которая осталась в руках Игната.
- Сувенир привезу родителям. Меня больше волнует другое сейчас, куда мы поедем? Машинист вроде оклемался. А города Треин, как оказалось, не существует.
- Может, в Москву махнем?
- Ага, очень нас там ждут…

- И куда же вы отправились с Иваном? – Василисе не терпелось узнать продолжение истории.
- Да дальше ничего интересного не было. Приехали в Москву, в институт связи поступили, на инженеров выучились.
 - А что это за Иван? Почему я о нем ничего не слышала?
- Неужели ты до сих пор не догадалась?-вступил в разговор Иван Иванович, который до этого все время молчал.
- Ничего себе, значит, вы уже столько лет дружите! А Людмила Ильинична- это та самая, которая живёт в нашей деревне?! – не унималась внучка.
- Да, это она.
- Ого! И почему ты мне раньше ничего не рассказывал! Я бы пришла и её обо всем расспросила!
- Вот поэтому  и не рассказывал! Не дала бы дожить спокойно человеку. Если она не желает исправляться… - Игната Васильевича прервал робкий стук в дверь. 
 На пороге стояла Людмила Ильинична. В руках старушка держала пирог с кремовым рисунком в виде локомотива с черным лакированным корпусом и красными звездами на трубе…
Апарина Зарина. Среди цветных домов

— Дядя Дол! Дядя Дол!
Я тарабанил по ставням, пока дверь рядом со мной не открылась. На улицу выглянул старик с бровями, похожими на облака и глазами, которые при виде меня всегда загорались словами: «Пшёл вон».
— Что тебе, шкет?
— А вы сегодня пойдёте на переработку? — я прильнул к стене выкрашенного в ярко-салатовый дома.
— А где мне ещё проводить день? — отозвался старик.
Он вышел, хлопнув дверью, и начал её запирать. Провернув ключ восьмого замка, старик поторопился, насколько мог, избавиться от моей компании, постукивая своей тростью по асфальту.
— Ну и чего за мной плетёшься?
— С вами хочу.
— Нечего тебе там делать. Там детям не место. Вот вырастешь – делай что хочешь.
— Но у нас в классе многие на переработки ходят... И я хочу. Маме помогать буду, смогу себе темповорты всякие покупать...
— Тебе учиться надо. А не это всё.
Я немного ссутулился. И почему нельзя на переработку. И мама то же самое говорит...
— Всё, малец, пшёл отсюда. Хватит школу прогуливать.
Старик прибавил шаг и скрылся за поворотом. Я выдохнул и стал подниматься по лестнице в горку, направляясь в школу. Ну и ладно, не вышло прогулять, так не вышло.
На первом уроке нам раздали стопку документов, делённую скрепками на две.
— Первая часть, — стала объяснять нам учительница, — это регистрация в олимпиадах, конкурсах и соревнованиях. Там перечень всех государственных и коммерческих событий, в которых вы должны участвовать. В этом месяце их будет двадцать, а всего в перечне двести восемнадцать на весь год. Для каждого справка из школы на участие и согласие на обработку персональных данных. Каждая из них вам очень понадобится.
Вторая часть, — продолжила она, — подтверждение вашей регистрации в восьми общих образовательных системах, в которых участвуют все школы. Обязательно для подписания всем. Подписывает родитель или опекун кровью, чтобы можно было различить, чья подпись.
— А если нет родителей и опекунов? — спросила Эна.
У Эны не было родителей, она жила в капсульном детском доме.
— Тогда справку из детского дома, из госорганизации, где зарегистрировано твоё существование, печать от виртуального капсульного наставника и, если есть, справку с места переработки.
Больше в тот день я особо ничего и не запомнил.
Вечером я вернулся в свой район и бесцельно гулял по улицам. Хотелось есть, но денег на еду я не взял. Я мог бы есть в школе, но по средам на второе подают котлеты из лишайника, а по четвергам червивый суп на первое. Я не очень их люблю. Да и гороховая каша на завтрак по понедельникам... Я был бы готов есть вместо неё даже котлеты, но только не гороховую кашу. Да и ложку в неё обычно сложно воткнуть.
Я люблю свой район. Особенно люблю и особенно его. Здесь довольно узкие пешие улочки, где никогда не было машин. Не понимаю, как раньше люди пользовались машинами? Они и без того были дорогими, а после того, как поднялись цены, после того как стала исчезать нефть, они не просто перестали окупаться, но стали только больше вгонять людей в долги. Ещё здесь были пёстрые, рябящие в глазах маленькие домики, множество лестниц, ведущих с одной дороги, на другую... Очень легко можно было сойти с какой-нибудь из дорог и влезть на чью-то крышу.
Я так и поступил. Дошёл до дома дяди Дола и уселся наверху.
— Эй, мелочь пузатая, что творишь там?!
Внизу раздался голос дяди Дола. Он шёл домой. Это было для него удивительно рано, ещё даже не начало темнеть...
Не дожидаясь моего ответа, старик вошёл внутрь, чуть пробыл там и выглянул из окна второго этажа.
— Малой, глянь, что покажу, — позвал он меня.
Я наклонился через край крыши, свесившись наполовину вниз. Вверх тормашками на меня смотрело морщинистое лицо с облаками. Вдруг старик поставил мне щелбан, да с такой силой, что заболело и во лбу, и в затылке.
— Покажу тебе! Быстро тебя спущу!
Я уселся обратно на крышу. Через какое-то время он поднялся ко мне, кряхтя, и с трудом присел рядом.
— А вы почему сегодня так рано?
— Старость не в радость.
Я знал, что дядя Дол довольно сильно болеет. Сейчас, наверное, начались сокращения его рабочих часов по уменьшению трудоспособности. Сокращение рабочих часов и зарплаты...
— Что в школе было?
— Сказали заполнить документы.
— Что за ересь опять?
— Конкурсы и про регистрацию.
Где-то внизу проходил человек с отсутствующим лицом и присутствующим деловым портфелем. Серый прохожий на серой дороге среди цветных домиков и крыш…
— Дядя Дол, а почему все дома цветные?
— Потому что если будут серыми, то все будут думать, что всё плохо.
— А у нас всё хорошо?.. — неуверенно спросил я.
— Бывает хуже, бывает лучше, — пожал плечами старик.
— А у вас как было в детстве? Лучше или хуже?
— Было хуже, — мрачно отозвался старик, — но я не жаловался. Оно на то и детство, что живётся тебе легче, даже если было хуже. Хотя... По-разному бывает. Ты не забивай голову главное, просто стремись, чтобы лучше стало. Хуже всегда успеет.
Я кивнул. Мы снова замолчали.
— Ладно, иди домой, волноваться за тебя станут. Мамка вон уже скоро вернётся.
Я встал и перепрыгнул с крыши на тропинку.
— Ладно, до свидания!
— Уроки учи, шкет! — бросил мне вдогонку дядя Дол, провожая меня взглядом и кашлем.
На следующий день Лот, мой одноклассник, принёс в школу новый темповорт с какой-то новой игрой. Другие ребята толпились вокруг неё, тоже зомбированные экраном. К концу дня картридж, чтобы все успокоились, учителям пришлось отнимать силой.
Вечером мы вместе с Дядей Долом слушали чьё-то радио из открытого окна, которое попеременно вещало то о новом приюте для кошек, то о новом взрыве где-то там, где нас сейчас нет, то снова о каком-нибудь дне очередного абстрактного понятия.
— Дядя Дол, почему люди такие... — я замялся, ища подходящее слово.
— Глупые? — предположил старик, откашливаясь.
Я глянул куда-то на соседнюю улицу. Там только что с лестницы свалился ребёнок, бездумно уставившийся в свой темповорт, а на баннере рядом висела реклама с фальшивой гримасой какой-то модели, яро пропагандирующей с плаката какое-то волшебное средство для похудения или питательный здоровый завтрак, целиком составленный из полезных пищевых отходов.
— Термоядерные какие-то... — так и не найдя точного слова, ответил я.
Старик расхохотался, снова задыхаясь кашлем.
— Это ещё что значит? — спросил он, приходя в себя.
— Ну не знаю я... Странные они.
— Раз странные, ищи обычных, с которыми не странно будет. А с термоядерными нечего водиться.
— А что с ними делать?
— А что ты с ними сделаешь? Ничего.
Я вздохнул и лёг на бок, впялившись взглядом куда-то вперёд. Заводские трубы сегодня почему-то особенно коптили, а высокие дома, там, где-то в центре города, где люди могли позволить себе лекарства и смотреть на небо не с крыши маленького дома через дым заводов, ограждали нас от этого странного мира за пределами города.
— Дядя Дол, а если у нас все дома цветные, то какого цвета дворец?
— Говорят, опалового, — пожал плечами старик.
— А это какого?
— Да чёрт его знает, — он кашлянул, набрал слюны из всего своего организма и смачно схаркнул вниз чем-то серым и рыхлым.
Я видел, что ему становилось всё хуже. Каждый раз, когда он кашлял, я боялся, как бы он не навернулся с крыши… На этой мысли меня и поймали. Лицо с облаками сначала хмуро оглядело меня, а затем тучи на нём разошлись, и оно прояснилось доброй улыбкой. Я понимал, что значило это лицо. Мне оставалось только улыбнуться в ответ.
— Дядя Дол, а вы когда-нибудь были там? — я снова смотрел в сторону высоток.
Старик глянул туда же, куда и я, и почесал затылок:
— Где? В Центре?
— Нет... За этим. За всем этим.
— Ну, как... Бывал. Жил там. Было, конечно, весело, но ни работы, ни денег, ни лекарств... Там хорошо было, но едва ли легче и лучше, чем тут.
Я вздохнул.
— А как жить хорошо?.. — раз за разом этот разговор всё больше вгонял меня в печаль.
— Ну вот, — он продолжил, — там в центре видишь тот жёлтый небоскрёб? Там живёт Юду. Я знал его лично, когда он был ещё мелкой соплёй. Он успел отсидеть в кресле большого государственного начальника, пополнил карманы и теперь живёт припеваючи оставшуюся жизнь.
— А здесь, — как-то особенно он глянул на домик, выкрашенный в мягкий голубой цвет, — живёт Шев. У него трое детей, и он обеспечивает всю семью. Им на всё хватает, даже заграницей были.
— Правда?! — удивился я. — А кто он?
— Не помню, как называется... Что-то с лекарствами связано. Помогает людям. Много учился и теперь тихо живёт без единого кредита. Ему тоже сложно, но он хороший малый.
Я, кажется, впервые слышал о том, чтобы хоть кто-то в округе так жил.
— Его семья держит ещё и пекарню на соседней улице, зайди к ним как-нибудь. Хорошие люди. Может, чему научат.
— Бет, дядя Дол! — внизу вдруг очутилась мама, видимо, пришедшая с переработки. — Что ж вы, слезайте! Ладно ещё Бет непутёвый, но вы-то куда, у вас же возраст!..
— Юва, доброго вечера! — поздоровался старик. — Чего мальчишку гонишь, хай гуляет. Молодой, зато не в темповортах этих!
Я поднялся с места.
— Не унывай, — тихо подбодрил меня старик.
Я кивнул и побежал к маме.
— Но возраст!.. — продолжила она.
— Да мне хоть сейчас по крышам скакать, — отмахнулся дядя Дол, тоже поднимаясь.
Мы дождались, пока старик слезет, и распрощались с ним. Дома я первым делом бросил в комнате портфель и пошёл на кухню, слушать мамины истории с переработки.
— Бет… — после очередной истории она как-то погрустнела. — Мне нужно немного походить по больницам… Ты знаешь, что очереди очень большие, поэтому мне придётся немного сократить рабочий день…
— Тебе урежут зарплату?..
Она на мгновение замолчала. У мамы очень красивые голубые глаза. И сейчас они настойчиво старались успокоить меня, будто море, которое старается скрыть волны за блеском воды на солнце…
— Просто немного затянем поясочки… — ответила она непринуждённо.
Я кивнул. Мы ещё недолго поговорили, и я ушёл в свою комнату. Час до сна на уроки и спать. Мне не спалось. В голове крутились слова дяди Дола, мамины слова, болезни, опаловые дворцы, цветные дома, термоядерные люди, переработки… Ведь можно жить как господин Шев… Можно ли… Нужно ли мне всё изменить?.. Я… Я отвернулся к стене, укрылся с головой одеялом. Нет. Не сейчас. Немного позже. Позже… Завтра… Подумаю об этом завтра.
Борисова Юлия. Пятый угол

Воздух в спортивном зале всегда пахнет потом и мечтами. Я любила этот запах. Он означал жизнь. Он означал, что я там, где должна быть. На паркете.
До финала оставалось три минуты. Табло горело неумолимым красным цветом: 72:68 в пользу соперниц. Четыре очка. Всего каких-то четыре очка, которые отделяли нас от золота, от мечты, от всего, ради чего я вставала в шесть утра и бежала на тренировку, пока город еще спал.
Мяч был у нас.
Лена, наш разыгрывающий, лениво перекатывала мяч у трехочковой линии. Она смотрела куда-то в сторону трибун, выискивая глазами своего парня. Я знала этот взгляд. Я ненавидела этот взгляд.
— Лена! — крикнула я, хлопнув в ладоши. — Давай сюда!
Она нехотя перевела на меня глаза, закатила их так, чтобы я точно заметила, и нехотя отдала пас.
Я поймала мяч. В этот момент мир сузился до размеров баскетбольного кольца. Я слышала только стук собственного сердца. Я чувствовала, как площадка вибрирует под кроссовками. Я видела их защитницу — высокую, мощную девчонку под пятым номером. Она уже дважды фолила на мне, но судьи не замечали.
Я пошла в проход. Рывок влево, обманное движение, шаг — и я проскочила мимо нее. Еще одна защитница выпрыгнула на меня. Я ушла под руку, закрутилась волчком и выпрыгнула вверх из-под кольца. Мяч мягко сошел с пальцев, описал идеальную дугу и провалился в сетку.
72:70. Два очка.
Трибуны взорвались. Наши болельщики орали так, что закладывало уши. Я повернулась к своим девочкам, ожидая увидеть в их глазах огонь. Огонь, который горел во мне.
Я увидела пустоту.
Катя, наша центровая, стояла, уперев руки в бока, и тяжело дышала. Не от усталости — от нежелания бегать. Света, второй форвард, поправляла гетры, делая вид, что очень занята. Лена снова смотрела на трибуны.
— Давайте! — крикнула я, пробегая мимо них в защиту. — В защиту! Страхуйте!
Я чувствовала себя ненормальной. Чувствовала себя собакой, которая лает на пустой двор. Но я не могла иначе.
Они прошли через нас, как нож сквозь масло. Длинная передача через всю площадку, и их нападающая уже одна под нашим кольцом. Катя даже не побежала за ней. Просто остановилась, подняла руку в слабой попытке обозначить защиту. Два очка.
74:70. Минута двадцать секунд.
Тайм-аут взяла я сама. Просто перехватила мяч после их броска и замерла, глядя на тренера. Он стоял у скамейки, скрестив руки на груди, и молчал. Он всегда молчал в такие моменты. Он ждал, что мы сами разберемся.
Они подошли ко мне. Нехотя, как на расстрел.
— Давайте включаться! — зашипела я. — Это финал! Вы что, не понимаете?
— Успокойся, — бросила Лена, не глядя мне в глаза. — Мы стараемся.
— Вы стараетесь проиграть! — вырвалось у меня. — Вы даже не бегаете!
— Хватит командовать, — подала голос Катя. — Ты нам не капитан.
Вот оно. Ключевое слово. Капитан. За весь сезон они ни разу не выбрали меня. Голосовали за Лену, потому что она «душа компании», за Катю, потому что она «всех смешит в раздевалке», даже за Свету, потому что она «никогда не лезет». Только не за меня. А знаете почему? Потому что я играла лучше. Потому что я пахала, пока они отбывали номер. Потому что мое присутствие напоминало им о том, что они могли бы быть лучше, но выбрали быть посредственностями.
— Да пошли вы, — тихо сказала я и пошла вбрасывать.
Последняя минута. Они вели 74:70. Мяч у нас. Лена отдала мне пас, как всегда, не глядя. Она уже сдалась.
Я пошла в атаку. Одна против пятерых. Мои сокомандницы просто топтались по периметру, делая вид, что открываются. Никто не ставил заслонов. Никто не боролся за подбор. Они просто смотрели.
Я прорывалась сквозь их защиту, как сквозь колючие кусты. Меня били по рукам, толкали в спину, хватали за майку, судьи молчали. Но я не останавливалась. Я влетела в трехсекундную зону, выпрыгнула из-под двух защитниц, зависла в воздухе на долю секунды, которая показалась вечностью, и бросила. Мяч запрыгал по кольцу. Один раз. Второй. Вывалился.
Никто не пошел на подбор. Ни одна из наших даже не шевельнулась. Соперницы спокойно забрали отскок и начали свою атаку.
У меня подкосились ноги. Я упала от бессилия прямо на паркете, хватая ртом воздух. Десять секунд. Они убивали время перепасовкой. Я смотрела, как мяч летает над площадкой, и чувствовала, как внутри меня что-то умирает.
Финальная сирена.
74:70. Мы проиграли.
Соперницы визжали от счастья, обнимались, прыгали. А я стояла посреди площадки, и мне казалось, что я в вакууме. Звуки доходили приглушенно, как сквозь воду.
Я посмотрела на своих. Они уже уходили в раздевалку. Лена обнималась со своим парнем. Катя пила воду и смеялась над чем-то в телефоне. Им было плевать. Абсолютно плевать.
В раздевалку я зашла последней. Тишина встретила меня, как холодный душ. Они все сидели, уткнувшись в телефоны. Никто не плакал. Никто не злился. Никто не рвал на себе волосы от досады.
— Молодцы, девочки, — сказала я в пустоту. — Серебро — это тоже круто.
Тишина. Лена подняла голову и посмотрела на меня с таким презрением, будто я была пустым местом.
— Заткнись, — сказала она спокойно, но с такой ненавистью, что у меня перехватило дыхание. — Из-за тебя мы проиграли.
— Что? — я не поверила своим ушам.
— Ты вечно лезешь, вечно кричишь, думаешь, что ты лучше всех, — подключилась Катя. — Команды не было. Была ты. Одна.
Я смотрела на них и не верила. Они правда в это верили? Они правда переложили свое безволие на меня?
Я вышла из раздевалки. Мне нужно было на воздух. Мне нужно было убежать от этого кошмара.
Но воздух не спас.
В коридоре меня ждали.
Первая.
Мама. Она стояла, поджав губы, и смотрела на меня с укором.
— Ну и где золото? — спросила она вместо «привет». — Мы столько денег в тебя вложили. Тренировки, сборы, форма. А ты?
Я молчала. Я знала этот тон. Я выросла с этим тоном.
— Прости, мам.
— Прости? Ты видела, как они бегали? Почему ты не заставила их играть? Ты же лидер!
— Я не лидер, мам. Они меня не слушают.
— Значит, плохо старалась. Надо было громче кричать. Надо было биться. А ты? Опять в сторонке?
Я проглотила обиду. Она уже впиталась в кровь, как яд.
Второй.
Папа. Он стоял чуть поодаль, суровый. Подошел, положил руку на плечо. Я думала, сейчас поддержит. Сейчас скажет: «Доченька, ты молодец».
— Надо было лучше готовиться, — сказал он. — Физики не хватило. Я же говорил — больше бегать. А ты?
Я закрыла глаза. Еще один удар.
Третий.
Тренер. Он вышел из тренерской, увидел меня и направился прямо ко мне. Я ждала слов поддержки. Ждала, что он, профессионал, поймет, что произошло на площадке.
— Команды не было, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Ты должна была их завести. Ты — наш главный игрок. На тебя рассчитывали.
— Я пыталась, — голос дрогнул.
— Мало пыталась. Надо было не пытаться, а делать. Ты не справилась с ролью лидера. Может, в следующем сезоне...
Он не договорил. Но я поняла. В следующем сезоне меня могут не взять. Слишком сложная. Слишком неудобная. Слишком хорошая для них.
Четвертый.
Дима. Мой парень. Он ждал у выхода, прислонившись к стене, с букетом цветов. Глупых, ненужных цветов, которые он купил, чтобы поздравить с победой, которой не случилось.
— Привет, — сказал он, протягивая букет. — Ты как?
— Плохо, — честно ответила я.
— Да ладно, бывает. Серебро — это круто. Все довольны. Ты чего паришься?
Я смотрела на него и понимала: он не видит. Он совсем ничего не видит. Для него спорт — это просто игра. Просто способ убить время. Он не понимает, что для меня это намного больше.
— Извини, я устала, — сказала я и пошла мимо.
— Эй, ты чего? — крикнул он вслед. — Я, между прочим, цветы купил!
Я не обернулась.
Я вышла на улицу. Ноги сами принесли меня на школьный стадион, на ту самую площадку, где я в детстве училась бросать мяч. Было темно. Горел только один фонарь, выхватывая из темноты ржавое кольцо без сетки.
Я села прямо на асфальт, обхватила колени руками и закрыла глаза.
И тогда пришла пятая.
Моя собственная душа. Та, которую нельзя обмануть. Та, которая всегда говорит правду.
— Ну и что теперь? — спросила она голосом, который звучал внутри меня. — Почему ты не выиграла? Ты же могла. Ты же лучше. Ты же хотела сильнее всех.
— Я не могла одна, — прошептала я в ответ.
— Могла. Ты должна была заставить их поверить. Ты должна была найти слова. Ты должна была стать для них кем-то большим, чем просто игрок. А ты? Ты просто играла. Ты думала, что твоей игры достаточно. Но в баскетбол играют впятером. И в жизни тоже.
— Я не умею быть капитаном, — слезы потекли по щекам. — Они не выбирали меня.
— А ты не ждала, когда выберут. Ты просто взяла и стала. А теперь поздно. Сезон закончен. Ты проиграла. И виновата в этом не меньше, чем они.
Я подняла голову к небу. Звезды равнодушно смотрели на меня сверху. Им не было дела до моей боли, до моего поражения, до моей души.
Пятеро на одного.
Мама, папа, тренер, парень и моя собственная совесть.
Пятеро против меня.
И ни одного — за.
Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой. Никогда еще тишина не была такой громкой.
Я просидела на холодном асфальте до утра. А когда взошло солнце, я встала, отряхнулась и подошла к кольцу. Я взяла мяч, который валялся тут же, чей-то забытый, старый, потертый.
Я бросила.
Мяч описал идеальную дугу и провалился в сетку с тихим шелестом.
— Это только начало, — сказала я вслух. — В следующем сезоне я буду капитаном. Даже если мне придется стать им одной. Даже если весь мир будет против.
Я пошла домой. Спина была прямой. В глазах горел огонь.
Потому что, когда пятеро против одного, у этого одного есть выбор: сломаться или стать сильнее всех пятерых вместе взятых.
Я выбрала стать сильнее.
После проигрыша в четырех углах спортивного зала, меня зажали в пятый, несуществующий угол – в ловушку, но именно он стал моей точкой опоры.
Вакулко Маргарита. Птичка певчая

Вечно обеспокоенная Инна Александровна влетела в класс и хлопнула дверью.
— Уважаемый девятый «Б», — цедила она через зубы и все не могла отдышаться, — я понимаю, у вас переходный возраст, но это… Это уже ни в какие ворота!
На последней фразе учительница взяла такую высокую ноту, что по задним партам пробежал шепоток.
— Камчатка! — уже низко, устрашающе. — Я что-то смешное сказала?!
Казалось, ещё немного, и классная руководительница набросится на «камчатку» прямиком со своего учительского стола, но тут дверь снова щёлкнула и с противным скрипом отворилась.
В кабинет вошло что-то необъятно круглое. Пузо в синей рубашке и полосатом пиджаке, потом — щупленькие ножки в огромных лаковых мокасинах, потом — рыжеватые усы с проплешинами, и только под конец вкатилась маленькая, совершенно непропорциональная лысая головёшка, похожая на яйцо.
— Виктор Арнольдович! — Инна Александровна встрепенулась, — Виктор Арнольдович… А я вот… Собственно… Воспитательная беседа! Такого больше не повторится, да, мальчики?
Учительница окинула самым строгим, каким только могла, взглядом парты с провинившимися в чём-то мальчишками. Мальчишки недоумевающе захлопали глазами.
— А чо я-то? — с грохотом поднялся Бубошкин и развёл пухлыми руками в жесте крайнего возмущения. — А я ничо! Я ваще только смотрел!
— Буба, сядь, — зашипел и задёргал его за рукав сосед по парте, мрачный Волчинский, — ещё не прижали.
Пока Инна Александровна высоким голоском пыталась успокоить шумных девятиклассников, круглому Виктору Арнольдовичу было достаточно откашляться и поправить очки — ребята замолчали и повернулись.
— Бубошкин, Волчинский и Остапенко, — хищным взглядом директор рыскал по классу, — после урока в мой кабинет.
Его маленькие голубые глазки ещё раз пробежались по поникшим детским лицам и наконец вперились в нужное.
— А, Чибисов. Тебя тоже касается.
***
— Я спрашиваю в последний раз: кто вам достал петарды?
— На улице нашли! — с лукавой улыбкой воскликнул Остапенко.
— Да не петарды это были! — надувая щёки, затараторил и замахал руками Бубошкин.
— Так, баловство... — отмахнулся Волчинский.
Юношеские голоса тараторили наперебой.
Громкий стук заставил всех замолчать. Краснющий Виктор Арнольдович с яростью лупасил по столу папкой с документами.
— Да вы хоть знаете, что ваши игрища чуть трагедией не кончились?!
В гробовой тишине слышалось только прерывистое дыхание разъярённого директора.
— Я был готов закрыть глаза на ваше баловство… — голос его дрожал. — Это еще ничего, так, цветочки. Но чуть не убить свою же подругу!..
Чибисов почувствовал, как чья-то рука сжалась на вороте рубашки.
— Я тебе говорил смотреть, куда кидаешь! — по-волчьи прошипели над ухом.
Виталик учился в этой школе всего месяц, но Ульяну уже хорошо знал. Её нельзя было не знать: на каждом школьном концерте, в каждом спектакле — главная роль. Даже на доске почёта её фотография висела в самом центре и как будто подсвечивалась.
— Чибисов, — усталый мужчина потёр переносицу, — говорят, тебя в особом энтузиазме застали. Усерднее всех петарды кидал. Ай да спортсмен!
Виталик спиной почувствовал прожигающие взгляды товарищей по несчастью и молча сглотнул.
— Я… — мальчишка перебирал в руках оторванную от рубашки пуговицу, — я ничего не помню.
— Ну как же? Там, за школой. Не помнишь уже? Или, может, скажешь, что не был?
— Был.
— И ничего не помнишь?
— Не помню. У меня это, как его…
— Сотрясение головного мозга. От громких взрывов, наверное, — саркастично подсказал Остапенко.
Виктор Арнольдович истерично усмехнулся.
***
— Да я!.. — Виталик уже задыхался собственными словами. Да я правда никому!..
— ...об этом не говорил. Знаем, слышали. Новое придумай что-нибудь.
Совершенно прозрачным взглядом скользил по однокласснику мрачный Волчинский, скрестив руки на груди и опершись на косяк гаража.
— Не говорил он! — воскликнул, рассмеявшись, Остапенко. — Чибисов, ты у нас человек новый, непроверенный. Порядков местных не знаешь. Мало ли, что у тебя на уме!
— Ты и нас заложил, чтоб не одному попало! — у Бубошкина великолепно получалась та интонация, с которой обычно говорят дурачки. — А-а-а, я понял, ты у нас птичка певчая! Стукач!
Виталик местных порядков не знал — это точно. Он попятился назад. По спине пробежал холодок. Сейчас побьют!
Но ударов не последовало. Только лёгкий толчок в плечо и... Виталик открыл глаза.
— Ты чего зашуганный такой? — Волчинский смотрел выжидающе.
Виталя опомнился, встрепенулся.
— Да это она сама, наверное, рассказала, — Чибисов попытался придать голосу уверенности.
— Не, Улька не такая, — подумав, заговорил Волчинский, — не рассказала бы. Она хоть и девчонка, но своя.
— Плохое это дело, на других сваливать, — Остапенко заглянул Чибисову в самое лицо и зловеще улыбнулся, — у нас так не делается.
— Мы, Виталик, — Лёня Бубошкин невзначай задел одноклассника плечом, — из-за тебя все влипли.
— Ты к нам это... не подходи больше, ладно? — Волчинский отвёл недобрый взгляд.
***
С того дня все стали какими-то враждебными, озлобленными. Никто с Чибисовым не разговаривал. “Бойкот” — понял Виталик, сидя в одиночестве за последней партой.
Рутинно тянулись школьные дни, пробегали все, один на другой похожие. И неизвестно, сколько бы ещё это длилось, если бы не один случай.
— Я напоминаю, — Инна Александровна ступала по классу с высоко поднятой головой, — через неделю в нашей школе проводится благотворительный концерт. От нашего класса срочно требуют номер. Ну же, ребята! Ну хоть кто-нибудь…
Добровольцем никто не вызывался. Виноватая тишина резала уши.
— Значит так, — стук каблуков стих, — я вас поняла. Вы не идёте навстречу мне — я не пойду навстречу вам. Поездка в лагерь на каникулах отменяется.
Звонок поставил точку. Понурые, все остались на своих местах. Понимали свою вину. Но выступать — нет. Никогда.
Чибисову нравились концерты, но только со стороны зрительного зала. Особенно завораживали репетиции. Он даже оставался после уроков и украдкой заглядывал в актовый зал. Так, чтобы Ульяна не заметила.
Ставили отрывок из «Бременских музыкантов», дуэт Принцессы и Трубадура. Ульяна за Принцессу пела просто превосходно. Трубадур же играл отвратительно. Не пел, скорее, орал как резаный. Хотелось убежать подальше, только б никогда больше не слышать этого блеяния. Виталику казалось, что он сам сыграл бы лучше...
***
С объявления долгожданного номера прошло уже минут пять, по залу пробежал недовольный шепоток. Микрофоны фонили и окончательно портили настроение зрителям. Ведущие опасливо переглядывались.
— Кажется, в нашей программе произошли небольшие изменения, — со сцены бодрым голосом вещал взволнованный старшеклассник, — а сейчас встречаем седьмой “Г” класс с песней “Прекрасное далёко”!
Виталик любил эту песню и уже было приготовился слушать, но тут подскочила обеспокоенная Инна Александровна, что-то шепнула ему на ухо и силком вытолкала в коридор.
— Чибисов, спасай! Вовочка, Трубадур наш, заболел!.. — она сжала трясущиеся ладони и поднесла их к подбородку, — ты на все репетиции ходил, ты слушал, ты всё знаешь!..
Виталик смутился, что его тайные посещения актового зала всё же оказались замечены, и густо покраснел.
— Я тебя не как ученика, я тебя как друга прошу, — и правда, на строгую и педантичную учительницу она сейчас совершенно не походила, — спой! Виталя, я тебя умоляю, спой. Больше некому.
Петь перед всей школой, перед компанией Волчинского, перед директором в первом ряду?.. В дуэте с Ульяной?!
Седьмой “Г” уже заканчивал третий куплет “далёка”. Чибисов только сейчас разглядел учительницу: выбившиеся локоны из зализанного пучка, съехавшие набок очки… Ему как-то сразу стало жаль эту женщину, такую нервную и растерянную. И Виталик согласился...
Умей Чибисов петь, всё было бы прекрасно. Но петь он не умел совершенно, потому что медведь ему на ухо не просто наступил, но, видимо, ещё и пробежал эстафету челночным бегом. Собственно, из-за этого медвежьего забега по ушам Виталика партия Трубадура получилась слегка... Необычной.
— Встанет... Солнце! Над лесом! — чеканил Чибисов, как первоклашка, забывший стихотворение, — и... Не для меня!
Вытянув руки “по стойке смирно”, Виталик, скорее, читал рапорт, чем распевал мелодичную партию. Он краснел, и хохолок на чёлке потрясывался. Публика от смеха потрясывалась вместе с хохолком на Виталиковой чёлке.
Комичный номер успешно завершился. Отовсюду посыпались аплодисменты.
Чибисов услышал крики “Браво!” подозрительно знакомыми голосами. У самой сцены стояли трое — Андрей Волчинский, Лёня Бубошкин и Саня Остапенко.
Ульянка добродушно улыбнулась
— Поёшь ты, конечно, просто отвратительно, — шепнула она, кланяясь зрителям, — но выручил. Спасибо!
Простила!
***
Вечно обеспокоенная Инна Александровна влетела в класс, но дверью уже не хлопала. Она улыбнулась, посмотрев на каждого из ребят, и многозначительно взглянула на Виталика.
— У меня хорошая новость, в лагерь мы всё-таки едем. Виктор Арнольдович дал добро.
Раскатистым громом прозвучало резвое “ура!”.
— За это стоит сказать спасибо Витале. Его артистические способности директор назвал в вышей степени уникальными. Ну — талант!
Чибисов покраснел и неловко улыбнулся, когда все разом повернулись к нему. Неравнодушные взгляды он заметил и на перемене, сидя в коридоре.
— Эй, Чибис, — раздался вдруг хриплый голос, — ну ты это... Молодец.
Волчинский выгляел гораздо более доброжелательным, чем обычно.
— Птичка певчая, — над ухом вскрикнул воодушевлённый Остапенко, — ну не буквально же!
— Мы седня в футбол гоняем, — Бубошкин расплылся в улыбке, — с нами пойдешь?
Виталик недоверчиво покосился на компанию. Неделю назад бойкот, а сегодня футбол? Ещё чего!
— Ты нас это... Извини, — Волчинский, будто прочитав мысли Виталика, виновато улыбнулся.
По коридору неспеша двигался Виктор Арнольдович, и все как-то инстинктивно напрягались. Он остановился рядом с компанией ребят и загадочно прищурился…
— Вы, ребята, молодцы — дружные. Чибисов — талант. Так держать!
И тут Виталя осмелился спросить. Сам от себя не ожидал:
— А вы... как про петарды узнали?
Виктор Арнольдович довольно усмехнулся:
— Вы бы хоть подальше от школы отходили. Из окна моего видно всё!
Евстафьева Вероника. Каждый день

Тёплые стены кухни не знают, почему один человек в пределах их пространства не хочет слушать остальных. Они наблюдают за оживлённой беседой своих хозяев, смеются над их шутками. И косятся на человека, смотрящего в экран своего глупого телефона. Он не слышит, что происходит в жизни старших, потому что заткнул свои уши устройствами и упорно делает вид, что его здесь нет. Стены осуждают человека за неуважение, усерднее отражают звуки, чтобы те влетели стрелой ему в голову. Но тот лишь кривится в отвращении, мрачнеет, поправляет уши. Стены раздражённо вздыхают.
***
Проверочная по… геометрии, кажется? Из головы вылетает, как только всё внимание приковывает чья-то трясущаяся нога. Ритмично выстукивает пяткой по полу еле слышно, но уловимо, стоит лишь подметить. Такая распространённая привычка: всё от нервов. А меня изводят не только свои, но и чужие. Рёбра сдавливает от злости, и лёгким приходится с треском раздвигать их, чтобы продолжать работу. Взгляд скользит по лицам безнадёжно: может, кто другой заметит. Но никогда не замечают, я один схожу с ума от этих нервных покачиваний. С судорожным вздохом прикрываю глаза, чтобы не видеть, и представляю эту ногу отдельно от тела. Такими темпами я самолично её отделю… Острая необходимость отвлечься от реального мира проявляет себя в полной готовности к убийству, однако здравый смысл бьёт по лицу: он уже научен крику в невообразимых диапазонах.
Тщетную попытку охладить голову беспощадно прерывает щёлканье ручкой, тихое, но настойчивое. Кровь закипает внутри неустанно работающего сердца, тяжело двигается по напряжённым мышцам. Желание вырвать канцелярию вместе с руками сублимируется в усиленное движение шеей – болезненное, вызывающее хруст позвонков. Открываю глаза и коротко удостоверяюсь, что нога наконец успокоилась, оставшись при этом на своём, узаконенном природой, месте, а затем быстро нахожу источник шума – парня за соседней партой. На неприлично близком расстоянии от поверхности стола, словно вот-вот воткнёт в неё свой острый нос, он тупо шевелит губами, моля бумажку о спасении. А тем временем щёлканье ручки заполняет пространство между висками, становится оглушающим; и невозможно оторвать взгляд от мелких движений тощих пальцев, снова и снова жмущих на кнопку. Они издеваются, насмешливо пренебрежительные к воздуху, гоняют его вокруг, заставляя распространять трещащие волны, отбивать их о поверхности. Не отводи взгляд, чтобы не сойти с ума. Наверное, этот звук слышат насекомые под корой дерева, чувствуют метроном, сотрясающий мир: в страхе они расползаются, пытаясь избежать гибели.
Когда от раздражения уже начинает подташнивать, коротко желаю дятлу смерти; стыд скребёт горло в преддверии первой просьбы: «Можешь, пожалуйста, перестать?». Жалкая, сдавленная и практически бесполезная в долгосрочной перспективе. Парень шмыгает носом и кивает. Наконец из звуков остаётся лишь тихое перелистывание страниц, редкие перешёптывания, трение карандашей о бумагу. В классе не бывает тишины, она всегда украдена присутствием людей в комнате, их тёплым дыханием, их живыми движениями.
Громкий скрип стула возвращает меня к листочку с задачами. Плоскости и прямые. Я уже решил, впрочем, но отвлёкся от проверки. За окном начало осени, утро ещё балует солнцем-жаворонком, встающим в ранние часы; оно облизывает подоконники едва тёплыми лучами, ластится к коже. Под его светом я осознаю, как сильно сжимаю челюсти. Истошный крик звонка порождает возню: люди неуклюже поднимаются со своих мест, сдают написанные кое-как работы на учительский стол, сгребают вещи и выпархивают из класса. Я, замедленный переизбытком чувств, собираюсь, по сотне раз в секунду проверяя наличие предметов в сумке. Вперёд по коридору, последняя дверь слева.
В тоннеле с бетонным полом голоса множатся, соединяются в единый рёв, охватывающий со всех сторон; становится страшно за свой слух. Иной раз кто-то крикнет совсем рядом так громко, что на секунду замирает сердце. Коридорные больше похожи на болванчики, безмозглые и неуклюжие. Они отталкиваются друг от друга, пружинят от стен, открывают рты и вроде даже говорят что-то, но вместо речи выпускают лишь смазанные обрывки слов.
В кабинете окна распахнуты настежь, холодный ветер пытается вытеснить из помещения остатки подросткового духа. Учительница выходит, предостерегая, чтобы я не застудил себе ничего. Дверь за ней захлопывается, замыкая стены, оставляя рёв снаружи гудеть отдалённым эхом. Воздух уже пахнет зимой. Впуская прохладу в лёгкие, вспоминаю момент звенящего безмолвия во время давнишнего урока истории: зимнее утро просачивается в окна, вместо света пропуская в классную комнату полумрак. И я напрягаю уши от непривычки, ведь не слышу ничего, кроме завывающего ветра. В моменты молчания студёного голоса природы по ушным раковинам разливается тёплый воск. Мозг чешется от непонимания, куда делось всё живое в стенах, отчего он, словно под толщей воды, неспособен воспринять частоты, на которых разговаривают местные организмы... Приятное воспоминание: медленно достаю его из черепной коробки и вращаю в руках, чтобы детальнее рассмотреть, попытаться расслышать. Оно словно дует легонько на рану, и горящее от боли тело остывает, расслабляется, отпускает.
Плавно коридорные болванчики вливаются в класс, становясь больше похожими на людей, но стеклянные неразумные глаза выдают их с потрохами. Зверь из коридора снова истошно кричит – команда «стой и жди». Мы, приученные, поднимаемся, ждём, потому что зверь неумолим, он знает, что выработал условный рефлекс, и с отточенной регулярностью воспроизводит сигнал, наслаждаясь неосознанной реакцией живых существ.
Через час, другой, третий, бетонные стены выплюнут толпу, наполненную усталой радостью от окончания дня. Спустя ещё полчаса коробка с запахом дома запустит меня внутрь, обдав знакомым теплом. Следующие минут сорок я проведу в тишине, на грани срыва, а затем займусь своими делами. Ведь коридорный зверь неумолим, он проорёт снова завтра утром, и я не могу его ослушаться.
***
Это приятно, когда нет отвлекающих факторов. Пальцы заняты тихо отзывающимися клавишами, когда я пишу доклад; запах травяного чая успокаивает утомлённые рецепторы. Тихо играет музыка без слов: переливается звуками обезличенными, но в то же время человечными; как компоненты химической реакции, они реагируют друг с другом, на выходе дают гомогенную смесь. Не доставляют дискомфорта, лишь подсказывают путь к концентрации, напоминают, что могут стать заменой тишине. И впервые за день я не вынужден слушать, а делаю это потому, что хочется; вот от чего приятно.
Люблю своих родных, но в момент их возвращения становится досадно. Коробка отвлекается от меня, когда слышит, как хлопает дверь машины. Перестаёт жить по моим правилам, больше не соблюдает тишину внутри своих стен; она отзывается на поворот ключа в замочной скважине вибрирующим урчанием, вспоминает, кто её настоящие хозяева. Сперва я тоже радуюсь вместе с ней. Выхожу из холодных стен своей комнаты, где пальцы рук немеют, если долго их не греть. Говорю с ними, наслаждаюсь их компанией – скучал ведь. Но если задержусь, точно возненавижу, и от этого больно в сердце.
Во время ужина не получается говорить. Слишком отчётливо я слышу, как работают жевательные мышцы, слишком сильно отвращение ломает мою улыбку. Не обращать внимания не получается. Это рефлекс, не поддающийся контролю. Не успеешь осознать, как пульс учащается, и это становится точкой концентрации всего внимания, подожжённой спичкой, падающей в легковоспламеняющуюся смесь. Смесь ярости, тревоги и отчаяния - и вот бессмысленное напевание под нос или постукивание пальцами по столу превращаются в чудовищную фурию, она нашёптывает в ухо роковую мантру, до боли дерёт изнутри череп, вызывает первобытное чувство, от которого с каждой секундой нарастает желание свернуть себе шею, лишь бы не слышать, как ломает внутри кости, не чувствовать зудящий скрежет под кожей.
Не хочу запрещать им есть, поэтому надеваю наушники; у меня одностороннее общение с человеком на видео, не так уж мне одиноко. Ужин – это нормально. Это то же, что завтрак и обед - громкое дыхание, скрежет столовых приборов о тарелки, звуки жевания - к этому привыкаешь, можно отнять у себя возможность слышать - чтобы не расстраиваться, чтобы не расстраивать. Но нельзя быть рядом слишком долго. Расслабленные, тёплые, они начинают активнее шевелиться, когда долго сидят за просмотром кино. Нервные покачивания преследуют меня везде, и в этой знакомо пахнущей коробке тоже. Взгляд цепкий, вгрызается в объект движения, как голодный зверь, не отвлекается ни на что. Нельзя его оторвать насильно, мозг сразу бьёт тревогу: если в поле зрения есть живое – у меня нет права отвлекаться. И я смотрю. Вынужденно, мучительно. Пока не прикрою глаза, или не уползу обратно в свои холодные стены. Уходить не хочется, и нервы не выдерживают; фурия цепляет когтями заднюю часть шеи, дышит горячо в затылок, посылая импульс куда-то в голову: бей или беги. Боль внутри такая, что хочется вцепиться в чужую плоть и выворачивать её кусками, пока не закончатся силы. Но я молча встаю и выползаю из тёплой живой комнаты, виноватый в своей ненависти и обиженный тем, что прогнали меня родные, сами того не поняв.
***
Что ты, человек, плачешь? Холодные стены меняют свои границы в темноте, но не дышат так: они не живые. Они с жалостью смотрят на обречённого бегать от собственной стаи. Им яснее всех, как выжить человеку за их пределами. Но что делать, если он не выносит живого общества? Пленник звука; ему больно, страшно, одиноко. Стены это понимают, поэтому дают время восстановить дыхание, не торопят, медленно сжимаясь в темноте, словно пытаясь обнять. Человек успокоится, заснёт, а утром заново соберёт остатки сил, которых хватит ещё на несколько часов. Так он будет жить, претерпевая ежедневные пытки с честью и достоинством. За выдержку его никто не похвалит, люди её не поймут; это секрет, хранящийся у человека комом в горле. Но стены знают, они видят его каждый день.
Ермакова Екатерина. Завтра у озера

Илья ненавидел воскресенья. Не потому, что завтра на работу, а потому что по воскресеньям звонил отец. Ровно в 11:00. Как по расписанию.
— Сын, привет! Как сам? — голос в трубке был бодрым, слишком бодрым для семидесятитрехлетнего человека с больным сердцем. — Я тут рыбы наловил, привезти? Или сам приедешь? Озеро цветет, знаешь, какая кувшинка пошла! Помнишь, мы с тобой на лодке...
— Пап, — перебил Илья, жонглируя телефоном и ложкой в банке с растворимым кофе. — Я на работе запарился, Ленка с температурой, начальник зверь. Давай я приеду как-нибудь. На следующей неделе. Или через две. Вот разгребу дела...
Пауза. В ней всегда жила одна и та же немая сцена: отец на другом конце провода снимает очки, трет переносицу и смотрит на стену, где висит старая фотография — Илья в пионерском галстуке, с удочкой наперевес, счастливый до умопомрачения.
— Понимаю, — наконец говорил отец. — Работа прежде всего. А Ленку лечи. Выздоравливайте. Я позвоню на той неделе.
— Пап, ты это... сердце береги. Таблетки пей.
— Ага, — отец почему-то усмехался. — Выпью. Ты главное сам приезжай. Не откладывай.
— Не отложу! Вот честно. Приеду.
Илья сбрасывал звонок, смотрел на недопитый кофе и говорил себе: «В субботу рвану. В следующую точно». И начинал планировать эту поездку в воображении. Как они с отцом сидят на веранде, пьют чай с мятой, отец рассказывает про свои наблюдения за птицами, а вечером они топят баню. Хорошо. Уютно.
Он откладывал эту поездку уже три года.
В тот вторник Илья вышел с работы позже обычного. Телефон молчал. Странно. Отец всегда звонил по воскресеньям, но, если не дозванивался, мог набрать и в среду, и в четверг. «Просто проверить, жив ли ты», — шутил он.
Илья набрал сам. Гудки. Длинные, бесконечные. Потом сброс.
Он набрал соседку, тетю Зину из дома напротив, номер которой отец заставил записать «на всякий случай» лет пять назад.
— Ой, Илюшенька, — голос тети Зины дрожал. — А я тебе звонить собиралась, да номера твоего не знала, у бати твоего спросить хотела, а он... «Скорая» вчера была, Илюш. Сердце. Увезли в район, в реанимацию. Говорят, плох совсем.
Илья не помнил, как доехал. Триста километров он преодолел за три часа, хотя обычно ехал четыре с половиной. Он влетел в больницу, нашел отделение, но его не пустили. Реанимация. Время посещения утром.
Он сел на пластиковый стул в коридоре и просидел так до утра. В голове было пусто и звонко. Только одна мысль билась, как муха о стекло: «Я приеду на неделе. Вот разгребу дела». Он разгребал дела три года. Три чертовых года, пока отец жил один у озера, смотрел на кувшинки и ждал сына.
Утром вышел врач, усталый, с синими кругами под глазами.
— Вы сын? Заходите. Только недолго. Состояние тяжелое, но стабильное. Будем бороться.
Отец лежал под капельницей, бледный, с кислородной маской на лице. Он открыл глаза, когда Илья сел рядом. И улыбнулся. Виновато так, словно это он подвел, а не наоборот.
— Сын, — прошептал отец сквозь маску. — А я тебя ждал. Думал, приедешь завтра. Все воскресенья думал.
Илья сжал его сухую, горячую руку и заплакал. Впервые за двадцать лет.
Отец пошел на поправку. Медленно, тяжело, но врачи разрешили забрать его домой под расписку. Илья взял отпуск за свой счет и переехал в отчий дом. Впервые за много лет.
Первые дни были странными. Илья не знал, как разговаривать с отцом вне привычного воскресного ритуала. Они сидели на кухне, пили чай, и в тишине было слышно, как тикают старые часы с кукушкой.
На третий день отец сказал:
— Сходим на озеро? Я покажу тебе кувшинки. Они уже отцветают, но еще красиво.
Они пошли. Медленно, отец часто останавливался, держался за сердце, но шел. У озера он сел на старую скамейку, которую сам сколотил лет двадцать назад, и кивнул на воду.
— Смотри. Видишь?
Илья увидел. Озеро было усыпано желтыми кувшинками. Они покачивались на воде, как маленькие солнца. Стрекозы носили над ними, пахло тиной и травой.
— Я каждый день сюда приходил, — тихо сказал отец. — И каждый раз думал: «Вот сейчас Илюха приедет, я ему покажу. Не сегодня, так завтра». Знаешь, сколько «завтра» у меня накопилось? Тысяча. А может, две.
Илья молчал. Ком в горле душил его.
— Я не в упрек, — отец положил свою морщинистую руку ему на колено. — Я к тому, что жизнь она вот здесь. — Он показал на озеро. — Не там, в городе, в планах. А здесь. Прямо сейчас. Я дурак, что раньше не сказал тебе этого. Думал, сам догадаешься. А ты не догадался.
Вечером, когда отец уснул, Илья вышел на веранду. Луна висела над озером, дорожка от нее тянулась прямо к дому. Он достал телефон, набрал начальника.
— Алло, Сергей Иваныч, извините за поздний. Я отпуск продлеваю. Еще на месяц. Да, понимаю, проект горит. Пусть горит. У меня тут другое горит. Живое.
Начальник что-то возражал, но Илья уже не слушал. Он смотрел на лунную дорожку и думал о том, что завтра они с отцом пойдут на рыбалку. Настоящую. С червями, с рассветом, с дурацкими байками. Не откладывая.
Прошло полгода. Воскресенье. Илья сидел на веранде с кружкой чая и смотрел на озеро. Рядом стоял мольберт — отец увлекся живописью на старости лет («Сынок, я понял, что фотографии не передают цвет кувшинок, надо рисовать!»).
Сам отец возился в сарае, что-то чинил. Слышалось его покряхтывание и тихое напевание. Сердце? Нормально. Таблетки пьет, за давление следит. Но главное — он не один.
В кармане завибрировал телефон. Звонила Лена, жена.
— Иль, ты когда? Мы с детьми соскучились.
— Завтра приеду, — привычно ответил Илья и вдруг осекся.
Пауза. Потом он добавил:
— Нет. Не завтра. Я приеду во вторник. Сегодня воскресенье, мы с папкой договорились на озере порисовать. В понедельник ему к врачу, надо свозить. А во вторник — я ваш. Обещаю.
Лена вздохнула, но в голосе ее не было обиды. Теплота была.
— Хорошо. Передавай привет папе. И скажи ему, что мы всей семьей приедем на Новый год. Не в следующем, а в этом. Я уже билеты посмотрела.
Илья улыбнулся. Он посмотрел на озеро, на кувшинки, на небо, по которому плыли редкие облака. Потом встал и пошел к сараю.
— Пап, — крикнул он. — Бросай свои железяки. Пошли на озеро. Покажу тебе, как я рисовать научился.
— Ой ли? — отец высунулся из сарая, щурясь на солнце. — Ты ж говорил, что у тебя времени нет.
— Время есть, — Илья хлопнул его по плечу. — Время всегда есть. Главное — не откладывать.
Они пошли к озеру. Отец — чуть сгорбившись, с этюдником наперевес. Илья — с двумя складными стульями. Солнце светило им в спины, и тени их сливались в одну длинную дорожку — от самого дома до самой воды.
Вдалеке зацокала кукушка. Отец остановился, прислушался.
— Сколько насчитаешь?
— Не считаю, — ответил Илья. — Просто слушаю.
Отец улыбнулся и пошел дальше. Кукушка куковала еще долго, но они уже не считали. Они просто жили. Сегодня.

Заболотский Александр. Человек смотрел в окно

Выдуманные видения почти выдуманных людей
И. Б. и Ю. М.
       «7 янв. 1968 г. в номере 50 отеля „Паюрис“ в Вильнюсе, где мне, автору, лучше бы не писать стихи, а застрелиться, потому что вряд ли я найду когда-нибудь более подходящее место. Снова снится Питер. Вижу, как будто свою жизнь, но из другого мира, всё знакомое. Снилась М.»
***
Квартира изменилась только расположением фотографий на стенах, тарелок с салатами и именами гостей – неизменными в списке приглашённых оставались две строчки.
Одна из них, с купиной жиденьких рыжих волос и созвездиями веснушек, сидела за всё тем же праздничным столом, что-то надменно говорила и шутила своим гнусавым голосом, нещадно полосовала воздух крючковатым носом. Уже минут семь рыжий сидел неподвижно: взгляд его впивался в пальто, стоявшее за оконной рамой, на балконе. Оно периодически испускало в ровный поток пара дымные клубы – то была вторая неизменная строчка. В его глазах весь мир кончался краем этого небрежно одетого пальто, едва заметного в окружении застывшего моря штор. Качнувшись, он встал и, не отрывая глаз от окна, направился к балкону.
Как и шесть лет назад, гости шумели по какому-то странному поводу – от того же и хохотали, и чуть ругались. Раз за разом, почти в неизменном порядке, те же слова поздравлений звучали от приходивших кучек людей – чуть поболтав с хозяином, они расползались по квартире мелкими стайками. Пищала музыка, поблёскивал паркет, и люди на стульях так сильно сливались со стенами, что даже потёртая кожаная мебель по углам отсвечивала ярче.
Обойдя публику вальяжным шагом, рыжий дёрнул дверь балкона и, не заботясь о здоровье, вышел в одной рубашке навстречу густому январскому холоду. Ловким движением руки он выхватил у силуэта в пальто сигарету прямо изо рта.
– Вот вы где, mademoiselle Marianne! – рыжий напыщенно задрал клин подбородка и вытянулся во весь рост, сдерживая дрожь на морозе.
Марина повернулась, и нахальная улыбка веснушчатого парня чуть подёрнулась. Взгляд его встретился с мелькнувшим в её глазах шальным зелёным огоньком … Сам рыжий не до конца понимал его, и каждый раз после двоякой шутки, странного комплимента или долгого рассуждения он натыкался на этот то ли ожидающий, то ли любовный, то ли пронзающий взор.
Он стоит на балконе и обнимает Марину, мать его единственного ребёнка, почти впивается – боится, что она снова уйдёт. Сколько бы раз она ни уходила, сколько бы он ни обижался, они всегда встречались вновь – во снах, в подворотнях Ленинграда, в закоулках Москвы у каждого телефонного автомата, в промёрзлой избушке карельской деревни, на лестничной площадке её дома…
– …до этого я буду у родителей, но надо пару коробок забрать из мастерской. Зайдём вечером?
Она уже забрала сигарету, что-то говорила ему, улыбалась. Тот всё смотрел в её глаза и не мог отпустить.
– Пойдём, ради Бога, Марина. Я сейчас околею насмерть...
***
Крохотная комнатушка пряталась за кулисами театра. Небольшой рабочий стол в углу, ржавая койка без белья, шкафчики с папками и всевозможными невиданными приборами, полки завалены измаранными палитрами, банки и акварельные кюветы всех форм и размеров облеплены слоями грязной краски. Здесь, в крохотном закутке, несколько лет жила Марина – родители, к сожалению, тоже оказались художниками. Марина перебирала остававшиеся вещи, а её попутчик водил глазами по расклеенным тут и там наброскам, иллюстрациям к журналу, пока не наткнулся на контрастный пустой кусок стены над столешницей. На нём тушью была каллиграфично выведена надпись:

БУЦА, НПЯНЦЮР ЯА ЭНЩ

– Что за дребедень? – рыжий ткнул пальцем в белое пятно с буквами, – наследие царского дурдома?
– Это шифр. Атбаш. Я взяла его для дневника, чтоб моё личное никто не прочитал.
– Вот оно как… А я подумал, ты просто сумасшедшая, когда подсмотрел туда, – рассмеялся рыжий, – и что же там за тайны, что их шифровать приходится? А может… – он изобразил наигранную гримасу ужаса, – меня хотят завербовать в американские шпионы?!
Марина отстранилась, но рыжего жуть как заинтересовала надпись.
– Точно! Ты ведь дарила, дарила мне Рильке с таким же шифром! Наш первый новый год! Как же я мог забыть… И что же она означает?
Марина загадочно посмотрела на него и усмехнулась.
– Да разве тебе интересно…
Колыхался огонёк в раскалённой стеклянной груше, подвешенной к потолку, и маленькие пятнышки чёрной туши на полу, столе, стульях, стенах блестели. Голова рыжего поворачивалась, наклонялась, – то опираясь на её шею, то прислоняясь ко лбу, то кутаясь в волны смоляных волос, – и блеск сползал и переливался, вновь мигал мириадой пятнышек.
       – Быть, а не казаться, – прошептала она на ухо рыжей головы с губами, уткнувшимися ей в плечо; шептала с дрожью, словно то была какая-то жуткая, очень личная тайна, – то, что написано на стене. Это мой девиз.
       Их взгляды встретились. Ладони Марины скользнули по космам сгоравших редких волос рыжего. Тот осторожно развёл рукой её тёмные пряди, едва касаясь голубоватых, чуть заметных жилок на её висках с тем мандражом, с которым быстро касаются обмёрзшего железа парадной двери, едва не отрывая через секунду обмороженную кисть. Рука рыжего потянулась к стене, и нервозная накалившаяся лампочка под потолком потухла.
***
Домой рыжий шёл один.
Гулким эхом отвечали рою его мыслей шум Садовой, плеск Грибоедовского канала и Фонтанки, деревья Юсуповского сада, сопящие пароходы домов, полуострова заводов, широким караваном плывущие в неизвестность – из-за ленинградских обшарпанных закоулков и выцветших линий поребриков тихонько звучал полушёпот старого города. Рыжий слышал его. Всё громче и громче.
Это говорил Петербург.
Наконец, очутившись на скрипучем паркете коммунальной квартиры, он аккуратно пробрался в полутьме коридора в свою комнату. Включил свет, привстал в тапочках на кровать, потянулся, нащупал и достал томик Рильке.
Взяв бумажку с переписанной надписью из Марининой мастерской и переводом, рыжий уселся и начал по букве выводить расшифровку с красивого узора на форзаце книги. С окна на стол растянулся первый, горящий золотом луч, вплетаясь в тусклое мерцание люстры.

Моему любимому поэту! Марина

Он несколько раз перечитал надпись, бесчисленное количество раз провёл глазами по узору в книге, погладил пальцами тонкие изгибы чернильных букв – букв, написанных её рукою… В мире для него не существовало более высокой награды, более обильного гонорара, более важной оценки, чем эти четыре слова.
Рыжий нажал выключатель, и края комнаты окунулись в голубоватую темноту, в то время как середина уже захлёбывалась в солнечной пучине, наполнявшей пространство. Подойдя к окну, он настежь распахнул занавески – впереди, как циклоп, встала во всю ширь тень Исаакиевского собора на пышном оранжевом небе.
Неясно, то ли сам Исаакий пришёл посмотреть на этого веснушчатого счастливчика, то ли, наполнившись одухотворением, взгляд рыжего воспарил в невесомости и долетел до каменного гиганта через три километра.
Волна рыжевато-алой плёнки мелькнула по краю купольного свода и в секунды зажгла пожар золотой главы, в сотню солнц слепящего город. Исаакий сливался в громадный терракотовый силуэт. Бурые колонны стачивались и блестели тоненькими ниточками, едва удерживая крыши, а собор пылал чистым светом, разъедавшим сетчатку и лопавшим капилляры в глазных яблоках через веки.
Глаз рыжего наконец взобрался на острие собора, надеясь отдохнуть на венчающем главку яблоке… и зацепился за спичку меча в руке странной, закутанной в тунику тёмной статуи. Рыжий вдруг повёл взгляд ниже, вновь перейдя на ротонду, но та уже не казалась столь ослепительной… Нет! Купольного золота не было. Пылающий собор стал гаснуть, и под покрывалом света проявилась мраморная белизна спускавшихся рядами колонн. Башни исчезли. Взгляд ходил по белым блокам туда-сюда, проносились по окнам, перепрыгивали, пока не зацепились за клочок колыхавшейся материи – розоватая точка, нещадно бившая на ветру взор своими краями. Рыжий прищурился и разглядел звездно-полосатый флаг у подножия огромного барабана – напротив окна вздымался, подобно великому римскому храму, Капитолий.
       – Джозеф? Джозеф, вы меня слышите?
       Через круглую оправу очков в окно Библиотеки Конгресса стеклянными глазами смотрел приземистый человек лет сорока с крючковатым носом, увенчанный широкой лысиной с обрывками волос по бокам, в коих ничто даже не намекало на их тициановое прошлое.
Джозеф очнулся. Поправив очки, он повернулся к собеседнику напротив, сидевшему с ним за одним столом – мужчина с узкими глазёнками и одутловатым лицом, перебиравший какие-то печатные и исчирканные ручкой листы.
– Извиняюсь, Ричард. Кажется, я очень… очень глубоко задумался, пока вы читали. Ваш английский так льётся, что мысль соскочила и уплыла куда-то…
– Понимаю, ничего страшного. Вас, вероятно, взбудоражило Six Years Later?
Джозеф скользнул зрачками по разложенным на столе листкам со следами правок и взглянул в бумагу посредине. Две строчки мелькнули перед ним:

Так долго вместе прожили, что вновь
Второе января пришлось на вторник…

Он снял очки и отложил лист в сторону, накрыв его одной из папок.
– Удивительно… как удивительно работает человеческая память, – с привычным цинизмом сказал Джозеф, потирая глаза, – пары строк хватает возбудить из небытия сознания э-э-э большие э-э-э пласты запечатленных событий.
– И какое же воспоминание погрузило вас в столь сильный транс? – весело спросил мужчина, оперев подбородок на руку.
Джозеф помолчал и опять посмотрел на поздний октябрьский пейзаж за окном.
– Наверное, первое признание. Признание как поэта, – не поворачиваясь, сказал он. – Вспоминал свою первую премию.
– Значит, шведы не первые ваши благодетели? И много ли заплатили вам тогда?
– Прилично, – ответил Джозеф. Вновь и вновь его взгляд скатывался по ротонде Капитолия, как мальчишка в санках, – по тем временам, я был миллионером.
В два часа дня Джозеф покинул Ричарда Уилбура, направившись к одному из вашингтонских друзей перед выездом домой – в Массачусетс.
Через полтора месяца, 10 декабря 1987 года, Иосифу Александровичу Бродскому была присуждена Нобелевская премия по литературе.
Иванова Ника. Шепот старого дневника

В библиотеке пахло временем. Не пылью, как думают те, кто бывает здесь раз в году, чтобы сдать учебники. Временем. Старой бумагой, чернилами, кожей переплетов и тем особенным холодком, который идет от фолиантов, переживших не одно поколение.
Женя любила этот запах. Здесь, в полумраке городской библиотеки имени Горького она была не просто восьмиклассницей Женей Карташовой, которую в школе дразнили «отличницей с принципами». Здесь она была Хранителем. Неофициальным, конечно. Просто человеком, который умеет слушать книги.
Все началось случайно. Месяц назад она взяла с полки потрепанный томик стихов Серебряного века, и пальцы будто пронзило током. Тонким, едва уловимым. Тогда она решила, что это статическое электричество. Но когда она закрыла книгу, в голове пронеслись обрывки чужих мыслей: «...двадцать третий год, голодно, но Анечка родилась, надо записать...».
Сейчас Женя сидела в самом дальнем углу читального зала, за единственным столом, куда не доставал тусклый свет ламп дневного освещения. Перед ней лежала книга, которая не давала ей покоя неделю. Это был даже не фолиант — так, потрепанная тетрадь в коленкоровом переплете, с выцветшей надписью чернилами: «Дневник наблюдений. 1942–1944».
Обычная книга? Нет. Для всех остальных это была ветхая макулатура. Для Жени — крик о помощи.
Она положила ладонь на обложку. Сигнал был слабым, прерывистым, как пульс умирающего. Книга не рассказывала, она умоляла. Женя уже научилась различать эти «голоса». Детские сказки пахли восторгом и чуть-чуть страхом. Учебники отдавали сухой информацией и графитом карандаша. А эта тетрадь... Она сочилась ледяным ужасом.
— Что ты прячешь? — прошептала Женя, проводя пальцем по пожелтевшей бумаге.
Картинки не было. Буквы расплывались. Но в подсознании возникло видение. Холод. Снег. Железнодорожная станция, забитая людьми с чемоданами, перетянутыми ремнями. Вагоны, в которых вместо окон — колючая проволока. И запах. Запах гари и паленой шерсти, который невозможно описать словами.
Женя отдернула руку, будто обожглась. Сердце колотилось где-то в горле.
— Опять за чтением запрещенного? — раздался насмешливый голос.

Женя вздрогнула и захлопнула тетрадь. Рядом стоял Костя Ковалев, одноклассник и вечный нарушитель ее спокойствия. Он был из тех, кого учителя называют «подающим надежды, но ленивым», а одноклассники — «нормальным пацаном». Костя терпеть не мог «заумных» и принципиально не читал ничего длиннее поста в соцсетях.
— Тебя не учили стучаться? — огрызнулась Женя, прижимая тетрадь к груди.
— Дверь открыта, библиотекаря нет , — Костя плюхнулся на стул напротив и кивнул на тетрадь. — Что там? Очередной детектив про любовь?
— Дневник. Времён войны, — коротко ответила Женя, надеясь, что он отстанет.
Но Костя не отстал. Он вдруг перестал ухмыляться и посмотрел на тетрадь с неожиданным интересом.
— Дай глянуть.
— Ты же не читаешь.
— Я фотки смотрю. Война — это же танки, оружие...
— Там нет картинок. Только боль, — Женя почувствовала странное желание объяснить. Не удержалась. — Ты когда-нибудь чувствовал книгу? Ну, не просто читал, а именно чувствовал?
Костя скривился, собираясь съязвить, но осекся, увидев её абсолютно серьезное лицо.
— Слышь, Карташова, ты ешь грибы мухоморные, что ли?
— Иди ты, — она устало махнула рукой. — Все равно не поймешь.
— А ты объясни, — неожиданно серьезно сказал Костя. — Я, может, тоже хочу понять, из-за чего ты паришься.
Женя замялась. Это было слишком личное. Но где-то в глубине души теплилась надежда, что она не сумасшедшая. Что это не галлюцинации от одиночества.
— Каждая книга — это дверь, — начала она тихо. — Большинство людей смотрят на дверь и видят только ручку. Красивую, медную. Или ржавую. Но они даже не пробуют её открыть. А если прислушаться... то можно услышать, что за дверью.
— И что за этой дверью? — Костя кивнул на дневник.
— Крик, — прошептала Женя. — Тихий такой, застарелый крик. Там человек прощается с жизнью и не хочет, чтобы его забыли. А мы забываем. Ветеранов все меньше, а этих тетрадок... они просто слеживаются на полках.
Костя молчал минуту, переваривая. Потом он сделал то, чего Женя от него совсем не ожидала. Он протянул руку и накрыл ее ладонь, лежащую на тетради.
— Давай вместе, — сказал он хрипло. — Я тоже хочу попробовать открыть.

Женя опешила. Его рука была теплой и грубой. Она хотела возразить, что так не работает, что это не сеанс групповой терапии. Но вдруг почувствовала, как картинка в голове изменилась.

Холод никуда не делся. Но рядом с этим ледяным ужасом появилось что-то еще. Любопытство. Злость на несправедливость. И огромное, просто колоссальное желание защитить Женю от этого ужаса. Это были не чувства книги. Это были чувства Кости, которые он транслировал так сильно, что они пробили ее ментальный блок.
— Ты... ты что, чувствуешь? — выдохнула она.
— Не знаю, — честно признался Костя, не убирая руки. — Мне просто кажется, что я сейчас буду ругаться на того, кто это писал, чтобы он не боялся. Глупость, да?
Женя смотрела на него и видела не «нормального пацана», а человека, который только что без всякой магии, одной лишь эмпатией, нашел ключ к самому страшному замку.
— Нет, — покачала она головой. — Не глупость.
В тот вечер они просидели в библиотеке до закрытия. Костя не прочитал ни строчки из дневника, но он держал Женю за руку, пока она читала вслух. Читала про голод, про холод, про письма с фронта, которые так и не пришли. И когда она дошла до места, где автор дневника, девушка Саша, писала: «Если меня убьют, я хочу, чтобы кто-нибудь просто вспомнил мое имя. Просто вспомнил», — Костя сжал ее пальцы так сильно, что они хрустнули.
— Вспомним, — сказал он в тишину пустого зала. — Саша, мы вспомним.
Книга под ладонью Жени вдруг стала теплой. Ледяной ужас, который мучил ее неделю, исчез, растворился, уступив место щемящей, но светлой грусти. Дневник услышали. Замок открылся.
Позже, когда ребята вышли на заснеженную улицу, Костя остановился.
— Слушай, Карташова, — сказал он, пряча руки в карманы и глядя куда-то в сторону фонаря. — А давай завтра еще какой-нибудь дневник почитаем? Ну, этот... вместе открывать. А то одному читать — скука, а так вроде нормально.
Женя улыбнулась. Впервые за долгое время — искренне.
— Хорошо, Ковалев. Только условие: ты будешь слушать, а не ругать героя Книги.
— Договорились, — кивнул он.
Женя посмотрела на заснеженные крыши домов, на темные окна библиотеки за спиной. В кармане её куртки лежал дневник Саши, который она взяла почитать на дом (библиотекарь только рукой махнула: «Забирай, все равно спишем»).
И Женя поняла главное. Магия была не в том, чтобы слышать книги. Магия была в том, чтобы найти того единственного человека, с кем этот шепот превращается в громкий, внятный разговор.
Книга — это отмычка. Но не к дверям чужих миров. А к дверям собственной души. И души того, кто рядом. Костя открыл в себе то, о чем не подозревал: сострадание к чужой боли. А Женя открыла в Косте то, что не смог бы открыть ни один учебник: друга.
— Идем, Отмычка, — позвала она, сворачивая в переулок.
— Чего? — не понял Костя.
— Ничего, — Женя махнула рукой и пошла быстрее, пряча улыбку в воротник.

Вокруг падал снег. Белый, чистый, он укрывал город, стирая границы между прошлым и будущим, между отличницей и троечником, между болью ушедших и надеждой живых. И в этом снежном безмолвии было слышно, как скрипит под ногами снег, как стучит сердце, и как тихо, едва слышно, шелестят страницами книги на полках библиотеки, дожидаясь своего часа. И своего ключа.
Ковальчук Арина. Краска цвета детства

Это была последняя банка краски в доме. Вообще последняя. Хозмаг на углу закрылся на санитарный день, а ехать на другой конец города ради тюбика охры… Честно говоря, не хотелось. Я сидел на полу посреди пустой комнаты, которую мы называли гостиной, и перебирал остатки былой роскоши: засохший на треть тициан, пустой баллончик с графитом и эту самую банку.
На ней не было этикетки. Только пятна подтёков на жестяных боках да вмятина на донышке, оставшаяся ещё с тех пор, как мы переезжали. Я поддел крышку отверткой. Крышка поддалась с неохотным, чавкающим звуком.
Внутри было небо.
Нет, правда. Самого лучшего, невозможного оттенка синего, какой только можно представить. Того самого, который бывает только раз в году, в середине июня, за час до заката, когда солнце уже ушло, но воздух ещё тёплый, и небо становится густым, прозрачным и бесконечным одновременно. Краска была жидкой, идеальной консистенции — не густая, как сметана, но и не текучая, как вода. Пахла растворителем и чуть-чуть, почему-то, пыльной дорогой.
Я сунул палец внутрь. Холодная. Я зачерпнул чуть-чуть и провел полосу по белому подоконнику.
Это было попадание. То самое попадание, когда цвет ложится именно так, как ты хотел, хотя ты даже не знал, что хочешь именно этого. Он не кричал, не спорил с серыми стенами, не пытался казаться тем, чем не является. Он просто был. Глубокий. Настоящий.
Рядом в коробке валялись остальные цвета: жёлтый, высохший в комок; зелёный, который всегда казался мне цветом больничной стены; чёрный, мрачный и категоричный. Я представил, как было бы, если бы я выбрал их.
Если бы я выбрал чёрный, комната стала бы чужим космосом. Красиво, но холодно и одиноко. Если бы я выбрал жёлтый — пришлось бы всё время щуриться и жить в вечном предупреждении «кипяток». А этот синий… он был про другое.
Я вспомнил, как мы с дедом красили лодку. Мне было лет десять. Лодка была старая, рассохшаяся, но дед сказал: «Красить будем по-настоящему». Он долго мешал краску в банке, добавлял какой-то порошок, капал олифу. А когда открыл банку, там был точно такой же цвет. «Этот цвет, — сказал дед, — рыбаки называют „глубина“. Видишь, он тянет вниз, но при этом светится. Если лодка выкрашена так, она никогда не утонет и дорогу домой всегда найдёт».
Я тогда не понял. А сейчас понял.
Я макнул кисть. Старую, облезлую кисть, которую давно пора было выбросить. И провёл первую линию по стене.
Краска ложилась легко, как будто стена ждала именно её. С синим не нужно было бороться. С ним нужно было дышать в такт. Я красил и чувствовал, как комната перестаёт быть пустой коробкой. В ней появлялся воздух. В ней появлялась глубина.
Через час одна стена стала морем. Нет, не морем — скорее, вечерним небом, которое отражается в этом море. Я отступил назад, вытирая пот со лба тряпкой, и поймал себя на мысли, что улыбаюсь.
Все эти годы я пытался подобрать правильные цвета для жизни. Думал, что если купить диван цвета «беж», то будет уютно. Думал, что если надеть серый костюм, то будут уважать. Думал, что если выбрать зелёный для сайта, то клиенты успокоятся. Я перебирал тысячи оттенков в каталогах, как дурак, не понимая простой вещи: цвет не выбирают умом. Цвет выбирают сердцем. Или памятью. Или кончиками пальцев, которые помнят холод краски и тепло дерева.
Я посмотрел на банку. Краски оставалось ещё на половину комнаты. А потом всё. Закончится. И что тогда? Ехать в магазин, искать этот же номер в каталоге?
Я усмехнулся. Нет такого номера. Этот цвет — из другой партии, другого времени. Может, его смешивал какой-нибудь старик в подсобке, который тоже помнил, как красил лодку с внуком. Может, это случайность, химическая реакция окислов, которым повезло встретиться в нужной пропорции.
Но сейчас, в этот вечер, из всех красок мира, из всех возможных оттенков радости и печали, из всей бесконечной палитры того, что могло бы быть, я выбираю вот эту.
Потому что она пахнет детством.
Потому что она не врёт.
Потому что в ней есть глубина, в которой не страшно утонуть.
Я макнул кисть снова. Мне нужно было успеть до темноты.
Костенко Никита. Память на пустых страницах

В нашей школе ночь не пустая. Ночь здесь – как старое чужое пальто: накинешь на плечи и сразу чувствуешь, что кто-то в нем ходил по коридорам, шаркал подошвами, цеплял локтями дверные косяки, ронял в темноте что-то мелкое и металлическое, и оно звенело долго, пока не стихало в пыли.

Пугающие новости появились в школе неожиданно. Сначала они напоминали страшилки, которые рассказывают восьмиклассникам, чтобы те не бегали по этажам после уроков. Но потом эти страшилки начали звучать слишком убедительно. Уборщица Валентина Петровна говорила, что у лестницы на последний этаж иногда пахнет йодом, будто в воздухе растворили больницу. Физрук хмурился и мрачно шутил: «Наверху никто не курит, а дымом иногда тянет». А сторож Палыч перестал подниматься на четвертый этаж после девяти вечера, будто там было не помещение, а чужая территория, которую ему не надо охранять.

На последнем этаже нашей школы недавно открыли музей. Не просто «школьный музей», где стоят пыльные стенды про выпускников и значки. А музей военного госпиталя. Во время войны в здании школы действительно располагался госпиталь: в классах ставили койки для раненых, в холле была операционная. Экспозицию сделали красивой и правильной. Под стеклом лежали фляжки, пилотки, бинты, разные медицинские инструменты. На стенах висели фотографии людей, которые смотрели не в камеру, а сквозь нее – туда, где их уже не было. И где-то там же, в углах, раздавался шепот, от которого вздрагивали посетители.

Я относился к музею нейтрально. Ну, есть и есть. Пока однажды нас, десятиклассников, не оставили после уроков на «волонтерский час» в библиотеке. Библиотекарь, маленькая строгая женщина, сказала:

– Нужно помочь мне разобрать старые книги!

В библиотеке было тепло, и воздух там был густой от бумаги, как чай из крепкой заварки. Я перебирал карточки, где старым почерком были выписаны книги, которые никто уже не возьмет: «Краеведение. Сборник. 1978», «Общепит. Методическое пособие. 1968». Потом стал переставлять книги на полках. Руки мои мигом пропахли какой-то затхлостью. Где-то тикали часы, и этот звук казался единственным живым в комнате.

И тогда я увидел ее. Книгу, которая выглядела не так, как все. Серая, тонкая, без названия, с потертыми уголками на обложке и торчащими краями пожелтевших страниц. Она стояла между другими книгами так, будто пряталась за чужими спинами. На корешке карандашом выведено «Палата №7».

Я взял ее скорее из раздражения, чем из любопытства. Открыл и увидел пустоту. Чистые пожелтевшие страницы. Никакого текста. Я позвал женщину-библиотекаря. Она крикнула откуда-то из другого конца зала, что занята.

Мне стало неловко. Я поставил книгу обратно на полку, точно на то же место. Потом перебрал еще несколько полок и с радостью ушел домой. Вечером, в своей комнате, когда я вываливал из рюкзака тетради и учебники, чтобы сделать уроки, я с удивлением обнаружил, что найденная мною на полке серая книга лежала на дне рюкзака. Она выглядела как камень, который неведомым образом оказался в ботинке, хотя ты точно помнишь: шел по ровному асфальту, а не по гравию.

Я замер. Перерыл рюкзак и проверил карманы, как будто мог найти там объяснение случившемуся. Я открыл книгу. Там все те же пустые страницы. И в этот момент мне впервые стало по-настоящему не по себе.

Я включил настольную лампу. Свет лег на страницы ровно. И несколько секунд я смотрел на них. Потом вдруг на первом листе, ближе к краю, будто из глубины бумаги, начал подниматься почерк. Не появляться, а именно подниматься, как проступает синяк, как проявляется фотография на старой пленке, как возвращается слово, которое давно проглотили.

«Дорогая Маша…»

Я не сразу понял, что читаю письмо. Письмо из другого времени. Письмо, которое было адресовано какой-то женщине. Дальше появилась дата. Год 1943. И строчка, от которой у меня все сжалось внутри: «Госпиталь. Палата №7».

Я перелистнул страницу, там тоже начали проступать строчки какого-то письма, написанного уже другим почерком, более сдержанным, как будто человек старательно напрягал кисть, чтобы она не дрогнула. Писавший сообщал жене и детям, что ранение тяжелое и шансов мало, говорил о любви и просил их жить дружно.

На третьей странице книги еще одно письмо. И тоже из госпиталя. Но теперь кто-то писал матери, благодарил ее за все и просил сильно не горевать, если придет известие о смерти.

Я листал книгу. Письма шли подряд, постепенно проступая под светом лампы. Я сидел, читал и не мог оторваться. Эти люди писали письма там, где сейчас стоят парты и идут уроки. Моя школа, привычная, дневная, стала мне казаться тонкой декорацией.

Настоящая жизнь здесь было много лет назад, тогда, когда смертельно раненые в боях люди лежали на койках, шептали имена родных и близких и писали им письма без надежды увидеть лично.

На одной странице была фраза: «Если я не вернусь…» На другой: «Мама, ты только не плачь…» На третьей: «Скажи детям…»

Внезапно меня осенила мысль: эти письма не были доставлены! Их не получили те, кому они предназначались!

Утром я принес книгу библиотекарю и сказал:

– Там письма раненых солдат. Они проходили лечение в нашей школе, когда здесь был госпиталь. Но раны, видимо, слишком серьезные. Поэтому бойцы умерли, а письма до родных почему-то не дошли.

Библиотекарь отмахнулась от меня. Недовольно отчитала, что нельзя без спроса выносить книги из библиотеки. Я понял, что, если начну объяснять, что книга сама оказалась у меня в рюкзаке, мне никто не поверит.

– Полистайте страницы, – попросил я ее. – Там действительно письма.

Женщина недовольно взяла книгу, пролистала ее, показала мне разворот с пустыми страницами. Потом секунду подумала, открыла ящик в своем столе и забросила книгу туда, щелкнула ключом в замке, всем своим видом давая понять, что разговор окончен.

Вечером, дома, я снова нашел книгу в рюкзаке. И почему-то даже не удивился. Я опять включил лампу, подождал несколько секунд. И письма проступили. Те же самые, в той же последовательности. Я взял телефон и начал фотографировать страницы. Старался захватить письмо в кадр полностью.

На одной из страниц я увидел подпись: «передано почтальону Нечкину И.В.» И эта фраза ударила меня по памяти. Потому что в нашей семье была одна печальная история. Про прадеда по фамилии Нечкин, который работал почтальоном. Однажды он погиб при бомбежке вместе с мешком писем, которые должен был разнести. Он жил в другом городе, километров пятьсот от нашего.

На следующий день я отправился в школьный музей. Попросил учителя истории показать мне, где хранятся архивные документы. Сверил подписи на письмах со списком раненых, которые проходили лечение в госпитале. Мои догадки подтвердились. Все люди, которые писали письма, были из города, где жил мой прадед-почтальон. Он должен был принести письма раненых бойцов их родственникам, но не принес, потому что погиб.

Я снова пошел в библиотеку, показал женщине фотографии писем на телефоне. Она сказала, что этого не может быть, ведь книга лежит в ее столе. В доказательство она достала из кармана ключ, повернула им в замке и открыла ящик – книги там не было.
– Но это невозможно! Ключ был все время у меня! Ты не мог его взять!

Я рассказал ей все, как на духу: про то, как эта книга дважды оказывалась у меня в рюкзаке, про то, как письма проступают под светом ламп, про то, что я узнал в архивах музея.

В этот же день в школе прошло большое педагогическое совещание с участием школьников-активистов. Было принято решение создать школьный поисковый отряд. Чтобы найти всех потомков родственников погибших солдат и отправить им письма, которые до них не дошли. Много дней подряд мы с ребятами, учителями и библиотекарем сидели в школьном музее после уроков, сверяли фамилии, искали совпадения, писали запросы, звонили в краеведческий музей. Через месяц у нас на руках были все адреса родственников. Мы распечатали фотографии с письмами, которые я сделал на телефон, и отправили по адресам. К одному адресату удалось приехать лично. Оказалось, что внучка раненого бойца переехала в наш город и живет совсем рядом со школой.

Женщина открыла нам дверь осторожно, недоуменно оглядела лица школьников, которые держали в руке лист бумаги.

– Мы из школьного поискового отряда. Нашли письмо вашего родственника, – сказал я и протянул ей листок.

Женщина несколько секунд всматривалась в почерк, а затем медленно опустилась на табурет в коридоре.

– Это мой дед, – сказала она и долго не могла произнести больше ничего.

Последний абзац из письма она прочитала вслух:

«Маша, у меня тяжелое ранение, и я чувствую, что времени немного. Если я не вернусь, пусть дети знают: я любил их еще до того, как увидел. Я воевал за Родину ради того, чтобы у вас было мирное небо над головой, чтобы наши дети родили внуков и не боялись за свою жизнь. Если письмо дойдет до тебя, это значит, что нас не забыли. Берегите друг друга!»

Все дни, пока мы работали в школьном музее и занимались отправкой писем, я неизменно находил серую книгу с пустыми листами в своем рюкзаке. Я уже привык к тому, что она там лежит. Но вот однажды вечером я ее не обнаружил. Книга не появилась ни на следующий день, ни в какой другой. И тогда я понял: все письма доставлены. Родные получили весточку от своих близких и узнали, что те хотели сказать им в свой последний час.

А еще через несколько дней школьный сторож сообщил мне, что на последнем этаже школы теперь тихо по ночам. Нет никаких странных звуков. И даже атмосфера какая-то другая: не напряженная, а умиротворенная. А еще сторож сказал, что ему разрешили брать книги из школьной библиотеки. И теперь он, обойдя на несколько раз вечером свои владения, с удовольствием устраивается поудобнее на старом протертом диванчике в музее и читает книжки под теплым светом настольной лампы.
Мартыненко Софья. Мой древнегреческий герой

Послышался хлопок входной двери.
– Доча! Тебя долго не было. В библиотеку ходила? – поинтересовалась мама.
– Ага, – буркнула Рита, машинальна чмокая выбежавшую встречать чадо маму.
– Что взяла? Опять что-то мифическое? Историческое?
– Ну да, "Легенды и мифы Древней Греции".
– Лучше бы погуляла. Видела, твои одноклассники в центре гуляют. Я там закупалась сегодня. А как спрашиваю тебя, так сразу: ну, мам, да брось, никто зимой не гуляет, холодно, кому это надо, – писклявым голосом, никак не похожим на Ритин, продолжала мама, всплескивая руками.
– Я уроки пойду делать, хорошо? – натянуто улыбнувшись, и, пока еженедельный спор на одну и ту же тему не разросся до вселенного масштаба, Рита поспешила скрыться в комнате.
Да, девушка прекрасно знала, что её приятели пошли проветриться, повеселиться, да и просто расслабиться в конце недели. И её даже звали. Не раз. И не два. Но у неё были отговорки на все случаи жизни: помощь маме, уборка, болезнь её вымышленной кошки....
Она не хотела быть участницей громкой, назойливой толпы. Ей претила сама идея быть в центре какого-то коллектива. А ещё хуже быть в этом коллективе, но где-то там, на самом краю. И пока не попрощаешься, твое существование остаётся неизвестным. Конечно, у неё были приятели, товарищи, знакомые. Но за стенами школы девушка предпочитала тишину и спокойствие. Погружение в удивительный древний мир, наполненный мифами и преданиями, ей нравилось куда больше. Вот и сейчас. Руки сами нетерпеливо потянулись к книге. Она изначально казалось заманчивой, а теперь, после слов библиотекаря о том, что её лет десять с полок никто не доставал, казалась волшебной.
Немедля ни минуты, девушка раскрыла книгу на середине и удивлённо посмотрела на страницы. Там лежала … бумажка или ... закладка? Подцепив находку, Рита нахмурилась. Закладка была странной. Шершавой, ломкой. На ней были извилистые, замороченные символы, отдалённо напоминающие иероглифы. Ещё немного задумчиво повертев необычную закладку, Рита опустила взгляд на текст книги: "Много тяжких бед, много грозных опасностей претерпел герой..." Ага, пересказ одной из поэм Гомера. Что ж, её ждёт увлекательный вечер. И больше о закладке Рита и не вспоминала.
… Детская, как по привычке называла мама комнату Риты. В нескольких шагах от окна – силуэт незнакомого высокого мужчины. О боже! Что в квартире на пятом этаже делает этот человек? Почему мам не проснулась от шума?
Колени предательски затряслись. Может, ей стоит побежать к маме? Или закричать? Она не умела кричать, только шептать ... что же делать?
Что же делать? Со стороны могло показаться, что она героически смотрит в лицо опасности. Но на деле её просто парализовало от животного страха. Начинать разговор она не рисковала. Так прошло пять, десять, пятнадцать минут. Или секунд?
– Ты – не она!
– Ого, он не немой, – подумала Рита, а вслух просипела:
– Это плохо? Или хорошо?
– О, моя любимая, столько лет провёл я в скитаниях и горестях, пытаясь добраться до тебя, – громогласно заявил пришелец.
– Что ж, дело плохо. Давай, Рита, вспоминай, что ты читала о сумасшедших в книгах? Всегда соглашаться? Не поворачиваться спиной? – в панике забегали мысли. Но на всякий случай вслух посочувствовала:
– Очень ... печально…
– Каждый день я как в бреду, мыслю только о тебе.
– Чрезвычайно романтично, – продолжала подыгрывать Рита.
– Но кто же ты, незнакомка? Ни разу не видел я тебя, не слышал о тебе.
– Насколько безопасно говорить настоящее имя подозрительному мужчине, смахивающего на циклопа из греческой мифологии? – снова заметалась Рита, но вслух произнесла:
– Маргарита.
И не к месту добавила:
– Очень приятно.
– Ты не Богиня!
– Нет, но очень хотелось бы ею быть.
Бородач кинул косой взгляд. Ну всё, он её одним пальцем в лужицу сдавит. И от стресса продолжала нести бред:
– Слушайте, а что вы делаете в моей комнате? Вашей любимой, которую вы ищите, здесь нет, я не какая-нибудь волшебная царица. Может, вы в другом месте посмотрите, а? – Рита тараторила так, как никогда до этого в своей неприметной жизни.
– Я – правнук Гермеса. И я тот, кого прокляли боги. О, несчастный правитель Итаки. Я – царь, вождь и нищий странник. Судьба отправила меня в скитания. Двадцать лет я не видел жену и нашего сына...
– Так. Ну это совсем не смешно. Вот прям вообще. Что тут забыл литератор, помешанный на древнегреческих легендах? Нет. Это просто чокнутый, умеющий телепортироваться человек. Точно. Ну, или она сошла с ума, как говорила мама, от нехватки ртов, с которыми можно говорить о нелепых вещах.
– А … как зовут супругу?
– Пенелопа, – благоговейно прогремел пришелец.
– Мама, – Рита шумно вздохнула и прикрыла глаза. Либо сейчас, либо психушка.
– Вы Одиссей?
– Да, – и он начал свой рассказ…
… Рита резко подорвалась в постели. Это... это было невероятно! До этого она ни с кем так долго не разговаривала. Да, поначалу шок, страх, но позже – наслаждение. Ей нравилось слушать его. Все эти Сциллы, Харибды, сирены, циклопы и прочие быки Гелиоса.
Его история является противоположностью знаменитой пословице "из грязи в князи", являя собой новую – "из князи в грязи". Хитроумный, удачливый любимец богов! Вспомним, что именно он придумал Троянского коня, завершившего десятилетнюю войну!
Конечно, хвастлив и самоуверен, но недостатки делают его ближе. И все его любили: и жена Пенелопа, и богиня Цирцея, и нимфа Калипсо – вот какой сердцеед!
И Рита продолжала зачарованно слушать великана.
– … Боже мой! Рита! Ты вообще спала? У тебя глаза краснющие, да и вид у тебя ... помятый, – обеспокоено прощебетала мама.
– Я в порядке, ма, выспалась.
…День прошел скучно. Просто серо! Школа, дом, тренировка.
Засыпая она тайно надеялась увидеть Одиссея снова.
…И это случилось. И в третью ночь, и в четвёртую…
Рита спрашивала себя: это реальность? Или она сошла с ума?
Рита чётко понимала, что это просто сны. Но не могут же во сне вестись такие полноценные беседы, которые она прекрасно помнит и днём! Она даже завела тетрадку, чтобы записывать мысли.
…Да, мама волновалась не зря. Её дочь была белой вороной везде: и в саду, и в школе. И самое страшное, что она совершенно не искала компании, не хотела заводить друзей. Ей это не нужно.
Женщина с горечью наблюдала, как весело проходит юность у соседских подростков, и как печально у её дочери. А в последние дни все стало ещё хуже. Эта пугающая зависимость от какого-то блокнота – без него она никуда не выходила. И чиркает, чиркает, будто ничего важнее нет, ей-богу. И постоянные походы в библиотеку! Она скоро там поселится! А выбор книг: всё о Греции и мореходстве. И ведь ничего не говорит! Ничегошеньки! Ох, как бы это в беду не переросло!
…– Слушай, ты ко мне явился после той книги, почему? Она особенная? Одиссей, я не первая, кто тебя вижу?
– Первая, но дело не в самой книге, дело в папирусе. Помнишь, я рассказывал тебе о вражде с Посейдоном? В той роковой битве от трезубца отлетело одно острие и рассыпалось в пыль. Частицы этой пыли я нанёс на папирус и исписал его словами-оберегами.
В продолжение рассказа её брови взмывали всё выше. Вот это да! Неужели тот странный клочок бумаги – это древний артефакт? А её невероятная связь с Одиссеем?
…Её мысли прервал звук будильника, и Рита подхватила закладку. Непонятные ей символы, стёртые, древние...
– …Ну что это такое! – из задумчивости её вырвала мама, бешеным ураганом пронеслась по комнате. – Сначала блокнот, теперь старый клочок бумаги! Послушай, я беспокоюсь. И сильно. Ты и так была замкнутой, а тут! Помешанность на предметах – это не хорошо. Я же вижу, ты что-то скрываешь. И я твоя мама, я пойму. Знаешь, ты пряталась здесь от всего мира много лет, но от меня – впервые.
Накручивая на палец очередную прядь волос, Рита старательно не смотрела на маму.
– Я в порядке. Серьёзно. Ты же знаешь, было бы что-то плохое, я не смолчала бы.
– Но, Маргош...
– Прости, мне пора в школу.
…Ливень был жуткий. Дальше своего носа ничего не видно. Да и холодно. В кармане Рита привычным движением вертела в ладони папирус. Она погрузилась в мысли о Телемахе и, переходя дорогу, не осматривалась. Раздался громкий гудок. На неё нёсся автобус.
От страха расширились глаза, ладони сжались в кулаки. Все тело напряглось, приготовилось к неизбежному удару.
Но произошло удивительное: ливень стал замедляться, водяной щит прогнулся под тяжестью автобуса и остановил его в полуметре от её лица. Рита отшатнулась. На ватных ногах дотопала до тротуара. И осела. Руки тряслись, мысли путались. Она была на волосок от смерти! Дыхание участилось. Это была закладка, без сомнений! Древний артефакт спас её. Рита, пошатываясь, встала. Непрерывное, бесконтрольное бормотание:
– Спасибо... Одиссей... спас…
Рита не помнила дорогу до дома. Она лишь стальной хваткой держала бумажку. Её спасение. Её чудо.
– Боже мой! Рита, что случилось?! – ужаснулась мать
– Одиссей. Он... он…
– Что? Кто? Рита посмотри на меня!
– Ма, Одиссей … меня! Спас!
– Кто?... что это у тебя в руках?
– Это? Артефакт… он водой управляет представляешь? Если бы только видела…
– Рита все! Хватит. Что ты несёшь?
– Папирус...
Мама начала раздражаться:
– Прекрати. Прекрати. Рита.
– Но…
–Хватит! –закричала мать, резко выхватывая бумажку. – Успокойся, Марго!
На пол полетели ошметки закладки. Папируса больше не было. Спасителя больше не было.
– Что ты наделала? Мам! Что ты наделала?
На глазах начали появляться слезы. Руки затряслись. Тело затряслось. Дышать стало трудно. И – темнота.
…Рита провела в больнице два месяца. Поначалу она хотела рассказать окружающим о невозможном чуде, произошедшем в её жизни. Но глядя в уставшие глаза матери и пытливые глаза врача, Рита молчала.
Сны прекратились. Закладки больше не было. Больше ничто не связывало её с Одиссеем. Память об их разговорах постепенно покрывалась льдом.
Мама была уверена, что у дочки случилась депрессия и ей помогли лекарства.
А Рита была уверена, что встреча с героем спасла её. Вот только для чего...
Нусс Дарья. Моя черно-белая жизнь

Всё началось, когда я пошел в детский сад. А точнее - с коробки цветных карандашей и такой незамысловатой просьбы моей воспитательницы Любови Андреевны:
- Дети, возьмите в руки красный карандаш и нарисуйте цветок.
Пятилетний я по привычке взял первый попавшийся и начал «художничать».
- Костик, - пробасила надо мной Любовь Андреевна, – я попросила взять красный, а это - синий.
Тогда я еще не знал такого умного слова, как «опешил», но поверьте мне, это было именно то состояние.
- Они же все одинаковые, - возмутился я и по-детски развел руками.
Ребята удивленно посмотрели на меня, а потом засмеялись. Мне стало обидно. Красный. Синий. Какая разница?
Когда мама пришла забирать меня домой, Любовь Андреевна пожаловалась ей:
- Ваш сын не различает цвета!
- Конечно, - не отворачивая головы от моих ботинок, сказала мама, - у него же ахромазия. Полная.
- Чего-чего? - переспросила воспитательница.
- Ахромазия - вид дальтонизма. Он видит все в черно-белых цветах, и это врожденное, - мама встала и с усталостью в голосе добавила. – Я же предупреждала Вас утром. Вы не слушали?
Я тогда не знал, каким цветом у воспитательницы залило лицо, но сейчас догадываюсь, что это был красный.
- Вы знаете, первый день… и я… Простите… - пролепетала она.
Мы вышли на улицу, окутанную ранней осенью.
- Мам, я повел себя плохо? – на моих глазах наворачивались слезы.
- Нет, что ты, - улыбнулась мама, проводя по моей мокрой щеке. - Наоборот, ты все сделал правильно. Чудо мое!
Она поцеловала меня в нос, и мы пошли домой.
***
Так один день перевернул моё детское восприятие мира. Наступила новая пора в моей жизни. Любовь Андреевна относилась ко мне более снисходительно, и детский сад перестал быть таким пугающим местом. А еще я понемногу привыкал к своей, как оказалось, уникальности.
Потом началась школа. Здесь без трудностей тоже не обошлось, но мама добилась того, чтобы я мог учиться, как все дети. И пока учителям приходилось привыкать к моему бесцветному взгляду на мир, одноклассникам нравилось задавать мне кучу вопросов. Чаще всего ребята интересовались, какого цвета у них кофта, или ручка и, получив долгожданный ответ - «серая или черная», - они довольные собой возвращались на место.
Но, кроме любопытных, нашлись те, кому просто нравилось общаться со мной. Так я завел друзей.
А потом у меня неожиданно появилось хобби…
***
Уроки ИЗО с 5 по 7 класс у нас вела милая старушка – Надежда Петровна. Мне нравилось, что её кабинет единственный из всей школы, который не был похож на школьный. Скорее, это была настоящая мастерская художника со своей творческой атмосферой.
Уроки ИЗО были для меня большим удовольствием. Да, я не видел цветов. Зато видел, как Надежда Петровна плавно выводит мелом на доске линии перспективы, а по бокам - дома и пушистые ветви деревьев. И собаку с ма-а-аленьким бантиком на голове. И самых разных людей. Я повторял за ней, стараясь не пропустить ни один штрих, ни один взмах руки по поверхности доски…
Однажды, в 7 классе, Надежда Петровна попросила меня задержаться после урока.
- Знаешь, Костик, у меня для тебя есть подарок, - учительница зашуршала пакетом. – Вот уже два года я наблюдаю за твоим талантом. Ты рисуешь очень красиво, но этим шедеврам кое-чего не хватает.
Я заметил в ее руках пачку цветных карандашей и смутился:
- Надежда Петровна, я же не различаю цвета… так рисую… мне просто нравится…
- Знаю, знаю, - мило улыбнулась она. – Но это не просто карандаши. Здесь подписан каждый цвет. Я хочу научить тебя пользоваться цветом, даже не видя его, чтобы ты не бросал это дело и чтобы другие тоже заметили твой талант.
Я так опешил (теперь это слово было мне знакомо), что от радости обнял Надежду Петровну.
- Ура! Надежда Петровна, я буду рисовать!
***
Теперь эти слова звучат как пророчество. А знаете почему? Потому что прямо сейчас я стою около расписания пар для «Художественно-графического факультета».
Мне удалось поступить сюда магическим образом: преподавателям очень понравились мои работы, и они решили закрыть глаза на ахромазию. К тому же, занятия с Надеждой Петровной дали свои плоды – теперь я могу уверенно пользоваться не только простым карандашом. Мама поддерживала меня на каждом шагу и, узнав о поступлении, была счастлива не меньше.
На выпускном Надежда Петровна подарила мне новую пачку цветных карандашей - первые успели сточиться до крошечных размеров. На внутренней стороне коробки витиеватым почерком было выведено: "Созидай, Костик!"
И сейчас эти карандаши у меня в руках – «черно-белые» с надписями «Желтый», «Зеленый»…
- Привет! – вдруг раздался позади меня милый девичий голос.
- Привет! – я обернулся на обладательницу голоса и замер.
Знаете это чувство, когда вы долго находитесь в темноте, а потом резко загорается свет? Глаза болят и сопротивляются ему. Так и мои глаза сейчас сопротивлялись увиденному. Я попробовал проморгаться, даже слегка потряс головой – сделал все, что со стороны, наверное, напоминало нервный тик. И ни-че-го не изменилось.
- Всё хорошо? – спросила девушка. – Я просто хотела узнать, ты тоже с «Художественного» или нет…
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга: девушку, наверняка, насторожила такая необычная реакция на её простое «привет». А меня не отпускала та вспышка, что ударила по глазам, когда наши взгляды встретились...
- Да просто… задумался. Волнуюсь очень - первый день и всё такое, – оборвал молчание я. – Костя и тоже с «Художественного». Может по кофе?
- Алиса, - уже улыбаясь, ответила она. – Давай.
***
Я крутил в руках бумажный стаканчик и смотрел на серый кофе, бьющийся об его стенки. Алиса в это время рассказывала, как прошли её вступительные:
- Уже думала, что не возьмут, но одна женщина вступилась за мою работу, и вот я здесь. Тебе, наверное, наскучила моя болтовня?
- Что ты, вовсе нет! - и дрожащим голосом продолжил. - В общем-то, мои вступительные тоже прошли волнительно. Дело в том, что я… Дальтоник. Полный.
Алиса издала лишь удивленное: «Ого».
Всё это время я не смотрел ей в глаза, потому что боялся поверить в это…
- …И ты, наверное, не поверишь, но я впервые за 17 лет вижу цвет, кроме серого, белого и черного. Я вижу цвет твоих глаз, Алиса! - последние слова я практически прокричал.
Цветные глаза Алисы округлись, а зрачок почти полностью перекрыл края радужки. Она слегка наклонила голову и, видимо, не зная, что сказать, смотрела на меня.
Её глаза сверкали, как два фонарика во тьме ночной улицы. Мне уже не хотелось отводить от них взгляд - я боялся, что больше не увижу этот яркий свет.
За какие-то секунды молчания мне в голову влетел десяток самых разных мыслей. Все они были пессимистичные.
- Ты знаешь, что это за цвет? - оборвала тишину Алиса.
- Нет, к сожалению.
- Зелёно-желтый. На самом деле я привыкла, что люди удивляются моему цвету глаз. Но впервые кто-то заставил удивиться и меня.
Алиса снова заулыбалась. Было видно, что шок от всего услышанного ещё не оставил её.
- Пора на пары
- Пора, - сказал я.
***
Пара была очень интересной, но мне хотелось, чтобы она закончилась быстрее. «Скорее бы подойти к Алисе. А вдруг она не поверила мне? Вдруг подумала, что я сумасшедший?» «Да я и сам с трудом верю в произошедшее. Дальтоник с рождения, какой там «увидеть цвет»?»
Среди девушек выделялась кудрявая макушка моей новой знакомой - она тихо обсуждала что-то с однокурсницами и хихикала.
«Наверное, рассказала им про чудного парня-дальтоника по имени Костя». От волнения я крутил в правой руке карандаш.
Пара наконец-то кончилась, и поток довольных первокурсников направился в коридор. Мои попытки не потерять Алису из виду были тщетны: в какой-то момент она просто испарилась. За перерыв я изучил почти все коридоры университета, но её так и не нашел.
«Мираж» - пролетела в голове горькая усмешка.
Начиналась вторая пара.
***
- Сегодня у вас будет творческое задание для разогрева, - начал занятие преподаватель. - Выберите два цветных карандаша и нарисуйте всё, что душе угодно.
«Что душе угодно» - я мысленно повторил слова преподавателя. «Моей душе сейчас угодно поговорить с Алисой и узнать, что она думает о нашем утреннем разговоре... Стоп, а где она?!»
Алисы не было ни за одной партой. «А вдруг ей стало плохо? Мы даже номерами не обменялись…»
- Рисуем, рисуем. У вас всего 2 часа, - донесся сквозь мысли голос преподавателя.
«Раз её здесь нет, тогда она будет на моей картине. Стану одним из тех художников, которые выплёскивают свои чувства на холсте вместе с каким-нибудь шедевром»
Из пачки подписанных цветных карандашей были без раздумья взяты два – зеленый и желтый. Меня смущало, что я не видел их цветными, как Алисины глаза. Но смущение дало дорогу творческому порыву, и я начал работу.
***
Наступил вечер. Я лежал на кровати в общежитии и смотрел на получившуюся картину. Мне казалось, что это была лучшая из моих работ. Наверное, потому, что на ней была изображена Алиса.
«Тук-тук». В комнату осторожно постучали.
- Заходите, - крикнул я.
Дверь скрипнула, и в комнату вошла она...
– Алиса, это ты? Нам нужно поговорить… Я искал тебя весь день…
Вдруг тонкое «тяв» раздалось из-за спины девушки со «светящимися» глазами.
- Когда ты впервые посмотрел на меня, - без промедления начала она, - внутри что-то ёкнуло. Ты оставил теплый след в моей душе, и мне захотелось оставить такой же в твоей. У меня не было других идей, кроме как поехать в приют. И ты не поверишь: этот щенок не отрывал от меня глаз. Если честно, так завороженно на меня смотрели только вы двое.
Мы засмеялись.
- Он тебя выбрал, - сказал я.
- Он выбрал нас.
В комнате на мгновенье повисла тишина.
- Кстати, собаки тоже фактически дальтоники, - оборвала молчание Алиса, - возможно, он смотрел на меня удивлённо не просто так...
- Думаешь, он тоже впервые увидел цвет? - улыбнулся я.
- Возможно...
- Как назовем его? - я посмотрел на Алису.
- Может, Грэй?
- Ага
Я погладил Грэя, и мы снова засмеялись.
Тогда мне в голову пришла мысль, что всё это не было сумасшествием. Нет… Это была самая настоящая любовь.
Романова Дарья. И жить торопится и чувствовать спешит

Из-за верхушек деревьев выпрыгнуло весеннее солнце, брызжа лучами на плитку перед детским лагерем, стены корпусов, ребристые крыши, стекла. Роса тут же вспыхнула всеми цветами радуги. Вместо петуха заголосили репродукторы: песня «Вставай» с упрямством и наглостью тараканов лезла во все щели. Сотни детских ног тут же оказались снаружи, а сотни детских голов - под одеялом. Заспанные, но отчаянно пытающиеся казаться бодрыми, вожатые распахивали двери комнат, орали, срывая глотки: «Подъем, детвора! На зарядку пора!».
Маша успела умыться, одеться, заплести две тоненьких косички и накраситься, а соседка Дуня все еще валялась в кровати. Неудивительно: вчера она допоздна писала сценарий – подходил срок сдачи. Маша же проще смотрела на дедлайны: в драматурги она никогда не метила, на профильную смену попала совершенно случайно, а к тому же все ее мысли занимал Гриша, одиннадцатиклассник, будущий режиссер и просто обаятельный парень.
— Ду-ня, вста-вай, - Маша схватила девушку за ногу и принялась стаскивать ее с кровати.
— Ай! Ну что ж ты прицепилась! Не пойду я на завтрак.
— Я не дам тебе последний день смены проспать. И вообще нас вожатые убьют. Вставай или я на тебя воду вылью! – пригрозила Маша, потянувшись к стоящему на тумбочке пластиковому стаканчику.
Когда первые капли коснулись Дуниной спины и затылка, той все же пришлось подпрыгнуть. Всклокоченная после сна, она принялась отряхиваться: пижама сзади пестрела мокрыми пятнами.
— Дура! Как я на мокром спать буду?
— До вечера высохнет, - невозмутимо ответила Маша.
В отместку Дуня запустила в нее остатки воды из стаканчика.
— Эй! Я же уже накрасилась! – взвизгнула соседка.
Но это было утром. А сейчас они сидели в длинных, извилистых, как тело ужа, коридорах минус первого этажа. Последние полчаса прошли скомканно: услышали вой сирен, невозмутимый женский голос сообщил о воздушной атаке, спустились в укрытие, разобрали тонкие подушки (не на ледяном полу ведь сидеть), замерли.
Это была не первая тревога. Ребята почти привыкли, если можно привыкнуть к такому. Да, иногда сердце в груди замирало от звука газующей машины, иногда перехватывало дух от взрывов хлопушек, но в целом они привыкли. К тому же это была киносмена, а значит следующие часы предстояло провести под слаженное пение, шутки и хохот.
Ребята и правда были не промах: Костя умудрился захватить из комнаты гитару, Володя поручил друзьям выпить из двух бутылок воду и теперь настукивал ими ритм. Девушки, обнявшись, затянули «Коня», парни подпевали, украшая песню низкими голосами.
К ним потихоньку подходили ребята из других отрядов, тихо, как завороженные, вставали рядом, кто пытался петь, кто снимал происходящее на телефон. Одну Дуню бесили все эти песни-пляски. Тридцать орущих голов – шутка сказать!
Она забилась в самый дальний угол, открыла ноутбук с неоконченным сценарием и, сжав зубы, принялась барабанить по клавиатуре. Писала и стирала. Писала – стирала. Писала – стирала. Не шло. Действующие лица не действовали, диалоги не диаложились, описания не описывались. Хоть головой о экран бейся, ну честное слово!
«Смешались в кучу кони, люди, и залпы тысячи орудий слились в протяжный вой…» - прекрасная была строчка у Лермонтова, чтобы описать происходящее, подумала Дуня.
Последней каплей стало то, что на последний куплет «Коня» все парни встали, вытянувшись по стойке смирно, и заголосили так громко, что у Дуни уши в трубочки свернулись.
— Вы можете хоть капельку потише быть? Тут люди делом заняты, а вы разорались! Ну помолчите же. Голова от вас уже трещит.
Ребята, сбитые с толку, примолкли. Володя буркнул:
— Ты только и делаешь, что пишешь. Не мешай другим веселиться. У одиннадцатиклассников этот лагерь последний.
— Я чем виновата? Будь моя воля, так я бы без десятого класса обошлась. Очень мне надо лишний год за партой киснуть. Лучше бы сдала ЕГЭ и сразу во ВГИК.
Ваня хмыкнул, ткнув в плечо Костю:
— Она хочет поскорее в одиннадцатый. Дуреха!
Одиннадцатиклассники, количество которых в отряде превышало десятиклассников, рассмеялись.
— Пользуйся своим счастьем, пока можешь, - посоветовал Володя. Все снова запели.
— Ну вас! – фыркнула Дуня и, схватив ноутбук, перебралась к более тихому отряду физиков.
Вновь застучали пальцы по клавиатуре. Но среди физиков было так тихо, что плавился мозг: Дуня стала отчетливо различать сопенье, скрип ручки, обсуждение каких-то задач на плотность воздуха, шуршание учебниками.
Из другого конца коридора доносились голоса Володи, Вани, Кости, Маши и других.
— Не вериться, что через два месяца конец.
— Одиннадцать лет отмотал за последней партой и еще четыре отмотаю, только уже в универе.
— Никаких лагерей больше, никаких конкурсов от Движения Первых… Никогда не забуду свою первую смену: мне было двенадцать, и я попала в отряд, состоящий из сорока девочек. А вожатые угадайте кто были? Два парня-студента. Ну прямо змеиное логово!
— Теперь нам дорога в лагерь только вожатыми. А ведь это не то… Куча документов, ответственности. Да и совмещать с учебой и работой сложно.
— Работа? Не напоминайте…
— Это мы еще о ЕГЭ и вступительных не говорим. Тут ведь много тех, кто в театральный? Вот! Для нас на ЕГЭ дело не кончается.
— Ну. Вроде тошнит от режиссерских экспликаций и творческой папки, а вроде и нравится. Как сядешь, так весь мир замирает.
— А я рада, что мы здесь с вами собрались. Столько творческих людей я никогда не встречала.
— Никогда не думал, что с вами так круто будет. Мы вот с Костей первые четыре дня только о кино и говорили, пока не освоились.
— А давайте «Прекрасное далеко»?
Вновь затянули песню. Дуня фыркнула и вернулась к сценарию. И все было хорошо десять минут, пока на плечо не рухнула рука Маши.
— Пойдем, там все друг другу расписываются на память.
— Чего? – не отрываясь от экрана, отмахнулась Дуня. Ей нужно было закончить этот сценарий.
— Слова на память. Сегодня последний день смены. Ты вообще где? На этой планете?
— Я должна сдать сценарий сегодня, ты это понимаешь? Отстань, не до тебя мне, - сорвалась Дуня. Маша прикусила губу и отошла.
«Вот и отлично», подумала девушка, возвращаясь к тексту. Ей оставалось совсем немного. Пара страниц: написать конец. Вот тут-то все и замирало: никак герои не приходили к чему-то завещающему. Дуня злилась и оттого вжимала пальцами клавиши все сильнее.
— Рота подъем! – заголосили где-то сбоку, Дуню схватили под руки, подняли, закружили и поволокли куда-то по коридору.
— Отпустите! – завизжала Дуня, размахивая руками.
В ответ только рассмеялись. Чья-то рука потрепала девушку по голове.
— Пустите меня! У меня сценарий!
Дуня очутилась в плотном круге парней и девушек. Все они смеялись, обнимались, подшучивали друг над другом, кто-то шептался.
— Подпиши мой альбом, - попросил Ваня.
Ничего не понимая, она взяла ручку и вывела «На долгую память».
— О, и мне! – попросил Костя, подсовывая Дуне альбом.
Сзади раздалось еще несколько «и мне». Дуня только успевала черкать ручкой. На каждом из проплывающих мимо ее глаз альбомов пестрели множество разномастных подписей. Кто-то оставлял короткое сообщение, кто-то сочинял целую «Войну и мир».
— А тебе что-нибудь написать? – поинтересовался Володя.
Дуня задумалась: они с ребятами прожили вместе двадцать дней. Вместе учились писать сценарии, разбирали отрывки из «Онегина», гуляли, играли, сидели в подвале. Вероятно, жизнь после лагеря и разделит их. Но это ведь ненадолго? Кто-то станет режиссером, кто-то актером – свидятся еще, даст Бог.
— Да, держи альбом, - улыбнулась Дуня.
Они стояли в кругу, крепко обнявшись, кто-то вкинул вопрос «что такое счастье?», принялись отвечать.
— Счастье – это каждое утро будить такую упрямую соседку, как ты, - толкнула ее в бок Маша.
— Счастье – это быть со всеми вами, ребята. Так жаль расставаться.
— Еще встретимся, - пообещал Костя.
Дуня взглянула на свой потухший ноутбук, но не почувствовала страха дедлайнов.
— А как же твой сценарий? Не пойдешь дописывать? – шепотом поинтересовалась Маша.
— Я подумаю о нем завтра, - улыбнулась Дуня, крепче сжимая в объятиях ребят.
Токарева Владислава. Хвостики

Морозный январь, ночь. 
Маленькая юркая рыжая собачонка вьется у ног, радуясь предстоящей прогулке. 
Женщина застегнула поводок и, накинув куртку, вышла из квартиры. 
В голове было пусто. 
Хотелось поскорее выгулять щенка и вернуться под плед к просмотру любимых сериалов. 

Собака яростно тянула поводок, несясь к заснеженной металлической двери подъезда. 
"До-ре-ми до-ре-до до-ре-ми до-ре", – домофон пропел повторяющуюся мелодию. 
 Морозный воздух ворвался в лёгкие, женщина на мгновение задохнулась.  
– Точно, больше -30, – подумала она.

Мороз моментально окрасил щёки и нос в алый, дышать приходилось с осторожностью. 

Цвет неба был неоднородным, даже напоминающим всем известный "серо-буро-малиновый", только с вкраплениями охры, исходящими от городских фонарей. 
Почему-то зимней ночью, выходя на улицу, постоянно хочется рассматривать всё вокруг: этот грязный небосвод, мозаику горящих хрущёвских окон, витраж чёрных ветвей деревьев... 
И только хруст снега мешает тишине высказаться. 

Щенок уже успел вдоволь нагуляться и зябко поджимал крохотные лапки, как вдруг заприметил другого пса. И тоже рыжего. Он был крупнее, сильно крупнее одомашненной малютки, но тем не менее, трясся не хуже её. Грузная псина устало волочила лапы, стараясь оставаться в движении, дабы совсем не замёрзнуть. Покрытая коростами и красными пятнами, она не знала, куда себя деть, куда спрятаться и продолжала наворачивать круги по дворам, с надеждой высматривая тёплое местечко. 

– Не-а, не наша, – безразлично ответили парни, курящие неподалёку.

Собаку нужно было срочно спасать.
– Привет, это кто тут у нас такой? – женщина наклонилась и ласково посмотрела в глаза бездомной бедолаге. 

Услышав её добрый голос, кончик хвоста невольно завилял, пока с испугом, с недоверием.

– Пойдёшь со мной? Ты же совсем замёрзла, собака. Вон, смотри, моя рыжая дворняжка лохматая, а тоже вся трясётся.

Дворняжка не оценила дружелюбную интонацию хозяйки. С чего бы вдруг одинокой женщине, занятой хлопотами с одним-единственным ЕЁ хвостиком, заглядываться в сторону этого страшилища ? Нашла кого жалеть: невероятнейших размеров когтистое клыкастое чудище, способное без проблем выцарапать и выгрызть сердце хозяйки, да после и самой крохой закусить. Ну уж нет! Она ни за что и никогда не даст незнакомке шанс занять её тёплое место под одеялом! Рыжая презрительно зарычала.

"Ты вообще молчи!" – заткнула её женщина. Ей было не до страха: видеть, как по белому, обжигающему морозом снежному покрывалу трусцой, всё медленнее и медленнее бегает потерянная замёрзшая до костей бесшёрстная собака – это было просто невыносимо. Ни её размеры, ни размеры зубастой ответственности не пугали женщину, в своём решении она была уверена чуть ли не сразу.

– Пойдём, вижу, что настрадалась. 

Хвосты тотчас уяснили положение дел, но отреагировали по-разному: тот, что покороче, сразу попросился на руки, стараясь обозначить своё превосходство хотя бы таким способом, однако облезлому длинному и больному это было безразлично. Он не верил в своё счастье и только вилял, сомневаясь, не поторопился ли он.

Дома незнакомка спокойно пережила испытание водой с шампунем и внимательным осмотром: собака была слишком воспитана и запугана, потому строго выполняла команды женщины. 
– Эх, милая. Вижу, что досталось тебе в этой жизни. Вон какие шрамы на теле. Ухо сломано. Да и мамой тебя заставляли быть неоднократно. Породистая ты я вижу. Что? Щенков твоих продавали? Я права? Ай-яй-яй...

Рыжий хвостик скулил под дверью ванной комнаты. Как это понимать? Эта что, будет жить с нами? И почему хозяйка так ласково с ней разговаривает? Эти вопросы рычали на собачонку всю ночь, благо воровка места в ногах не просила и даже не смела и взглянуть в сторону кровати. Ну и отлично. Пусть спит у двери. И воет. Протяжно так. Невозможно спать. Может, стоит всё же уступить ей немного места?..

Ночь. Женщина

Устала. Сколько попыток предприняла уложить бедолагу спать – не даётся. Настолько зашугана собака, только откроешь рот – глаза и хвост в пол, покорно ждут очередной ругани. Подходишь – она от тебя, и тоже виновато косясь на плинтуса. Гладить её совсем нельзя: начинает расчёсывать коросты и и прочие болячки. Значит, завтра держим путь к животинному лекарю: сама собой эта «красота» не пройдёт. Бедная, вон как плачет у двери... 

Ночь. Большая собака

А-у-у-у-у-у…
Где мой хозяин? Почему он меня оставил? Может, это я не уследила? Стоило поискать ещё немного. Очевидно, я была плохой собакой. Вот он меня и бросил. Но меня забрали. С чего бы вдруг? Хозяин часто отчитывал меня за моменты, когда я радовалась, встречая его в конце дня, когда я делала свои дела на пол, не стерпев сутки, когда сидела там, где он не хотел бы меня видеть. Часто после этого у меня появлялось множество новых имён и жгучая боль от его «поглаживаний».
Странно, что здесь эти правила не работают. Наоборот, вместо ненавистной духоты с висящим в ней дрожащим страхом я ощущаю любящее тепло, вместо противного дыма вынюхиваю сотни интереснейших запахов, вместо криков различаю новые имена, звучащие куда дружелюбнее предыдущих. И, в конце концов, поглаживаний и почёсываний новой хозяйки хочется выпрашивать ещё и ещё. 
Я совершенно недостойна этого. Но я не хочу назад. А-у-у-у-у-у…
------------------------------------------------------------------------------------

Почти весь следующий день женщина волновалась в ветеринарной, ожидая результатов анализов, как ей показалось, суки стаффорда. Все осмотры врачей собака героически пережила с той же прежней невозмутимостью, что её спокойствию завидовала и сама спасительница. В итоге, у обозначенной как породистая стаффордширская питбулиха (от этой информации женщина непроизвольно сглотнула), действительно обнаружили множество кожных болезней, вызванных аллергией, и инфекцию в ухе – вот почему она так часто трясла головой. Больной выписали лекарства на кругленькую сумму, оплатить которую женщина не могла. Пришлось звонить в сообщество по помощи бездомным собакам. От волонтеров она узнала, что ее Булка (так звали собаку) давно числится в их списках. И хозяин им знаком, и это не первая его попытка избавиться от питбулихи.

– Да... Тяжело мне с тобой будет, – обратилась женщина к Булке через зеркало автомобиля, посмотрев сначала в её преданные глаза, а после – на доверху набитый лекарствами пакет. – Надеюсь, скоро найдётся твой хозяин. Хотелось бы верить, что он также сильно по тебе скучает... 

Бывший хозяин

Ах, с каким восторгом Игорь избавлялся от всех принадлежащих Булке вещей!
Да, он специально оставил ее у магазина в мороз за -30. Так надеялся, что замерзнет. Или сдохнет. Надо же, опять выжила гадина.
«Как хорошо, что эта дура-тетка позвонила!
На пол гадила эта сволочь, сломала пылесос, он-то здесь причем. Ему на работу надо.
Мать-героиня нашлась, готовая забрать всё собачье барахло и маяться с врачами, то, что ему и нужно!"

------------------------------------------------------

Прошёл год. Зима, вечер, та же картина: усталость, тишина и невыгулянный хвост, помноженный на два. Женщина только что вернулась спасительницей очередного брошенного пса. После Булки в ней проснулось непреодолимое желание помогать и другим крупным собакам, оставленным безответственными хозяевами. А таких оказалось немало.
Статистика удручала. Иногда в день находили трех огромных псов, которых выбросили намеренно. Некоторых увозили в лес, подкидывали приютам, а особо изощрённые привязывали к столбам у магазинов или бросали на трассе.
Женщина стала добровольно подрабатывать в зоотакси, возить несчастных псов к ветеринарам, искать для них новых хозяев, помогать с передержкой.
Что удивительно, цвет питомцев оставался неизменным. "Это только мне так везёт или рыжих меньше любят?"

Звук курточной молнии отсёк мрачные мысли, растворившиеся в эхе подъезда. Поворот ключа, заевшая мелодия домофона, морозное дежавю...
Пора домой.
Рыжие хвостики затрусили следом.

Узингер Софья . В ритме тишины

Будильник завибрировал ровно в шесть утра. Аня выключила его, не открывая глаз, и начала привычный ритуал: четыре секунды вдох через нос, шесть – выдох через рот. Пять циклов. Только после этого она позволила себе подняться.
В зеркале отражалась идеальная старшеклассница: аккуратно убранные волосы, ясные глаза. Она проверила расписание на стене: утренняя художественная школа, литература, английский, собрание по организации бала, дополнительные занятия по истории искусств. Каждый час был расписан. Аня начала тревожиться.
– Аня, завтрак! – донёсся снизу голос матери.
– Иду! – ответила она, поправляя воротник блузки.
За столом мама разливала чай.
– Готова к отбору на школьную выставку?
– Готова, — кивнула Аня, откусывая тост.
Рука чуть дрожала. Она положила её на колено.
…Художественная школа встретила её привычным хаосом. Аня улыбалась знакомым, обсуждала с однокурсниками домашнее задание, сдавала на проверку эскизы. Она двигалась по коридорам, как опытная актриса на сцене, где каждое движение было отрепетировано. Страх притаился где‑то глубоко, но мог вырваться в любую минуту.
…На литературе учитель сказал, что появился новенький.
– Это Марк, – представили его.
Новенький молча кивнул, занял место у окна и, кажется, не слышал шёпота вокруг. Аня заметила, что взгляд его был отстранённым, будто он наблюдал за происходящим из‑за толстого стекла.
В течение недели она видела его на переменах – он всегда сидел один, склонившись над книгой. Его спокойствие удивляло. Как можно быть таким невозмутимым среди этого шума?

…Первая встреча по поводу благотворительного бала проходила в кабинете 204 – маленьком душном кабинете, полном галдящих людей. Роль организатора напрягала из-за вынужденного постоянного общения с другими людьми и публичных выступлений. Аня пыталась сосредоточиться, но буквы поплыли перед её глазами.
– Извините, – выдавила она и, не глядя на лица, выскочила в коридор.
Прохлада встретила её, но не помогла. Она прислонилась к холодной стене, стараясь дышать. Вдох. Выдох. Но ритм сбился. В глазах темнело.
– Твой блокнот.
Она попыталась открыть глаза. Перед ней стоял Марк. В его руке был её жёлтый блокнот с расписанием. Он смотрел на неё не с жалостью, а с каким‑то странным, глубоким пониманием.
– Дыши со мной, – сказал он так тихо, что она скорее прочитала это по губам. – Четыре секунды вдох, шесть – выдох.
Он начал дышать, и она, не в силах сопротивляться, стала повторять. Их взгляды были скреплены. Звон в ушах отступил. Сердце успокоилось. Через несколько циклов она смогла выпрямиться.
– Спасибо, – прошептала она, забирая блокнот.
– Бывает, – только и сказал он, прежде чем развернуться и уйти.
…С этого дня между ними установилось молчаливое соглашение. Марк стал её молчаливым спасительным кругом. Он каким-то шестым чувством появлялся, когда Ане становилось плохо: в переполненном школьном коридоре или перед важными соревнованиями. Марк появлялся всегда, когда ей было тяжело. Он не спрашивал, не лез с советами. Просто находился рядом. Его тишина была лекарством.
В знак благодарности она начала носить ему кофе из столовой.
– Держи, — говорила она, ставя бумажный стаканчик рядом с его книгой. Он кивал и слегка улыбался.
Однажды, принимая стаканчик, он вдруг протянул ей свою тетрадь.
– Это мой блокнот. Почитай, если интересно.
Она ожидала увидеть конспекты или домашнюю работу. Но первая же страница словно ударила током – это были стихи. О ней. Но не те, что можно было бы ожидать – о талантливой художнице.
Здесь она была другой: задумчивой, глядящей в окно на алгебре, уставшей после многочасового стояния у мольберта, с тенью беспокойства в глазах, которые она так тщательно скрывала. Он видел её. Настоящую. С самого первого дня.
– Я ... не знала, что ты так хорошо пишешь, – выдавила она, чувствуя, как горит лицо.
– Ты интересный объект, – сказал он просто, забирая тетрадь. – В тебе есть просветлённость.
…Давление к концу года нарастало. Педагог требовала новых творческих проектов, учителя – идеальных экзаменов, подруги – участия в вечеринках, которых Аня панически боялась. Дома она срывалась на младшую сестру за малейший шум, огрызалась с матерью. Она чувствовала, как трещины на её идеальном фасаде становятся всё шире.
– Слушай, о чём ты с этим Марком всё время шепчешься? – как‑то спросила её лучшая подруга Катя на перемене. – Он же странный. Говорят, с ним проблемы. Отец его бросил, он с матерью переехал, в старой школе его травили. Не связывайся с ним.
Аня промолчала, но внутри всё сжалось от ярости и стыда. Она боялась заступиться. Боялась вопросов.
…Страх за Марка становился навязчивым. Она наблюдала, как шептались за его спиной, как хейтили в соцсетях, оставляя колкие и злобные комментарии под его постами. А однажды увидела, как старшеклассники нарочно толкнули его, и Марк, уронив книги, молча опустился и начал их собирать, не поднимая глаз. Аня застыла в десяти шагах, парализованная страхом, что, если она вмешается, все увидят её слабость, её связь с ним. Она ненавидела себя в этот момент больше, чем когда‑либо.
…Ночь перед балом Аня почти не спала. Она повторяла речь, прокручивала в голове сценарий вечера, дышала по методике. Но сильная тревожность готова была поглотить её в любой момент.
Зал был украшен гирляндами и шарами. Все были в нарядной одежде, смеялись, фотографировались. Аня чувствовала себя манекеном: она отдавала последние распоряжения, улыбалась, кивала, но внутри всё замирало.
Настал её момент. Ведущий объявил: «Слово предоставляется главному организатору бала и будущей звезде современного искусства – Анне Соколовой!»
Ленивые аплодисменты. Сотни глаз. Яркий свет софитов ударил ей в лицо, ослепил. Она подошла к микрофону, посмотрела на море ожидающих лиц и ... ничего.
Тишина.
Горло сжалось, будто его перехватили стальные пальцы. Лёгкие отказались наполняться воздухом. Сердце застучало дико, грозя вырваться наружу. Зал поплыл перед глазами, расплываясь в цветные пятна. Шёпот прокатился по рядам.
– Я не могу. Я не могу. Сейчас все увидят. Все поймут. Конец… – запаниковал её внутренний голос.
И тут она увидела его. Марк стоял в самом конце зала, в дверном проёме. Он не махал, не кричал, не пробивался к ней сквозь толпу.
Он просто поднёс правую руку к своему сердцу. И начал дышать. Медленно. Чётко. Его взгляд был прикован к ней, непоколебимый, как скала в шторм. Четыре секунды – вдох. Шесть – выдох.
Аня, не отрывая глаз, повторяла за ним.
Воздух, холодный и резкий, ударил в лёгкие. Потом ещё глоток. И ещё. Шёпот в зале сменился тишиной, но теперь это была тишина не осуждения, а заинтересованности. Люди начали оборачиваться, следя за её взглядом, направленным на него.
Через минуту, показавшейся вечностью, мир встал на свои места. Зал, люди, микрофон – всё обрело чёткие очертания. Она почувствовала под ногами твёрдый пол.
Аня выдохнула, слегка улыбнулась и наклонилась к микрофону. Её голос прозвучал тихо, с лёгкой дрожью, но его было слышно в самом дальнем углу.
– Простите, я ... немного волнуюсь.
Ещё один взгляд на Марка. Его кивок был едва заметен.
– Я никому об этом не говорила…
Она замолчала. Казалось, замолчал не только её голос, замолчало её сердце. 
Снова взгляд на Марка – и она собралась с духом, как перед прыжком в холодную воду:
– Я не всегда такая собранная и уверенная, какой стараюсь казаться. Иногда мне очень страшно. Так страшно, что, кажется, земля уходит из‑под ног.
В зале воцарилась полная, абсолютная тишина. Никто не ожидал такого.
– Мы все сегодня здесь, чтобы помочь другим. Но иногда самая большая помощь – это позволить себе быть слабой. Признать, что ты не идеальна. И найти того, кто примет тебя такой. Поэтому сегодня я хочу сказать спасибо... тому, кто остаётся рядом, даже когда неловко, даже когда страшно.
Она не назвала имени. Она просто закончила речь и сошла со сцены под грохот аплодисментов. Её репутация не рухнула. Она стала настоящей.
… Аня нашла Марка на крыльце школы. Он сидел на ступеньках и смотрел на вечернее солнце, пробивающееся сквозь городскую засветку.
Аня села рядом. Долгое время они молчали, слушая доносившуюся из зала музыку.
– Спасибо, – наконец сказала она. – Ты снова был моим спасителем.
– Ты сегодня была очень смелой.
– Это из‑за тебя.
– Нет. Это была ты. Я просто... напомнил.
Она взяла его руку. Она была холодной.
– Почему ты никогда не спрашиваешь? – тихо произнесла она.
– Потому что вижу, – сказал он так же тихо. – И потому что вопросы иногда бывают лишними. Как и слова.
Они просидели так ещё долго. Панические атаки не исчезли. Страх не растворился. Проблемы Марка – с травлей, с новой школой, с прошлым – никуда не делись. Они не стали волшебным лекарством друг для друга. Но они нашли то, что было важнее: тихую гавань посреди внутреннего шторма. Место, где можно было не дышать по расписанию, а просто дышать. Где можно было снять маску и не бояться, что тебя осудят.
Они сидели в ритме тишины, который понимали только вдвоём. И этого, в тот вечер, было достаточно.
Фомина Антонина. Цвет предельной паузы

В доме бабушки Лены время текло иначе. Оно не бежало вперёд, а медленно кружилось, как пыль в луче света из окна её гостиной. Здесь всегда пахло старыми книгами, воском и тишиной — той особенной, густой, что накапливается годами в местах, где люди не торопятся. Бабушка сама была похожа на законченное, тихое полотно: её руки, покрытые паутиной морщин, всё ещё хранили память о плавных движениях, но вот уже много лет они только вязали ажурные салфетки да гладили кота Барсика. Никто из нас, внуков, уже толком не помнил, что когда-то эти самые руки смешивали краски на большой деревянной палитре. О прошлом бабушки-художницы говорил только один свидетель — портрет в золочёной раме напротив камина. Женщина в платье цвета выдержанного вина смотрела на мир глазами, в которых застыла не грусть, а глубокая, спокойная усталость от вечности. Я могла подолгу стоять перед ней, впитывая молчание холста — густое, тягучее, как мёд. И пока мои друзья мечтали о новых телефонах, я мечтала о красках, способных передать эту беззвучную музыку.
Я рисовала всегда. Сначала это были кривые домики с трубой, потом — более смелые попытки изобразить ветку сирени за окном или спящего Барсика. Но школьные наборы акварелей и гуаши меня не устраивали. В них не хватало той самой глубины, того самого молчаливого знания, которое я чувствовала в бабушкином портрете и в ней самой.
Мой тюбик нашёлся не в тайной шкатулке, а во время самой обычной летней уборки на старой даче. Бабушка попросила помочь разобрать чердак. Среди ящиков с пузырьками, рассохшихся кистей и застывших банок с олифой я наткнулась на старую, пыльную коробку из-под конфет «Мишка на Севере». Внутри, под слоем пожелтевшей папиросной бумаги, лежало беспорядочное собрание художественного хлама: обломки угольков, кусочек сепии, пустые склянки. И в самом углу, закатившийся под сломанную линейку, — маленький, сплющенный тюбик.
Он был из жести, невзрачный, без единой буквы. Лишь на донышке угадывался стёршийся штамп — пара цифр. Но вес! Он лежал на моей ладони, как свинцовая печать, холодный и непроницаемый. Бабушка, протиравшая рядом полку, бросила беглый взгляд.
— А, это, — махнула она рукой, и в её голосе прозвучала не боль, а лёгкое, давно привычное равнодушие. — Старая краска. Засохла наверняка. Брак, наверное. Я такие всегда выбрасывала. Выбрось и ты, Танюш.
Но я не выбросила. Меня зацепила именно эта непонятная тяжесть, ощущение спрессованной плотности. Я спрятала его в карман своих поношенных джинс.
Вечером, в своей комнате в городе, я решилась его открыть. Колпачок не поддавался, будто прикипел намертво. Пришлось взять папины плоскогубцы. С первым скрипящим усилием и глухим щелчком из горлышка пахнуло — не привычными маслянистыми нотами, а чем-то холодным, сырым и минеральным, как запах мокрого камня в глубоком колодце.
Я выдавила крошечную каплю на фарфоровую палитру. И замерла.
Это не был цвет. Это было явление. Оттенок невозможно было описать словами из моего скудного пока словаря. Это был цвет предельной паузы — той, что возникает между вопросом и ответом, между вдохом и выдохом. Не серый, не коричневый. Скорее, цвет тени, отбрасываемой мыслью. Цвет пустоты внутри только что произнесённого важного слова. Цвет тишины, живущей между нотами в медленной мелодии. Я интуитивно назвала её «Интервал».
Готовность использовать её пришла с первой настоящей осенью взросления — когда тоска стала не по чему-то конкретному, а по смыслу вообще. Яркие краски в такие дни казались наглой, крикливой ложью. И я, в один из таких промозглых вечеров, вспомнила про тюбик-тяжеловес.
«Интервал» оказался строптивым, почти враждебным. Он отказывался смешиваться с другими красками, сворачивая их в неприятные комочки. Разбавить его удалось лишь скипидаром со специфическим, едким запахом. На холст он ложился не мазком, а плотной, матовой плёнкой, которая не отражала свет, а будто поглощала его, создавая визуальную впадину, провал. Им нельзя было что-то нарисовать. Им можно было только обозначить отсутствие.
В отчаянии я написала самый простой натюрморт — одну грушу на столе. И, почти с вызовом, схватила тонкую кисть и стала заполнять «Интервалом» не саму грушу, а пространство вокруг неё. Тень под ней. Воздух между плодом и краем столика. Узкую щель, где поверхность стола встречалась с фоном.
Когда я отступила на шаг, у меня екнуло сердце. Груша не изменилась. Но пространство вокруг неё сгустилось, обрело вес и объём. Фрукт больше не лежал на плоскости — он существовал внутри созданной мной пустоты, которая давила на него со всех сторон, делая его хрупкость и одиночество невероятно осязаемыми. «Интервал» ничего не изображал. Он обнажал отношения. Ту незримую силу тяжести, что существует не в физике, а в восприятии.
С этим холстом я, робея, пришла к бабушке Лене. Она вязала у телевизора, где шла какая-то старая мелодрама. Увидев холст, она на мгновение замерла, потом медленно сняла очки.
— Дай-ка посмотреть, — сказала она тихо, и в её голосе не было привычной мягкой усталости, а была какая-то иная, забытая тональность.
Она долго молча рассматривала работу. Потом её рука — та самая, что когда-то уверенно держала мастихин, — поднялась и повторила в воздухе контур груши.
— Ты нашла главное, — выдохнула бабушка, и её взгляд стал острым, каким я его видеть не доводилось. — Ты нашла воздух холста. Не воздух для дыхания. Воздух для смысла. Тот, что держит форму. Мы, старики, всегда гнались за формой, за цветом, за сюжетом. А самое важное — это то, что остаётся между ними. Пауза. Забвение, на фоне которого всё и проявляется. Этой краской… — она сделала паузу, подбирая слова, будто говорила на почти забытом языке, — этой краской я пыталась писать когда-то. Да ничего не вышло. Она меня не слушалась. Я хотела, чтобы она подчинялась. А она… требует подчинения себе. Ты поняла это. Она выбрала тебя, видно.
Это было первое признание. Первая ниточка, связывающая мою находку в пыльной коробке с её молчаливым прошлым. Оказалось, тюбик не был случайным хламом. Он был её неудачей, её отказом. Браком, который не поддался воле художника. И теперь он отозвался во мне.
С этого момента всё изменилось. Я поняла, что «Интервал» — это краска не для изображения, а для вопрошания. Я начала писать портрет подруги, но «Интервалом» выделяла не черты её лица, а промежуток между тем, кем она была со мной, и тем, кем она становилась с другими. Рисовала свой двор, заполняя цветом не дома и деревья, а пространства между ними — те самые, где гуляет ветер и теряются детские голоса. Краска стала моим инструментом для видения не объектов, а связей и разрывов между ними.
Работа требовала железной дисциплины. Каждый мазок был окончательным — «Интервал» не прощал ошибок, не позволял себя перекрыть. Он навсегда выжигал на холсте зону тишины. Это учило меня не бояться пустоты, а уважать её. Доверять ей.
Тюбик таял на глазах. Последние капли я использовала на странном автопортрете. Я не стала рисовать своё лицо. Я обвела на холсте контур старого бабушкиного зеркала в резной раме — того самого, что висело в прихожей. И всё, что было внутри этого контура, залила густым, финальным слоем «Интервала». Получилось не лицо, а зеркало, отражающее пустоту. Зеркало, в котором можно было бы увидеть всё что угодно, но которое настойчиво показывало ничто. Это был не ответ. Это был вопрос к самой себе, отлитый в краске.
Опустевший тюбик я положила на полку рядом с бабушкиными старыми кистями, которые она однажды, без лишних слов, достала из комода и отдала мне. Мы молчаливо признали друг в друге родство — не по крови, а по особому, трудному пониманию. Она искала в этой краске послушный инструмент и не нашла. Я нашла в ней союзника — молчаливого, строгого, требующего абсолютной честности. И в этом союзе родился мой собственный голос. Голос, который говорит не красками, а промежутками между ними.
Из всех красок я выбираю эту. Не за красоту, а за правду. В мире, который без умолку кричит яркими образами и простыми историями, «Интервал» — это моё тихое отстояние. Это напоминание, что суть часто прячется не в сказанном, а в недоговорённом. Не в форме, а в паузе, которая эту форму рождает и определяет. Именно эти промежутки, эти окрашенные тишиной «интервалы», и составляют, как я теперь понимаю, самую глубокую мелодию и самого искусства, и жизни. И я благодарна той давней бабушкиной неудаче, что нашла меня в пыльном углу и научила слушать тишину.
Кобчук Данила. Утро вечера мудренее

Мама говорит, что я фантазёр. А папа смеётся и говорит, что у меня «гиперактивное воображение». Поэтому, когда в шкафу зашипело, я решил: «Я подумаю об этом завтра».
Это был не обычный шкаф. Старый, дубовый, с резными драконами на дверцах. Мы переехали в эту квартиру неделю назад, и шкаф стоял тут ещё от старых хозяев. Мама хотела его выбросить, но он не пролезал в дверь. Папа постучал по бокам и сказал: «Крепкий, на века. Пусть стоит».
А потом начались Шёпоты.
Сначала я думал, это ветер в вентиляции. Потом — что это мышка. Но сегодня, когда я остался один (мама в аптеке, папа на работе), шепот стал словами.
«Дании-ил…» — прошипело из-за двери. Мой шкаф знал мое имя. От этого стало очень тихо в ушах, даже гулко.
Я подошёл поближе. Пахло не нафталином, как у бабушки, а лесной сыростью и чем-то сладковатым, как увядшие цветы.
«Откро-ой…»
Мое сердце забилось, как птичка, которая хочет вылететь из груди. Я протянул руку к резной ручке. Она была ледяной.
И тут я вспомнил главное правило всех исследователей из моих книг: никогда не открывай странные двери ночью. А на улице уже смеркалось. Значит, нужно ждать утра.
«Я подумаю об этом завтра», — сказал я твёрдо, как папа, когда принимает важные решения.
Шёпот стих, будто обиделся. Я быстренько собрал свой самый мощный фонарик (подарок на прошлый день рождения), упаковку печенья «на всякий случай» и сел на кровать, укутавшись в одеяло. Нужно было продумать план действий.
Завтра, с первыми лучами солнца, я:
Включу фонарик.
Возьму в одну руку папину бейсбольную биту (для защиты).
Тихонько приоткрою дверцу.
Посмотрю, ЧТО там шепчет.
Если это что-то маленькое и безобидное — изучу.
Если что-то большое и зубастое — захлопну дверцу и позову папу.
План был отличный. Я почувствовал себя спокойнее. Фантазёры всегда должны быть готовы. Я даже зарисовал предполагаемое существо в блокноте: что-то с большими глазами и мягкими лапами, может, домовой?
Ночью мне приснилось, что дверца шкафа медленно отворяется сама. из чёрной щели тянутся не тени, а… кусочки тишины. Они гасят свет от ночника, заглушают звук машин за окном. И шепот говорит: «Завтра не для тебя. Завтра — для нас».
Я проснулся от того, что в комнате было очень холодно. Лунная дорожка от окна тянулась прямо к шкафу. И на одной из резных панелей, где был дракон, я разглядел новую деталь: у дракона теперь был открыт рот. Его пасть была вырезана так глубоко, что внутри виднелась самая настоящая тьма.
Я натянул одеяло на голову. «Завтра, — прошептал я себе под одеялом, — всё решится завтра. При свете дня всё не такое страшное».
Утром меня разбудило солнце. Комната была тёплой и уютной. Пылинки танцевали в солнечных лучах. Шкаф стоял себе как ни в чём не бывало, просто старый дубовый шкаф. Я даже усмехнулся: вот что значит детское воображение!
После завтрака я гордо объявил маме:— Я сегодня проведу ревизию в шкафу. Наведу порядок!— Молодец, — улыбнулась мама.
Я взял фонарик, глубоко вздохнул и подошёл к шкафу. Рука уже лежала на резной ручке. Пахло просто деревом. Никакой сырости.
«Значит, всё-таки приснилось», — подумал я с облегчением и потянул дверцу.
Она не открылась.
Я потянул сильнее. Ничего.
Тогда я приложил глаз к замочной скважине. Внутри было не чёрно. Там был тусклый, серый, какой-то бесцветный свет. И в этом свете я увидел… свою комнату. Точную копию. Там стояла моя кровать, мой стол. И на кровати, отвернувшись ко мне спиной, сидел мальчик. Он смотрел в окно. В его окне тоже светило солнце, но оно было плоским, как нарисованное.
И этот мальчик что-то говорил. Я прислушался, прильнув ухом к щели.
«…подумаю об этом завтра», — тихо, но очень чётко сказал он.
И в этот момент мальчик в шкафу медленно начал поворачивать голову. Я отпрянул. Сердце заколотилось снова.
Я больше не хотел думать об этом завтра. Я не хотел думать об этом никогда.
Я побежал к маме на кухню.— Мам! — сказал я, стараясь говорить спокойно. — Шкаф… он заперт. Там что-то зацепилось.— Сейчас посмотрим, — сказала мама.
Она пошла в комнату, дёрнула ручку шкафа. Дверца легко и беззвучно открылась. Внутри висели папины старые пиджаки и пахло нафталином.
— Всё открывается, Даня. Ты, наверное, просто плохо потянул.
Я молча смотрел в тёмный простор шкафа. Моё воображение? Наверное. Конечно.
Вечером, ложась спать, я снова посмотрел на резного дракона. Его пасть была сомкнута. Просто игра света и тени.
Я выключил свет и закрыл глаза. И уже почти проваливаясь в сон, я услышал едва уловимый, будто доносящийся из самого далёкого угла вселенной, шепот:
«Он тоже подумает завтра…»
Но я уже не испугался, потому что решил - завтра я обязательно расскажу всё папе. Всё-всё. Даже про мальчика в шкафу.
Обязательно.
Завтра.
Кислякова Софья. Я никому об этом не говорил, или Такая жизнь

Как всегда, на двадцать третье февраля наша историчка и классная Алла Викторовна велела мне выучить наизусть стихотворение про войну. В прошлом году к нам в школу приходили «дети войны» – две старушки и рассказывали про своё военное детство. Я потом читал для них «Помните – через века, через года – помните! О тех. кто уже не придёт никогда, – помните!»
Теперь выучил «Сороковые, роковые, военные и фронтовые…». Стихотворение написано от лица молодого бойца. И он не унывает, несмотря на то, что вокруг него бомбёжки, эшелоны, погорельцы. По-моему, это главное в жизни – никогда не унывать.
Новые строчки я запомнил быстро. Выразительное чтение проверил, как обычно, на бабушке. Она оставляла свои бесконечные домашние хлопоты, усаживалась на стул и ловила каждое моё слово. Я старался. Обычно бабушка говорила: «Главное – читай с душой». В школе Алла Викторовна дала мне ещё парочку советов.
В этот раз вместе со мной пошла к ветеранам Ирка Мамонова – наша чтица и певица. Это её так Алла Викторовна называла. Мамонова занималась в вокальной студии и была модницей: ходила с маникюром и приклеивала на глаза густые ресницы.
Алла Викторовна как-то пробовала с ней поговорить по этому поводу. Но Мамонова заявила, что так сейчас ходят почти все девочки.
Класс у нас ого-го! Маникюр был у многих. У Иришки – самый яркий. Но она с ним ещё умудрялась ходить на занятия в Юнармию, где было много старшеклассников. Они все надевали юнармейские красные береты, вечно готовились к показательным выступлениям, занимались с учебным оружием под руководством нашего учителя ОБЖ.
В общем, пришло время нам выступать. «Ветеранов Великой Отечественной в нашем городе осталось только двое. Им обоим уже исполнилось по 100 лет. Постарайтесь выступить на «отлично!»», – говорила нам Алла Викторовна. Она тоже пошла с нами.
Оказалось, ветераны жили в одном дворе рядом со школой. Пятиэтажки стояли друг напротив друга. Столько раз я ходил мимо них! «Да вот же! На этих домах красные флажки!» – показала Мамонова. Только тогда я их заметил. Откуда она всё знала?
Возле одного из ветеранских подъездов уже стояли несколько взрослых. Оказалось, что это были журналисты и какие-то чиновники. Все ждали главу города. Он скоро подъехал на своей блестящей машине. Поздоровался, и мы поднялись в квартиру на четвёртый этаж.
Ветераном Великой Отечественной войны была маленькая сухонькая бабушка. Она сидела в большой светлой комнате на диване, смотрела на нас своими блестящими глазами и улыбалась. От старости она уже не могла сама встречать гостей. Это делали её родственники.
Глава города сразу подошёл к ней, пожал её маленькую руку, произнёс поздравление и вручил ей юбилейную медаль ко Дню Победы. Оказалось, что эта бабушка воевала на фронте с 17 лет и была зенитчицей. Трудно было представить, как это у неё получалось.
В комнате на столике рядом с диваном была выставлена её боевая награда – Орден Отечественной войны II степени - и фотография в молодости, в военной форме. Юное лицо без морщин – почти как у Мамоновой, и с улыбкой. Из-под беретки выбиваются прядки волос. А сейчас на бабушке был надет розовый халат, на голове – красный платочек, и из-под него видна была тонкая, аккуратная, седая косичка. Ноги укрывал мягкий плед.
Журналисты стали фотографировать бабушку одну и вместе с главой города, со всеми её родственниками. Чиновники стали расспрашивать бабушку о Дне Победы: «Татьяна Алексеевна, помните, как всё было?»
И она закивала и заулыбалась в ответ. Оказывается, утром молодые девчонки-зенитчицы, как обычно, были в боевой готовности. И вдруг командир отдал им приказ стрелять в воздух. Так они и сделали. «А не поймём, зачем стрелять? Если никто на нас не летит?» – рассказывала бабушка. И тут их командир закричал: «Победа! Победа над фашистами! Конец войне!» Как же они все радовались! Плакали, обнимались, кидались подушками в своём деревянном бараке. Потом девушки стали собирать свои вещмешки. Они думали, что их сразу отправят домой. Но вернулись они только осенью 1945-го. Ещё несколько месяцев оставались на службе. Вот как было.
Закончила воевать Татьяна Алексеевна где-то в Польше. Как место называется, уже не помнила. «У неё в документах всё записано!» – уточнили родственники.
Пришёл черед выступать нам с Мамоновой.
Сначала я читал «Сороковые, роковые», очень старался. Бабушка Таня слушала внимательно, а в конце стала мне хлопать. Потом выступала Мамонова. Немного волновалась. Алла Викторовна включила ей тихо музыкальное сопровождение на телефоне. «С чего начинается Родина?» – пела Мамонова дрожащим голоском.
Бабушка Таня первый куплет просто слушала, а на втором закивала в такт головой. И в конце уже все гости Мамоновой подпевали, а потом хлопали.
Бабушка Таня вся оживилась, велела дать нам с Мамоновой конфет – они лежали в коробке на накрытом для гостей столе – с фруктами и чайным сервизом.
Родственники пригласили всех гостей к столу, но они вежливо отказались, а глава города сказал, что нужно поздравить ещё одного ветерана – в доме напротив. «А у вас пусть будет семейный праздник», – обратился он к родственникам Татьяны Алексеевны.
Мы быстренько оделись и пошли в дом напротив.
У подъезда взрослые стали о чём-то совещаться. Брать нас с Мамоновой или не брать к ветерану. Решили всё-таки взять. Алла Викторовна хотела нам что-то срочно сказать и поманила рукой, но ничего не получилось. Мы уже входили в квартиру на третьем этаже, пропустив вперёд главу города, чиновников и журналистов. Гостей встретила одна пожилая женщина. Это была дочь ветерана, как вскоре мы поняли. Она назвала себя: «Лидия Ивановна».
В небольшой комнате было скорбно, прохладно и тихо. Сильно пахло лекарствами. Почти по середине комнаты стояла высокая больничная кровать, рядом стол, покрытый клеёнкой, стул и скамеечка. И ещё шкаф в углу.
На кровати, весь укрытый до подбородка белым одеялом, лежал на спине старый седой человек. Его лицо было очень бледным, чисто выбритым, глаза закрыты. Выпуклые веки казались светло-синими.
Все пришедшие некоторое время стояли в полной тишине. «Вот», – всё, что смогла сказать дочь Лидия Ивановна.
Заговорил глава города. Он спросил: «Как Михаил Константинович себя чувствует?» Дочь ветерана рассказала, что он лежит уже пять лет. И все эти годы она за ним ухаживает каждый день: кормит и моет его, даёт лекарства.
Стали спрашивать, не нужно ли чего ветерану. Дочь ответила: «Нет, не надо! Всё у нас есть», – и заплакала.
Глава города взял её за руку. Когда женщина немного успокоилась, он сказал, что пришёл вручить ветерану юбилейную медаль. Дочь кивнула и, склонившись к голове старика, начала просить его, чтобы он просыпался и открывал глаза. Видно было, что она это делала каждый день, часто, и больной отец откликался на её слова, но только делал это очень медленно.
Он не сразу, постепенно открыл глаза. Казалось, синюшные веки его почти не слушаются. Когда он справился с ними, взгляд его устремился в белый потолок.
«Встаём мы долго!» – объяснила всем Лидия Ивановна.
А потом, повернувшись к отцу всем телом и взяв его за обе руки, начала медленно поднимать, тянуть на себя, что давалось ей с большим трудом.
Нужно было ещё подпереть его спину высокой подушкой. Так старик оказался сидящим в кровати. Лидия Ивановна развернула его, нагнулась и поставила одну голую правую ногу старика на скамеечку. Левой ноги от колена у него не было. Он стал инвалидом после войны. Белое одеяло покрывало его колени. Из-под белой тонкой рубашки на груди виднелись редкие седые волосы.
Теперь дедушка смотрел прямо перед собой, как будто бы никого вокруг и не было. Его дочь замерла рядом, готовая подхватить своего отца в любую минуту, если он вдруг не сможет больше сидеть.
В комнате на мгновенье застыла тишина.
Главе города чиновницы уже протянули красную коробочку с юбилейной медалью, он держал её перед собой и потом с почтением просто положил награду на колени ветерану и замер перед ним по стойке смирно.
Никто не просил нас читать стихи и петь. Да мы бы и не смогли этого сделать. Все взрослые молчали. Журналисты опустили свои камеры и диктофоны. И тут не сдержалась, всхлипнула Мамонова. Алла Викторовна, стоявшая рядом, обняла её одной рукой и прижала к себе.
Лидия Ивановна рассказала, что всю войну её отец с 18 лет служил шофёром, участвовал во взятии Кёнигсберга и дошёл до Берлина. У него есть награда – орден Красной Звезды. А в столетний юбилей в их семье родился прапраправнук ветерана.
Ветеран всё продолжал сидеть на кровати так, как посадила его дочь.
Кто-то из гостей пожелал ему и всей семье здоровья. Лидия Ивановна опять начала плакать. Все засобирались и направились к выходу. Кто-то предложил помочь уложить ветерана в кровать. Но Лидия Ивановна отказалась: «Раз встали, будем сейчас обедать!» – пояснила она.
Мы вышли во двор и остались втроём: я, Мамонова и Алла Викторовна. Мамонова рыдала и размазывала слёзы маникюрными пальцами по щекам. «Что же ты ревёшь?» – грустно спросила Алла Викторовна. «Жааалко...», – только и смогла протянуть Ирка и опять уткнула своё лицо в Аллу Викторовну.
«Человек на войне уцелел под пулями и взрывами. Это болезни и годы сделали своё дело, – произнесла классная печально. – Вы ещё не задумывались об этом. А жизнь она такая… Завтра надо поговорить об этом со всем классом».
Она ещё сказала, что дочь ветерана хорошо заботится о своём отце, хотя это очень трудно. Алла Викторовна обещала показать нам фотографию этого ветерана в молодости. Фото хранится в нашем школьном музее.
Мне тоже было жаль старика и отчего-то обидно, что его последние годы проходят вот так. Он может только лежать и сидеть. И нет ответа на вопрос: почему так устроена жизнь? Почему так печально заканчивается его героическая биография?
Эта картинка с сидящим на кровати стариком, его наградой вряд ли когда-нибудь забудется. И я не хочу это ни с кем обсуждать. Я не говорил никому об этом…
Под холодным февральским ветром я заторопился домой, где ждала меня после школы с обедом моя любимая бабушка.
Костицына Вероника. Покой беспечный

Всю свою сознательную жизнь я живу в напряжении. Глобальные проблемы мира смешались с моими собственными, человечество вымирает. Если взглянуть на это всё под другим углом, то было бы странно не переживать из-за скорой гибели. Но мы привыкли…
Сегодня я не спешил. Утром проснулся от запаха плавящейся шторы. Обычно мне удавалось спасать ныне дорогостоящую ткань, вставая раньше восхода солнца, но этой ночью оно, Солнце, кажется, и не засыпало. Пришлось выбросить пепел и закрыть окно металлической пластиной. Не думаю, что когда-либо уберу её вновь.
Когда-то, мне об этом рассказывала бабушка, люди радовались Солнцу. Около нашего дома был вишневый сад. Прямо как в какой-то книжке. А в саду стоял круглый стол с белоснежной скатертью. Вся семья собиралась за этим столом. Завтракали, рассказывали истории, смеялись... Чай… Вишневый сад… Трудно себе представить. Сейчас Солнце только отбирает… Оно отобрало всех из моей семьи. Мы убили Солнце, и оно мстит.
Я взглянул на список дел. Сразу отмёл все, что подразумевало выход на улицу. Решил, что выполню их, когда погодка будет получше. Завтра, например. В последний раз, когда я выходил из дома, кожу на моих щеках разъело. С того момента прошло уже около месяца.
Недавно в одной из комнат случился пожар. Потушить его вовремя удалось, но за восстановление интерьера я так и не взялся. Может быть, сегодня?
Чугунная дверь открылась с протяжным стоном, и предо мной предстала голая сухая земля. Ничего. Ни стен, ни пола. Я, тут же почувствовав жар, с шипением отпрянул назад и захлопнул дверь. После первого пожара эта комната служила мне хранилищем для книг, документов, одежды, помнится, в углу даже стояла старая кровать. Довольно беспечно с моей стороны было предполагать, что единственное помещение без защиты от происходящего снаружи будет хорошим местом для всех важных, но не столь необходимых вещей. Впрочем, никогда не был материалистом.
Я вернулся в спальню, взял список дел и тут же дописал новое: «Придумать, что сделать с дверью в никуда». Не то чтобы это было важно, но ещё один вход, к тому же без замка, был не к месту. Ничего, с этим тоже разберусь завтра.
Возникло желание заняться чем-то попроще, приземленным, рутинным. Уборкой! Определенно стоило бы пройтись мокрой тряпкой по полкам и полу: я уже давно кашляю от пыли, а проветривание комнат по ночам мало помогает.
Швабра была сделана из старых подручных материалов: грабли с тупыми зубцами и какая-то старая детская футболка. Такую конструкцию придумала мама. Сельское хозяйство… Когда-то это было важной частью жизни людей, но сейчас стало историей, так что разные инструменты, оставленные нашими предками, приобрели новые назначения.
Я взял ведро – оно тоже досталось мне от бабушки. Поднял рычаг крана. Единственная капля жалко брякнулась на дно ведра. Я вдруг вспомнил, что точно то же произошло неделю назад. Со смиренным вздохом я убрал всё на место. Воду, видимо, отключили либо специально, либо это мне не повезло оказаться с поломанной трубой. Вызывать ремонтников бессмысленно: никто не ответит, не приедет.
Вернувшись к длинному списку, я перенес и это дело.
Мой взгляд упал на часы. Самое время позавтракать. Растительной пищи я не видел с самого детства, а мясные продукты ныне стремительно теряли качество и вкус, в конце концов становились редкостью. Браво технологиям, мы смогли наладить производство искусственного продовольствия. Несмотря на отвратительный вкус или его отсутствие, это было лучше, чем ничего. Мой рацион давно состоял только лишь из двух пакетиков этой еды. Её названия я не знал: слишком много приставок (не разобраться: латинских или греческих) и цифр.
Я сел за стол и раскрыл упаковку с яркой надписью «Не требует приготовления». Субстанция с липким хлюпаньем упала в тарелку. Вкуса не было никакого, а пережевывание давалось тяжело: масса больше походила на пластилин. Я ел маленькими кусочками, так как запивать было нечем. Вода! Без этого не обойтись. Придется ночью, когда Солнце «уснет», идти за водой.
Возвращаться к делам не хотелось. Я долгое время бродил по дому, смотрел на свои скромные пожитки, проверял стальные стены, двери, потолок. Вдруг мой взгляд упал на телевизор. С предвкушением я уселся в кресло и нажал на кнопку включения на пульте. Помехи. Переключил несколько каналов. Белый шум. Телесвязь могли оборвать намеренно, либо антенна на крыше подплавилась.
Впервые за долгое время я позволил себе расслабиться. Тикали часы, шуршал телевизор, тихо гудели металлические пластины стен. Точно не помню, но, кажется, я уснул. Мне снилась мама в белом платье. Красивая!!! А главное, она улыбалась. Люди давно перестали улыбаться.
Самое страшное, что все привыкли к смерти. И я привык. Человек ко всему привыкает. Я слышал, что люди строят подземные города, и скоро всех выживших перевезут туда… Скорее бы… Ведь тогда снова вернется счастье, любовь, жизнь. Мир обретёт запахи, краски. Сколько чудесных слов. Там я обязательно встречу девушку с голубыми глазами, как море и небо… Хотя я никогда не видел ни моря, ни неба. Говорят, это безумно красиво. Там, в подземных городах, мы должны начать все сначала. Человек – самое ужасное существо на планете, и всё ужасное мы уже натворили. Но человек и самое прекрасное создание на Земле. Пора совершать и творить прекрасное. Но об этом я подумаю завтра. А сейчас пора вставать и идти за водой.
Даже ночью на улице не безопасно. Я стою в очереди среди молчаливых людей. Люди разучились разговаривать, дети тоже молчат, у всех горе, а болью не хочется делиться. Я где-то читал, что «Вселенная обретает смысл лишь в том случае, если нам есть с кем поделиться нашими чувствами». Но сейчас я разговариваю чаще всего только с собой. Вот девочка, похожая на ангела, с копной белокурых кудрей, но лицо как у взрослой женщины сосредоточено… Интересно, она когда-нибудь улыбается? Но об этом я не успел подумать, надо было наполнить кувшин водой. Она привозная. Откуда? Не знаю, с осадком и невкусная, но другой нет. Скоро рассвет, пора возвращаться.
Когда-то у бабушки была большая библиотека, и она мне перед сном читала. Я тоже читаю то, что осталось. Отдельные обгоревшие страницы. Вот, например, это, какой-то или какая-то Ахматов…дальше не разобрать:
Пусть жизнь бежит стремительной рекою,
Но этот час останется навечно.
Под вишнею однажды выпив чаю,
Душа почувствует покой…
Какой покой? Не знаю. Давно пытаюсь придумать рифму: бесконечный, вечный, сердечный, скоротечный, человечный. Как было у поэта на самом деле? Наверное, я уже никогда не узнаю. Но об этом я подумаю завтра. А сейчас... что-то опять горит…
Надо выжить, надо. Я обещал маме и бабушке, когда они меня спасали, а сами… И я выполню обещание, обязательно выполню не завтра, не послезавтра. Сегодня, сейчас, каждый день, каждый час и обрету покой… когда-нибудь. Он будет, и он будет беспечный. Может быть, так заканчивается стихотворение? Покой беспечный. И я перестану всё откладывать на завтра, потому что это можно будет сделать сегодня, прямо сейчас, думать и делать. Просто жить.
Михайлова Алиса. Как любимый сыночка выбрался из корзиночки


ГЛАВА 1: САМЫЙ КОМФОРТНЫЙ МИР

В уютнейшем домике, где чайник всегда пел три разные мелодии на выбор, жила мама Матильда и её трое детей: Аня, Ваня и Пусик-Симпапусик. Но если Аня и Ваня давно стали самостоятельными, то Пусик оставался тем самым «сыночкой-корзиночкой».
Каждое утро начиналось одинаково:
— Мамулечка, я не могу найти носочек! Тот, с зайчиками! — хныкал восемнадцатилетний Пусик, лежа в кровати.
— Солнышко моё, я уже нашла! И кашка твоя остужена ровно до 37 градусов!
Мама Матильда обожала свою роль. Она гладила Пусику штанишки, завязывала шнурки (хотя он прекрасно умел сам) и отгоняла от него любые проблемы, как настырных мух.
Аня, которая мечтала стать художницей, и Ваня, конструировавший летающие велосипеды, лишь качали головами.
— Когда-нибудь тебе придётся выйти из этой корзинки, — говорил Ваня.
— Ни за что! — фыркал Пусик, укрываясь вязаным пледом. — У мамы самая лучшая корзиночка в мире!

ГЛАВА 2: НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ

Однажды в дверь постучали. На пороге стояли две невероятно элегантные дамы в шляпках с райскими птицами. Это были Тётя Агата и Тётя Беатрис — сёстры мамы Матильды, про которых ходили легенды.
— Матильда, дорогая! — воскликнула Агата. — Мы приехали забрать тебя в Большой Город! Твой «Цветочный рай» стал бестселлером! Тебе нужна выставка, галерея, поклонники!
Оказалось, скромные букеты, которые мама Матильда составляла для соседей, были шедеврами флористики. Тёти, владелицы престижной галереи, случайно увидели фото и примчались.
— Но... мои дети... — растерялась мама.
— Аня и Ваня уже взрослые! — махнула рукой Беатрис. — А этот... — она посмотрела на Пусика, закутанного в плед, — ...о, у нас есть прекрасный пансионат «Вечное Детство»!
Пусик почувствовал ледяной ужас. Его идеальный мир рушился!

ГЛАВА 3: ВОЛШЕБНАЯ ПЕЛЁНКА

В панике Пусик сбежал на чердак, где хранились старые вещи. Он залез в старинный шкаф и нашёл детскую пелёнку, вышитую серебряными нитями. К ней была приколота записка от давно умершей бабушки-волшебницы:
«Для того, кто боится стать большим. Завернись — и мир станет таким, каким ты его помнишь. Но помни: корни, не желающие расти, становятся клеткой».
Не раздумывая, Пусик завернулся в пелёнку и вышел из шкафа. Комната наполнилась золотистым светом, а когда свет рассеялся... мама Матильда снова стала молодой, дом уменьшился, а Аня и Ваня превратились в маленьких детей! Время откатилось на несколько лет назад!
— Мама, я хочу кашку! — запищал Ваня пяти лет.
— А я — рисовать! — добавила крошечная Аня.
Мама, сияя, бросилась их опекать. Пусик торжествовал! Теперь мама снова будет принадлежать только ему! Никаких переездов!

ГЛАВА 4: ТЁМНАЯ СТОРОНА ПЕЛЁНКИ

Но вскоре начались странности. Дом больше не старел, но и не обновлялся. Еда не портилась, но и не имела вкуса. А главное — никто не рос. Аня вечно рисовала одни и те же каракули, Ваня собирал одни и те же кубики.
Пусику стало ужасно скучно. Не с кем было поссориться по-взрослому! Некому было похвастаться! Его брат и сестра были пустыми.
А потом он заметил самое страшное: мама Матильда начала забывать. Сначала сложные рецепты, потом имена цветов, а однажды она не узнала свою сестру Агату на старой фотографии…. Пелёнка пожирала её воспоминания и талант.

ГЛАВА 5: ВИЗИТ НЕЖДАННОГО ГОСТЯ

Как-то ночью в дом проник странный гость — Старец из Гильдии Времени. Он был одет в плащ из сухих листьев, а его глаза видели все возрасты сразу.
— Ты украл не только время, мальчик, — сказал он тихо. — Ты украл судьбы. Твоя сестра могла бы нарисовать картину, которая излечивала бы грусть. Твой брат — изобрести машину, спасающую леса. Твоя мать — вдохновить тысячи людей. А ты... ты обрёк их на вечную бессмысленность.
— Но они счастливы! — попытался возразить Пусик.
— Это не счастье. Это заморозка. И если ты не разорвёшь пелёнку до полнолуния, они навсегда останутся тенями. — Старец показал на стену, где тени Ани, Вани и мамы были пустыми и безликими.

ГЛАВА 6: ПЕРВАЯ ПОПЫТКА ВЗРОСЛЕНИЯ

Пусик снова побежал на чердак и залез в старинный шкаф, он попытался снять пелёнку. Но она приросла к нему. Она питалась его страхом перед самостоятельностью.
Тогда он пошёл на отчаянный шаг: выйдя мз шкафа с твердыми намерениями, он начал делать то, чего никогда не делал. Сам приготовил завтрак (сжёг тосты). Сам постирал свои носки (залил всю ванную). Сам пошёл в магазин (заблудился в трёх соснах).
Каждый раз, совершая самостоятельное действие, он чувствовал, как пелёнка ослабевает. Но и страх нарастал. А что, если он не справится? Если мама разочаруется?

ГЛАВА 7: ЖЕРТВА И ПРОРЫВ

Настало полнолуние. Тени на стене почти исчезли. Мама Матильда перестала узнавать даже его.
В отчаянии Пусик сделал самое трудное: отпустил свой образ идеального сына. Он признался самому себе, что хочет, чтобы мама гордилась им взрослым, а не нянчила вечного ребёнка.
— Я хочу, чтобы Аня рисовала шедевры! Чтобы Ваня изобретал! Чтобы мама творила! — закричал он. — И... и я хочу научиться жить сам!
Он рвал пелёнку не руками, а силой воли. Она сопротивлялась, шипела, превращалась в липкую паутину. Но он продолжал.
Пеленка лопнула с звуком бьющегося стекла.

ГЛАВА 8: НОВЫЙ МИР СТАРЫХ ПРОБЛЕМ

Время вернулось. Аня снова стала талантливой художницей, Ваня — гениальным изобретателем. Мама Матильда, потирая виски, вспомнила всё — и про цветы, и про предложение сестёр.
Она собрала семью.
— Я еду в Большой Город. На полгода. Это моя мечта.
— А я... я, наверное, перееду в домик у леса, — не глядя ни на кого, пробормотал Пусик. — Там есть вакансия смотрителя. Я научусь.
Все замерли. Это было самое взрослое, что он когда-либо говорил.

ГЛАВА 9: НЕСОВЕРШЕННОЕ ПРОЩАНИЕ

Пусик действительно переехал. Первые дни были кошмаром. Он забывал купить еду, путал стиральный порошок с солью, а по ночам звонил маме и плакал.
Но постепенно... он научился жарить яичницу (хоть и комковатую). Научился платить за свет. Даже подружился с соседом-лесником, который учил его разводить костёр.
Он не стал другим. Когда мама приезжала в гости, он снова капризничал, требовал её знаменитых котлет и хныкал, что у него сломалась кофеварка. Мама, конечно, бросалась всё чинить.

Но теперь он знал разницу. Между слабостью по привычке и настоящей беспомощностью. Между детской привязанностью и взрослой любовью.
Мама Матильда, уезжая на очередную выставку, оставила ему записку:
*«Солнышко моё. Я горжусь тобой. Даже когда ты ноёшь. Потому что теперь это твой выбор — пожаловаться, а не твоя судьба. С любовью. Мама. P.S. Котлеты в морозилке».*

Пусик повесил записку на холодильник. Иногда он всё ещё чувствовал себя «сыночкой-корзиночкой». Но теперь эта корзинка была достаточно большой, чтобы в ней могла поместиться его взрослая жизнь.
Утёмова Злата. Экскурсия с "погружением"

На окраине города Кунгура, недалеко от села Филипповка, в горе Ледяной находится известная пещера с красивейшими гротами и подземными озерами. Уж поверьте, все в ней кажется необычным, ведь наш Пермский край неповторим! Тут все имеет свою историю, тайный смысл и волшебство.
В большом автобусе из Перми ехали туристы, пожелавшие посетить уникальную пещеру. Все их радовало - и зимняя дорога, и классный вид из окна, и предстоящие интересные впечатления. Влюбленные путешественники Кирилл и Настя пребывали в прекрасном настроении. Оба были студентами, Кирилл учился в универе графическому дизайну ( не зря художку окончил), а Настя в пединституте на учителя начальных классов. Кирилл в свободное от учебы время подрабатывал в одной фирме, занимался веб - сайтами, платили хорошо. «Настя, повезло тебе с женихом!- твердили родственники,- Умный , да ещё и двухметровый красавец. Следи, чтобы не увели!»
Ледяная гора была довольно высокой и покрыта можжевеловыми зарослями. Туристы последовали за экскурсоводом Анной, которая провела инструктаж перед входом в пещеру и строго- настрого наказала нигде не останавливаться, ни в каких гротах не задерживаться, идти осторожно по скользким тропинкам и не отставать от группы.
На дворе стоял конец февраля, в гроте «Бриллиантовый» переливались сталактиты и сталагмиты. В гротах «Полярный» и «Коралловый» порадовали красивые световые шоу. Туристы быстрым шагом шагали из грота в грот. Вот уже и середина пути, «Длинный» грот с подземным Большим озером. Анна начала рассказывать историю, связанную с этим прозрачным и глубоким озером. Вдруг Кирилла кто- то тронул за плечо, он оглянулся. Девушка в переливчатом длинном платье куда- то звала его. Она певуче произнесла: «Приглашаю вас на необычную экскурсию с полным погружением в пещерную реальность». Он отделился от группы. Незнакомка прикоснулась к бугристой стене, и неожиданно распахнулась небольшая дверь. Кирилл, как загипнотизированный, двинулся за ней. Внутри оказался грот, но не совсем такой, по которым они проходили с группой. Он был умбристо- зелёного цвета, вытянутым, просторным, с высоким потолком.
- Можешь раздеться,- нараспев промолвила девушка,- Меня зовут Фрейя.
Кирилл снял куртку и шапку, повесил на выступающий камень. Здесь было тепло и влажно. На потолке мерцали неяркие зеленые лампочки, висел расслабляющий полумрак.
- Присядем,- предложила Фрейя, показывая юноше на каменную лавочку у стены.
Кириллу совсем не было страшно, скорее, любопытно. «Надо же, какую интересную среду придумали предприимчивые турорганизаторы»,- подумал он.
- Как тебя зовут?- спросила Фрейя.
-Кирилл,- улыбнулся парень.
В глубине грота он увидел похожих на Фрейю девушек в длинных зеленых платьях. Фрейя сказала:
-Мои подруги, мы все живем в пещере. Нам здесь нравится, тут спокойно и тихо. Ночью мы иногда выходим на поверхность и слышим шум и звуки города, но здесь очень хорошо и безопасно. Укромно и влажно, нет ничего прекрасней этого!
- Так значит это не постановка?- удивился Кирилл.
- О чем ты? Это наш мир,- ответила Фрейя, - Надеюсь, тебе у нас понравится. Она провела рукой по его волосам. Кирилла потянуло в сон. Девушка указала рукой на диван. Парень провалился в приятное забытье. В момент просыпания услышал разговор двух женских голосов.
-Фрейя, ты опять за свое? Зачем ты его привела?
- Он очень мне понравился… Взгляни, как он красив! Пусть останется у нас. Будет моим женихом!
- Но люди придут его искать , они опасны, могут навредить нашей жизни!
- Умоляю, пусть он хоть немного побудет среди нас!
Кирилл притворился спящим, понимая, что подслушивать нехорошо. Девушки разбудили его и спросили, сможет ли он задержаться в гроте на несколько дней. Мысли юноши путались, веки тяжелели. Вдруг он встрепенулся и воскликнул:
- Стойте!
- Да мы никуда и не уходили!- удивились девушки.
- Это какой- то спектакль, розыгрыш?- спросил Кирилл.
Девушки засмеялись.
- Ты до сих пор не понял? Мы – подземные русалки, пещерницы!
- Русалки?
- Конечно! Мы не только красивы, ещё прекрасно танцуем и поём.
Тут подбежали еще девушки в зеленых одеяниях, одна стала играть на каком- то инструменте , похожем на небольшую арфу. Зазвучала музыка, они стали петь нежными голосами и плавно танцевать. Хор русалок, третье действие, пронеслось в голове. Кириллу подали кубок с густой терпкой жидкостью и его сознание поплыло.
Но там, за пещерной дверью, происходили совсем другие события. Настя сразу хватилась Кирилла и забила тревогу. Поначалу все думали, что он задержался в предыдущем гроте. Экскурсовод Анна громко звала Кирилла в микрофон, туристы истошно кричали его имя, но никто не отзывался. Кирилл как сквозь землю провалился. Пришлось вызвать полицию и поисковую группу. Прочесали весь экскурсионный маршрут – юноши нигде не было.
Однако, он совсем не переживал, ему пришлась по душе новая жизнь в пещере. Питание было необычным, но вкусным – что- то вроде морской капусты, вязких водорослей, каких - то личинок, напоминающих вареных раков. Фрейя ему очень нравилась. Нравились её большие сверкающие зеленые глаза, длинные влажные волосы крупными локонами, стройная фигура в изумрудного цвета платье. И духи, напоминающие запах теплого болота. «Странно, почему я раньше боялся болот», - недоумевал Кирилл. Он совсем не скучал по Насте.
Наверху, на поверхности, уже все обыскались Кирилла. Прошло еще пару дней. Подключились службы МЧС. Они исследовали грот, где потерялся Кирилл, специальными сверхчувствительными приборами, простукивали каждый сантиметр. Предположили, что за стеной есть полое пространство.
- Нужно штробить, - скомандовали они,– Возможно, Кирилл каким-то образом оказался там.
Пещерницы почувствовали грозящую им опасность. Фрейе было жаль расставаться с юношей, но все же она предложила ему:
-Кирилл, тебя ищут люди, может, вернешься к ним? Твоя кровь уже сильно зеленеет, ты постепенно становишься таким, как мы, но еще не поздно вернуться обратно! Ты мне очень нравишься, но все равно придется расставаться!
- Не хочу никуда отсюда уходить, - упорствовал Кирилл,- Я влюбился в тебя, мне здесь очень хорошо!
Но за стеной уже угрожающе гудело, спасатели МЧС начали долбить перфораторами стену. Русалки перепугались, что же делать, их спокойной жизни и дому может прийти конец!
-Кирилл, тебе нужно идти к своим, - плакала Фрейя.- Если наш дом разрушат люди - мы погибнем!
- Изумрудка… Краска номер семьсот тринадцать, - пробормотал Кирилл.
- Изумрудка? Красиво…- ответила Фрейя.
- Всё равно увидимся,- сказал Кирилл.
Фрейя припала к юноше и что-то быстро засунула ему в карман.
Девушка отбежала от него. А ее подруги каждая бросили в него по горсти речного жемчуга, и юноша очутился в гроте у Большого озера. Поисковики сразу перестали долбить стену.
Настя увидела своего друга и бросилась его обнимать:
-Кирилл, где ты был? Я чуть с ума не сошла, боялась, что потеряю тебя навсегда!
Кирилл удивился, что Настя такая теплая. Он вспомнил её, но забыл, где был и что с ним случилось. Видимо, пещерницы стерли из его памяти абсолютно все.
Спасатели МЧС и поисковики вывели Кирилла из пещеры. Медовый диск солнца золотился на небе. Ниже виднелась дорога, движущиеся автомобили, разноцветные крыши домов. Февральский чистый снег еще не был тронут весенними оттепелями. Кирилл вдохнул полной грудью морозный воздух и подумал: «Здесь неплохо, но…» Засунул руки в карманы куртки. В правом что- то было, на ощупь похожее на горошины. Он сгреб их в горсть и вытащил на белый свет. На его ладони переливалось ожерелье из изящного зелёного жемчуга…
Морозова Анна Сергеевна. Сказать нельзя молчать

В танцевальном зале было душно, даже зимой. Окна открывали редко — боялись простудиться. Музыка играла пятый раз подряд, казалось, она въелась в стены. Воздух пах лаком для волос и потом, но это никого не волновало. Мы были погружены в подготовку к предстоящему конкурсу.
— Встаём с самого начала, — коротко сказала мама.
Мы выстроились у зеркала. Я стояла по центру и видела в отражении одинаковые причёски, чёрные майки, серьёзные глаза. Иногда казалось, что нас клонировали.
— Таня, корпус, — сказала мама.
Я выпрямилась. Хотелось спросить: «Куда ещё?».
Слева танцевала Надя. Её движения были мягкие. Мама говорила, что ей не хватает «жёсткости», а я считала, что именно это делало её танец живым. Мы слегка столкнулись локтями.
— Прости, — прошептала она.
— Ничего, — ответила я.
Год назад я сидела с гипсом и смотрела, как они репетируют без меня. Тогда Надя приносила мне записи, показывала движения и говорила:
— Давай, попробуй повторить комбинацию хотя бы руками.
Я пробовала, потому что с ней сдаваться было стыдно.
Музыка остановилась.
— Стоп, — сказала мама. — Вика, на какой счёт вступаешь?
— Не помню, — вздохнула новенькая и опустила глаза
— На седьмой, — напомнила мама. — На восьмой — мах ногой. Встаём на начало танца.
Мне хотелось сказать Вике: «Ну, сколько можно?» — но я молчала, сжимая пальцы в кулак. Я знала номер наизусть и не понимала, почему Вике так трудно запомнить счёт. Иногда я злилась на неё больше, чем следовало.
Я поймала взгляд Нади в зеркале. Она улыбнулась. Без неё мне было бы сложнее держаться, чтобы не наговорить гадостей Вике и просто оставаться в первой линии.
После репетиции мы все сели у стены. Кто-то полез в телефон, кто-то жаловался на усталость.
— Пей, а то опять упадёшь, как тогда, и будешь с гипсом прыгать, — сказала Надя и протянула мне бутылку.
— Как думаешь, какое место займём? — спросила я, торопливо переводя тему.
— Какое заслуживаем, — кивнула Надя. — Если перестанешь всех убивать взглядом.
— Я не убиваю.
— Убиваешь, — улыбнулась она. — Особенно новенькую.
Я закатила глаза
— Вика опять всё путает.
— Зато старается, — пожала плечами Надя. — Ты видела, как она остаётся после тренировки повторять комбинации?
Я промолчала. Видела, но проще было не замечать.
— Страшно? — спросила Надя.
— Немного, — призналась я.
— Мне тоже, — сказала она. — Но мы справимся.
— Мы, — повторила я.
***
Здание, где проходил конкурс, было огромным и холодным. Нас провели в раздевалку. Пока мы переодевались, мимо прошла другая команда — в одинаковых серых костюмах, с уверенными лицами.
— Это они, — тихо выдохнул кто-то.
Команду «Славяне» знали все. Каждый год они приезжали со своей визитной карточкой — номер с ленточками.
Я смотрела им вслед и чувствовала, как что-то внутри сжимается.
— Не пялимся, — сказала мама. — Работаем на себя.
Она собрала нас в круг.
— Сегодня будет тяжело. Судьи строгие, ошибок не прощают. Соперники сильные. В прошлый раз отдали им первое место. А сейчас покажем, кто мы. Мама смотрела на каждого.
— Выложитесь на все двести процентов. Вы — команда. Не забывайте об этом.
Мы кивнули. Я заметила, как Надя опустила глаза, но не придала этому значения.
Перед выходом у нас было несколько минут. Вике нужно было выйти в туалет. Мне понадобилась резинка для волос, которую я оставила в рюкзаке.
— Я мигом! — сказала Вика.
— Быстрее! — раздражённо сказала Катя. — Выход через четыре минуты. Таня, а ты куда?
—В раздевалку! — крикнула я и побежала.
Лера воздержалась от комментариев в мою сторону.
В коридоре было шумно. Дверь раздевалки была приоткрыта. На скамейке лежал раскрытый рюкзак, рядом аккуратно сложенные белые ленты — такие же, как у «Славян».
Я хотела отвернуться, когда услышала шаги.
— Ты чего здесь? — шёпотом спросила Надя.
— За резинкой, — ответила я.
Она кивнула, быстро оглянулась, взяла несколько лент, сжала их так, что побелели пальцы, и спрятала в рукав. Всё произошло за секунду.
— Надь… — прошептала я.
Она побледнела.
— Они всегда берут первое место. Мы пашем не меньше, но нас не замечают. Я устала быть второй.
В её глазах я увидела не злость, а отчаяние.
— Уходим, — тихо сказала она.
Надя пыталась отвлечь меня разговорами, но я не могла сосредоточиться — картина с лентами не выходила из головы. Мысли жужжали: «Она не могла так поступить. Мне показалось».
Развернуть Надю и заставить вернуть ленты? Поздно. «Славяне» уже готовились к выходу. Если вернём украденное, поймут, что это Надя. Обвинят нас. Это будет дисквалификация и удар по нашей репутации.
Я уже представляла, как все будут смотреть с осуждением. Девчонки возненавидят нас обеих — Надю за поступок, меня — за честность.
А кто ещё видел? Может, никто, кроме меня и Нади. А если все просто забудут и всё обойдётся?
Но никто не забыл о пропаже лент. Ситуация стала только хуже.
— Коллектив «Славяне», — объявил ведущий со сцены.
В зале стало тихо. Кто-то перестал шуршать.
Они вышли уверенно, ровной линией. На запястьях лент не было.
Началась музыка. Где должны были взметнуться ленты — пустота. Руки взмахнулись — опустились. Номер потерял смысл. Кто-то замешкался, кто-то пропустил элемент. Две девочки столкнулись. Они как будто бежали за музыкой и не могли её догнать.
В зале зашептались.
— Что с ними?.. — Странно…
Аплодисменты были вялыми. «Славяне» ушли быстро, без улыбок.
Их команда стояла у стены, сбившись в круг. Девочки сидели на полу, не снимая костюмов. У одной дрожали руки, у другой потекла тушь. Тренер ходила взад-вперёд, нервничая.
— Они были здесь, — повторяла тренер. — Точно были.
— Мы всё проверили, — говорил администратор. — Их нет
— Значит, кто-то унёс, — резко ответила тренер.
Мы с командой стояли чуть в стороне и всё слышали:
— Рядом был только один коллектив. В синих костюмах,— шепнула одна девочка тренеру
Все посмотрели на нас. «Славяне» не скрывали презрения. Повисла напряжённая пауза. Мы напряглись. Мама попросила отойти нас в сторону. Мы встали у стены, плечом к плечу. Она стояла напротив — руки скрещены, лицо серьёзное.
— Девочки, — тихо сказала. — Без шуток.
От её тихого голоса стало ещё страшнее. Мама смотрела на нас медленно, словно проверяя, кто дрогнет первым.
— У соперников пропал реквизит, — продолжила она. — Из-за этого был сорван номер. Они считают, что это мог сделать кто-то из нас.
Внутри меня всё сжалось.
— Я не говорю, что так и есть, — добавила мама. — Но ситуация серьёзная.
Она сделала длинную паузу.
— Если кто-то что-то видел или знает — сейчас время сказать.
Тишина. Я старалась дышать реже. Казалось, всем слышно, как громко стучит моё сердце. Я набираю в лёгкие воздух, чтобы сказать всю правду. Но во рту пересохло — я не могла вымолвить ни звука. Казалось, все знают, кто взял ленты, и ждут, когда я первая обо всём расскажу. Могу ли я просто промолчать и не подставлять ни подругу, ни авторитет коллектива? Я представляла, как посмотрит на меня Надя, если я обо всём расскажу. Интересно, мучает ли её совесть, как меня?
— Я никого не обвиняю, — сказала мама. — Мне важна правда.
Она задержала взгляд на Вике. Всего на секунду, но это заметили все.
— Ты ничего не видела? — спросила мама.
Вика вздрогнула.
— Нет, — быстро ответила она.
— Ты уверена? — уточнила мама.
— Да, — дрожащим голосом произнесла Вика.
Катя тихо вздохнула.
— Ну, не знаю, — пробормотала она. — Ты же тогда…
— Катя! — резко сказала мама.
Катя замолчала и тут же шепнула что-то Лере. Я услышала лишь обрывок:
—Да это новенькая была, сто процентов.
Все посмотрели на Вику. Она покраснела и опустила глаза. Никогда мне не было так жаль новенькую, как в этот момент.
— Я просто выходила… — начала Вика. — Ничего не брала…
— Никто не говорит, что ты брала, — холодно подметила Лера. В её тоне звучал приговор.
Я мельком взглянула на Надю. Наши взгляды пересеклись. Я ужаснулась: в её глазах было спокойствие, даже равнодушие. Она была уверена, что я её не выдам.
Она чуть кивнула, будто сказала: «Молчи, так и должно быть».
В этот момент я поняла: я выбираю не между правдой и ложью, а между Надей и Викой.
Я всегда считала Вику слабым звеном. Она сама это чувствовала — по взглядам, по вздохам. Вика постоянно оставалась после тренировок для отработки движений. Извинялась даже тогда, когда никто не просил. И когда команда негласно решила, что именно она виновата, я не сказала ни слова.
— Значит так, — сказала мама. — Если никто не скажет, будем разбираться с ситуацией дальше.
Она вздохнула.
— Жаль, что приходиться подозревать друг друга.
Мы молча разошлись, никто не смотрел друг другу в глаза. Вика шла последней, с опущенной головой. Я — впереди, делая вид, что ничего не произошло.
***
На следующую тренировку Вика не пришла. Сначала сказали — простыла, потом — проблемы в школе.
— Вика ушла, — сказала однажды мама будничным голосом. — Работаем дальше.
Мы кивнули и продолжили подготовку к очередному конкурсу. Как будто её и не было. Танцевали мы лучше, никто не мешал.
Тему пропажи лент никто не поднимал. Мы с Надей делали вид, что всё нормально.
***
«Вика,
Не знаю, прочтёшь ли ты это. Может, письмо останется в черновиках, и я не решусь его отправить. Но мне важно написать.
Тогда, на конкурсе, я видела, как Надя взяла ленты. Я всё знала.
Я никому об этом не говорила. Сначала думала — быстро забуду всё, и мне станет легче. Мысли о том, что я не хочу поднимать скандал и подставлять Надю, звучали успокаивающе. Но внутри всё равно было неспокойно: я уже знала, что поступаю подло — прежде всего с собой, выбирая молчание.
Те самые ленты нашлись, но Судьи отказались пересматривать результаты. Конкурс закончился как обычно. Но тебя не было на награждении. Ты ушла в слезах, а мы остались.
А Надя живёт себе спокойно и даже не вспоминает о том дне. Меня же с тех пор мучает совесть. Я смотрю на медали и думаю, что они тяжёлые не из-за металла, а из-за нашей вины перед тобой.
Какой ценой досталась победа? Стоила ли она твоих слёз, нашей жестокости и несправедливости? Я не знаю, можно ли чем-то искупить нашу вину перед тобой. Наверное, нельзя. Можно только помнить, что я тогда промолчала.
Прости меня. Прости нас всех, если сможешь. Таня».
Нечаева Дарья. Иначе съест

Толик, двенадцатилетний мальчик, считал себя взрослым и делил мир на «серьёзных» – учёных, космонавтов, родителей, себя – и «несерьёзных»: своих одноклассников, залипающих в телефонах.
«Дети», – фыркнул он, наблюдая, как Мишка снимает ролик для соцсетей, а Лена в десятый раз пересматривает мемчики.
– Пора бы уже о будущем думать, – произнёс он.
Будущее у Толика было расписано: астрономический кружок, олимпиады, МГУ, обсерватория. Никаких развлечений – только наука. Поэтому поездка с классом в музей поездов казалась ему пустой тратой времени.
Экскурсовод рассказывал обо всём чересчур подробно и задерживался у каждого экспоната, даже если это было обычное колесо или кусочек рельса, спасённый прапрадедом кузена двоюродной сестры основателя музея.
Толик заскучал и пошёл дальше сам. Его внимание привлёк миниатюрный игрушечный поезд – он стоял на полке без защитного стекла. Крутившийся рядом седовласый работник музея заметил интерес Толика.
– Хочешь посмотреть? – Взгляд непропорционально больших глаз сквозь увеличительные линзы очков был пугающим. Толик поёжился.
– А экспонаты разве можно трогать?
– Если они не за стеклом, – пробормотал работник. Нос его при этом словно вырос, как у Пиноккио. – Держи. Играй.
Толик нехотя взял поезд.
– Пусть дети играют, – буркнул он себе под нос. – Я вообще-то в шестом классе. Мне не до игр.
Он хотел поставить поезд обратно, но пальцы нащупали снизу крохотное колёсико, холодное, как льдинка. Толик попробовал его повернуть. Сначала оно не поддалось, как будто упиралось во что-то невидимое, а потом щёлкнуло и пошло.
И тут всё вокруг замерло, как будто звук выключили. Воздух сгустился, как желе. Стены музея поплыли, и запах пыли сменился запахом полированного дерева. Руки мальчика утонули в вишнёвом бархате мягких сидений купе поезда.
– Так. Спокойно, – нервно выдохнул он.
«Я сейчас сплю, а мозг развлекается. Нормально. А может, я в столовой что-то съел не то? Котлеты были подозрительными», – подумал он.
Толик одёрнул штору и выглянул в окно: кромешная тьма, будто на солнце набросили плотную ткань, чтобы не пылилось. Ни звёзд, ни стука колёс.
– Прекрасно, – процедил Толик. – Сон без декораций. Эконом-вариант.
В оконном стекле мелькнуло расплывчатое очертание: седые волосы, увеличительные очки… Толик резко обернулся. Купе было пусто.
«Это же сон, просто сон», – сказал он себе и крепко зажмурился. А когда снова открыл глаза, тьма за окном оставалась прежней.
«Если это сон, то надо двигаться, может, быстрее проснусь», – пришло ему в голову.
Толик осторожно приоткрыл дверь и высунул в коридор голову. Пусто. Как только он шагнул из купе, на него надвинулся кто-то высокий, похожий на столб: вытянутое лицо с желтоватой кожей, прорези вместо глаз, неестественно изогнутая шея – всё это заставило Толика похолодеть. Незнакомец был одет в форму проводника. Толик попытался отступить в купе. Мозг отчаянно кричал: «Беги, дурак!», но ноги его не слушались. Проводник нёс поднос. В прозрачных стаканах шевелились тёмные сгустки, будто живые. От жижи тянуло приторно-сладким запахом ржавчины.
Толик сглотнул и почему-то брякнул:
– А что это за напиток?
Голос дрогнул, и Толик разозлился на себя, как будто пошатнулась его репутация «серьёзного человека».
Проводник угрожающе навис над ним.
– Твой ча-ай.
«Чай. Он назвал это чаем», – пронеслось у мальчика в голове. – «Надо запомнить и никогда не заказывать чай в этом поезде».
– Выпей ча-ай, – повторил проводник. Тёмные сгустки зашевелились активнее.
У Толика затряслись поджилки, во рту пересохло.
– Что за гадость вы мне тут предлагаете? – пропищал он. – Я… я требую жалобную книгу!
И, глубоко вздохнув, стараясь собраться с мыслями, выпалил:
– Где начальник поезда?
И тут же свет моргнул, и Толик оказался в вагоне-ресторане. Вокруг звенели бокалы, смеялись люди, на столиках горели свечи, а в воздухе витал аромат сладких духов. В глазах резко потемнело, виски заломило от боли. В голове прозвучал женский голос: «Эй, мальчик, поди сюда». Какая-то полная дама махала ему веером, подзывая.
– Принеси-ка два стакана водички, жарко. Да побыстрее!
Это «да побыстрее» было любимой фразой его классной руководительницы.
– Почему я? – возмутился Толик.
Дама откинула веер, и на Толика уставилось жуткое двухголовое четырёхглазое существо.
– Принеси-ка водички. Да побыстрее.
Ноги будто приклеились к полу. Головы дамы раскачивались, словно ожившие маятники. Над ключицей Толик заметил грубый шов, как у чучела, которому пришили вторую голову.
Он оцепенел и сам не заметил, как в его руках очутился поднос со стаканами, так что он едва не опрокинул воду на себя. В голове билась одна мысль: «Сон. Точно сон. И котлеты».
Получив воду, головы расслабились. Одна улыбнулась, другая по-прежнему смотрела хмуро.
– Вы… – промямлил Толик, – вы вообще кто? Я не понимаю, что тут происходит.
Улыбчивая вздохнула:
– А ты не пытайся.
Хмурая ухмыльнулась:
– Поиграй, – прошипела она. – Иначе съест.
– Кто? – с трудом выговорил Толик, чувствуя, как подкашиваются коленки.
– Взрослость, – спокойно ответила приветливая.
– Скука, – язвительно бросила угрюмая и резко задула свечу.
Зал погрузился во мрак. Всё исчезло, а перед Толиком слабо мерцал контур двери. Оттуда доносился смех, шорох, разговоры, чьё-то возмущённое: «Да ты мухлюешь!»
Нащупав ручку, Толик толкнул дверь. Навстречу пахнуло мятной жвачкой, ванилью и чипсами. Оказалось, шумели одноклассники – без хвостов и лишних голов.
Мишка снимал новый видос:
– Вы на канале «Раскопки в школьном рюкзаке». Перед вами редчайшая находка. Пакетик из-под конфеты эпохи поздней контрольной.
Лена выдавала шутки, как настоящий стендапер. Володька раскладывал настолку «Буря на Марсе».
– Толик! – махнул Володька. – Нам нужна твоя помощь.
У Толика чуть не сорвалось с языка привычное: «Я не играю». Но в голове прозвучал голос двухголовой дамы: «Поиграй – иначе съест!»
Ноги сами подвели его к краю сиденья.
– Мы команда номер пять, – крикнул Мишка. – Сломалась «Антенна дальнего…»
– …действия, – подсказал Толик автоматически.
– Во-от! – Мишка хлопнул по столу. – Чиним – живём. Не чиним – буря и минус кислород.
– Карточку, – вздохнул Толик.
Он прочитал: «Объясни, почему звезда мерцает».
– Потому что мигает, как лампочка! – сразу выпалил Мишка.
– Звезда не мигает, – пояснил Толик. – Это атмосфера виновата. Воздух постоянно двигается. Свет через него проходит криво, поэтому нам кажется, что звезда мерцает.
– То есть воздух, получается, жульничает? – уточнил Мишка.
– Да, атмосфера – главный жулик по мерцанию.
Они доиграли эту миссию, потом ещё одну. Толик ловил себя на том, что объясняет, спорит, смеётся. В душе словно что-то оттаяло, он снова дышал глубоко и свободно. Даже стал слышать далёкий стук колёс – звук становился громче и яснее. Но тут в оконном стекле опять мелькнул музейный работник, и шум захлебнулся. Мигнула настольная лампа, а запах газировки и конфет сменился прежним запахом полированного дерева. Толик снова оказался в бархатном купе.
– Опять это мерцание. Поезд, что ли, шалит? – пробормотал он.
В купе постучали. Толик открыл. За дверью, улыбаясь, стояли родители.
– Анатолий, – непривычно официально сказал папа, – мы нашли тебе идеального собеседника. Общение с ровней полезно.
– Полезно, – повторила мама так же серьёзно.
– Ма, па! Вы даже не представляете, что со мной было! – Толик кинулся к ним в коридор, чтобы обнять, но остановился в шаге, почувствовав ледяной сквозняк от их искусственных улыбок.
Лже-Толик сделал шаг и стал чуть выше. С каждым движением он увеличивался в размерах. Толик пятился, его чуть не стошнило, когда лже-Толик превратился в проводника с подносом чая.
– Без игр, без друзей, – холодно сипел тот, – быстрее вырастешь. Выпей-ка ча-ай…
На Толика пахнуло тошнотворным запахом ржавчины. Родители, монотонно повторяя: «Надо, надо, надо…», – подтолкнули Толика к проводнику. Тот сунул ему стакан с чаем под нос. Толик скривился, уворачиваясь.
– Нет! – он сорвался и побежал к выходу.
За спиной двигались резкие тени, тяжело громыхали шаги, дребезжали стаканы. И тут Толик опять различил стук колёс, живой смех одноклассников. Сначала тихий, с каждым шагом звук становился громче и отчётливее. Толик добежал до двери вагона: ни ручки, ни замка. Тени догонявших его метнулись, пытаясь ухватить. Толик отпрянул, задыхаясь.
«Как это остановить?» – лихорадочно соображал он. Сердце колотилось где-то в горле.
«Если это сон или ловушка, то должен быть выход», – понял он.
Он огляделся, и в глаза бросился ярко-красный стоп-кран. Рванул к нему и дёрнул так, что рука онемела. И сразу всё замерло. Воздух сгустился. Стены поплыли. В нос ударил запах пыли и старого дерева.
Очнулся Толик уже в музее, у полки с экспонатами, всё ещё тяжело дыша. В руках – поезд, под пальцами – раскалённое колёсико. Он резко одёрнул руку, почувствовав ожог. Рядом кто-то вздохнул:
– Наигрался?
Толик резко обернулся. Перед ним, почти вплотную, высился работник музея.
– Да, – Толик, не раздумывая, сунул ему в руки поезд. – Спасибо.
И побежал на голоса экскурсии. Мишка что-то рассказывал Володьке, Лена смеялась.
– Толик! – окликнул Мишка. – После музея пойдёшь в футбол играть?
Ещё вчера Толик отмахнулся бы: «Детский сад. Надо к олимпиаде готовиться». От этого «надо» его мгновенно передёрнуло.
– Пойду, – взволнованно воскликнул Толик.
– Че, серьёзно? – Мишка даже остановился.
– Серьёзно, – кивнул Толик. И впервые за долгое время почувствовал себя по-настоящему спокойно.
Касейнова Салима. Эшелон к Анне

На полке стоял поезд. Не игрушечный, а самый настоящий, застывший в крике движения. Модель паровоза серии «Ов», точная, до последнего винтика, с блестящей медной отделкой, подаренная отцом-железнодорожником в день, когда сын окончил гимназию. «Вот, Коля, твой путь», — сказал тогда отец, положив тяжёлую коробку в руки. Николай помнил, как дрожали его пальцы, как хотелось сразу завести ключиком и пустить его по воображаемым рельсам, ведущим в большую, яркую жизнь. Но вместо этого он поставил его на книжную полку в своей каморке, что выходила окнами в серый питерский двор-колодец. С тех пор прошло пять лет. Поезд стоял. И жизнь Николая — тоже.

Он был профессиональным мечтателем. Это звание он носил с горькой гордостью. Служба в статистическом управлении была лишь фоном для главного занятия — бесконечного, изнутри разъедающего думанья. В чём смысл? Куда идти? Зачем всё это? Он ходил на службу как на каторгу, а вечерами бродил по городу, по набережным, наблюдая за чужими жизнями, которые казались ему такими же осмысленными и пустыми, как его собственная. Он знал каждый фонарь на Английской набережной, каждый изгиб решётки, каждый скрипящий под ветром флюгер на Васильевском. Он был призраком, тенью, внимательным и ненужным зрителем чужого спектакля. Поезд его жизни не просто стоял — у него даже не было рельсов.

Иногда, особенно в долгие зимние вечера, он подходил к полке, брал в руки паровоз, ощущал его холодный, неподвижный вес. «Вот и мы с тобой», — шептал он. Он пытался представить, как могла бы сложиться его жизнь, если бы он нашёл в себе силы тронуться с места. Может, стать инженером, как отец? Или писателем? Или уехать куда-то, где нет этого вечного тумана? Но мысли эти были не более чем дымом, рассеивающимся при первом же луче реальности — необходимости вставать завтра в шесть и идти перебирать бумаги.

Всё изменилось в один из тех влажных, пронизывающих вечеров конца сентября, когда туман с Невы ползёт, как живой, обволакивая фонари и превращая дома в призрачные грёзы. Николай шёл по набережной, как всегда, погружённый в привычную муть размышлений. Он размышлял о прочитанной накануне книге, о бессмысленности своего существования, о том, что все пути, кажется, уже исхожены другими, а ему остаётся лишь созерцать. И вдруг он увидел Её.

Она стояла у перил, совсем одна, глядя на тёмную, тяжёлую воду. В её простом, но изящном платье тёмно-синего цвета, в прямой, почти гордой осанке, в задумчивом наклоне головы, подчёркнутом мягкими линиями причёски, было что-то инородное для этого города — свежее, неместное, не питерское. Не из этой сырой, пропитанной историей и тоской камня. Она казалась цветком, выросшим не на той почве. Сердце Николая, привыкшее биться ровно и тоскливо, сделало нелепый, болезненный прыжок. Он замедлил шаг. Желание подойти вспыхнуло в нём ярко и сразу — но тут же утонуло в привычном, леденящем море стыда и неловкости. «Кто я такой? Что я скажу? Надоест ей, рассмеёт. Я — никто. Статистический чиновник, мечтатель без мечты». Он потупил взгляд, сделал вид, что рассматривает что-то на другом берегу, и прошёл мимо, краем глаза отметив, что к ней направился какой-то господин в помятом сюртуке, с неверной, шатающейся походкой.

Отойдя шагов на двадцать, Николай, повинуясь необъяснимому импульсу, обернулся. И застыл. Господин в сюртуке, явно навеселе, теперь стоял слишком близко к девушке, жестикулировал, пытался взять её за руку. Она отстранялась, озиралась — в её глазах, даже с такого расстояния, читался немой, животный страх. Её губы шевелились, но звук, казалось, терялся в рокоте города и шелесте тумана.

И тут произошло невероятное. Тело Николая, это аморфное, привыкшее к бездействию тело, двинулось само. Ноги понесли его вперёд без приказа рассудка, без обычных сомнений. Внутри была лишь одна ясная, огненная мысль, перекрывающая всё: «НЕТ. Только не это». Страх за неё, за эту незнакомку, оказался сильнее страха за себя. Это было откровением.

— Сударыня! — услышал он собственный голос, непривычно громкий и твёрдый, разрезающий влажный воздух. — Я вас искал! Прошу прощения за опоздание.

Он встал между ней и незнакомцем, повернувшись к последнему спиной, целиком и полностью заслонив девушку. Его сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, но спина была прямой, а руки не дрожали. Он чувствовал, как за его спиной она замерла.
— Отстаньте, — сказал он тому, глядя прямо в мутные, налитые кровью глаза. Голос звучал глухо, но без колебаний. Больше он ничего не мог выговорить — словарный запас его отваги оказался скуден, — но в его позе, во всём его внезапно выпрямившемся, напряжённом существе было столько немой, холодной решимости, что пьяный господин пробормотал что-то невнятное, махнул рукой и, пошатываясь, удалился в серую пелену, словно растворившись в ней.

Только тогда Николай обернулся. Словно на пружине. Девушка смотрела на него широко раскрытыми серыми глазами. В них был испуг, ещё не успевший рассеяться, благодарность и живое, жадное любопытство. Она была ещё моложе, чем показалось издали, почти девчонка, но в лице — сила и ясность.
— Я… я не знаю, как вас благодарить, — тихо сказала она. Голос у неё был низковатый, тёплый, с лёгким, не питерским акцентом.
— Не стоит… это пустяки… — залепетал он, и вся его решимость мгновенно испарилась, сменившись паническим, знакомым смущением. Он почувствовал, как горит лицо, и готов был уже бормотать извинения и бежать, спасаться от этого неловкого взгляда, как она внезапно протянула руку и легонько, почти невесомо коснулась его рукава.

— Нет, не пустяки. Меня зовут Анна. Анна Сергеевна.

Они пошли вместе. Сначала из вежливости, потому что нельзя было просто разойтись после такого. Потом потому, что разговор не прерывался. Она оказалась из провинции, из небольшого городка под Казанью, приехала в столицу поступать на акушерские курсы. Мечтала помогать, быть полезной. Говорила о будущем с такой лёгкой, неподдельной уверенностью, что Николаю стало стыдно за свои вечные, бесплодные метания. Она спрашивала его о Петербурге, и он, к своему удивлению, нашёл, что рассказать — не о тоске, а о красоте. О том, как свет играет на шпилях в редкие солнечные дни, о разводных мостах, о белых ночах. Он рассказал о себе скупо, о службе в управлении, о книгах, которые читает. Не сказал о поезде на полке, о внутреннем застое. Но, слушая её, глядя, как оживляется её лицо, когда она говорит о своих планах, он вдруг ощутил, как внутри что-то щёлкает, сдвигается с мёртвой точки, как будто сцепляются наконец-то колёса с рельсами.

Он провожал её до скромной квартирки на Песках, в одном из тех бесконечных, похожих друг на друга домов. У подъезда она остановилась, снова улыбнулась — и эта улыбка осветила весь тёмный переулок:
— Вы сегодня были очень храбрым. Спасибо вам за… за вечер. За то, что не прошли мимо.

— Мне… мне было приятно, — выдавил он из себя, чувствуя, как снова глупеет.
— До свидания, Николай Андреевич.
— До свидания, Анна Сергеевна.

Он шёл домой, и город был прежним — тот же туман, те же фонари, тот же гул экипажей где-то вдали. Но дышало всё иначе. Туман был не удушающим саваном, а таинственной пеленой, скрывающей возможности. Фонари — не тусклыми точками, а тёплыми, живыми островами в темноте. Даже привычный запах сырости и угля казался теперь не угнетающим, а знакомым, почти родным. В голове звучал её голос, и с каждым шагом в груди распирало новое, незнакомое чувство — не тоска, а предвкушение.

В его каморке было холодно и пусто, как всегда. Он зажёг лампу, и дрожащий свет упал на полку. На паровоз.

Раньше он видел в нём укор, немой упрёк: «Вот я, созданный для пути, для скорости, для дальних странствий. И вот ты, обрекший меня на вечную пыль, на созерцание одних и тех же книжных корешков». Теперь он смотрел иначе. При свете лампы медные детали мягко поблёскивали. Поезд не стоял. Он ждал. Ждал своего машиниста. Ждал, когда Николай найдёт рельсы, на которые его можно поставить. Ждал, когда в котле появится пар, а впереди — ясная цель.

А рельсы… они возникали там, где было дело. Где была цель, придающая движение. У Анны она была — ясная, как день: помогать рождаться новой жизни. Она уже шла по своим рельсам, твёрдо и уверенно. А у него? Его смыслом, его неожиданным, трепетным двигателем стало это новое чувство — желание быть рядом с этим светом, который она несла. Желание быть достойным того вечера, той улыбки, того доверия в её глазах. Быть не тенью, а человеком, который может защитить, который может рассказать о городе, который… который может быть интересен.

Он не стал героем вмиг. На следующее утро он по-прежнему надел свой поношенный вицмундир и пошёл в управление. Но шёл он не как узник, отбывающий повинность, таща на плечах тяжесть бессмысленных дней. Он шёл как человек, у которого есть пункт назначения. Пусть этот пункт пока — просто возможность вновь увидеть её в воскресенье, о котором они вскользь договорились. Но это уже было направление. Это был вектор. Впервые за долгие годы будущее перестало быть плоским, серым полотном. В нём появилась точка, к которой можно двигаться.

Вечером, перед сном, он снова подошёл к полке. Не с тоской, а с тихим, твёрдым намерением. Он взял паровоз в руки. Тяжесть была приятной, живой.
— Стояли? — мысленно спросил он у него, глядя на глухие стены каморки, которые вдруг перестали быть границами его мира. — Хватит. Пора.

Он не снял его с полки насовсем. Он аккуратно поставил обратно, но развернул — не к комнате, а к окну, в ту щель между домами, где ночью была видна узкая полоска неба. Поезд всё ещё был на полке. Но в мире Николая он наконец-то, преодолев годы неподвижности и пыли, дал густой, протяжный, торжествующий гудок и медленно, с первоначальной трудностью, с скрипом застоявшихся механизмов, тронулся в путь. Поезд его жизни отправился. И первая станция на этом новом маршруте называлась «Надежда».
Абдурахманова Мадина. Мост между вчера и завтра

Дождь стучал в окно монотонно. Я сидела на полу в гостиной среди фотографий, вынутых из семейного альбома. В них мир, в котором еще был мой отец, почти на всех снимках улыбающийся и счастливый. Как недавно и в то же время давно это было. В прошлой жизни, до мобилизации отца на СВО. Невыносимая тоска сжимает сердце, и комок подступает к горлу. Но плакать мне нельзя - мама может услышать.
Тогда я беру в руки блокнот – теперь он станет моим исповедником. Я буду писать в нем все, что не могу сказать даже маме (ей сейчас самой тяжело). Моя боль найдет здесь выход.
12 марта 2023 года.
Сегодня мама снова плакала на кухне. Я слышала через стенку. Она думает, что я сплю, но я не сплю. Тишина в квартире стала слишком громкой, в ней слишком много места для него. Для папы.
На столе в гостиной лежит его последнее письмо. Треугольник, помятый от чьих-то рук. Мама положила его туда неделю назад, когда пришла с работы. Она посмотрела на него, потом на меня, и просто сказала: «От папы». И ушла мыть посуду. С таким видом, будто бросила на стол горячий уголь.
Я не могу его взять. Не могу. Внутри этого треугольника спрятано «до свидания». Или «береги маму». Или… последние слова, которые он вообще на этой земле написал. Моему имени там, наверное, места не нашлось. Он писал маме. Как взрослый взрослой. А я тут, пятнадцатилетняя, застряла где-то посередине между миром, где есть папа, и этим новым миром, где его нет.
Я прохожу мимо стола по десять раз на дню и каждый раз я смотрю на этот серый треугольник. Он похож на маленькую крышу. Или на могилку. Моя рука сама тянется к нему, а потом замирает в сантиметре от бумаги. Сердце колотится, в горле встает ком, и я говорю сама себе, тихо, четко, как заклинание:
— Я подумаю об этом завтра.
Это работает. Напряжение спадает, рука опускается. Я отворачиваюсь и дышу. Завтра. Завтра я буду сильнее. Завтра слезы не подступят к горлу. Завтра я смогу.
18 марта 2023 года.
Сегодня в школе был дурацкий конкурс рисунков «Моя семья». Лиза Семенова нарисовала всех: себя, родителей, собаку и даже хомяка. Я сказала, что забыла краски, и получила двойку. Мама увидела дневник и вздохнула. «Ничего, — сказала. — Подумаем об этом завтра». Она тоже стала так говорить. Теперь это наше общее заклинание. «Мама, что с платьем для выпускного?» — «Подумаем завтра». «Дочка, что будем делать с папиными инструментами в гараже?» — «Я подумаю завтра».
Мы живем от «завтра» до «завтра». Как по тонкому льду. Главное — не останавливаться, не смотреть в черный омут под ногами. Завтра он затянется льдом. Завтра лед будет крепче.
Письмо все там же. Оно слегка пожелтело от солнечного света. Я уже не просто боюсь его открыть. Я начинаю ненавидеть этот бумажный треугольник. Он, как немой свидетель, как судья. Он знает то, чего не знаю я. И эта тайна давит сильнее, чем любая правда.
2 апреля 2023 года.
Сегодня случилось странное. Я готовила маме чай, уронила ложку, нагнулась под стол и увидела его тапочку. Всего одну. Старую, потертую. Он вечно говорил, что купит новые, но «подумает об этом завтра». Я взяла ее в руки. Воспоминания нахлынули волной…
И вдруг я поняла. Он не писал мне про «береги маму». Он бы написал что-то другое. Что-то наше. Какую-нибудь глупость вроде «не грусти, зайка» или «слушайся маму, но не всегда». Или просто поставил бы три смешных каракули — наш с ним секретный знак. Он же знал, что письмо прочту я.
Сердце не колотилось. В горле не было кома. Была просто страшная, всепоглощающая тишина. Я взяла треугольник. Он был легким, почти невесомым.
Развернула его.
Почерк был торопливый, неровный, писалось явно на колене или в окопе.
«Мои дорогие девчонки. Здесь холодно и скучно. Ночами смотрю на ту же самую луну, что и вы. Галочка, держись. А ты, зайка моя, не кисни. Помнишь, как мы с тобой в парке на каруселях кружились до тошноты? Вот и сейчас так же — кружит. Но я держусь. Целую вас крепко. Очень. Папа».
Никакого «прощайте». Никакого «берегите». Просто… он. Его голос, застывший в чернилах.
Я стояла посреди гостиной, держа в руках этот тонкий лист, и мир вокруг меня вдруг перестал быть серым. Дождь за окном стих, и сквозь тучи пробился робкий луч солнца, осветив пылинки, танцующие в воздухе. Комок в горле исчез, уступив место чему-то новому, теплому и горькому одновременно. Это была не боль, не тоска, а что-то вроде облегчения, смешанного с невыносимой нежностью.
Я сложила письмо обратно, аккуратно, стараясь не помять ни единой буквы, ни единой каракули. Теперь оно не было могилкой, не было судьей. Оно было мостом. Мостом между тем миром, где был папа, и этим новым, где его нет, но где он все равно остался.
Подошла к окну. Дождь совсем прекратился, и на мокром асфальте блестели лужи, отражая небо. Завтра. Завтра я не буду думать о том, как открыть письмо. Завтра я не буду бояться. Завтра я буду жить. И, может быть, даже нарисую свою семью для школьного конкурса. С мамой, со мной, и с тремя смешными каракулями, которые будут означать, что папа всегда с нами.
Завтра я, наверное, положу папино письмо в свою шкатулку. Или куплю красивую рамку. Или просто буду знать, что оно есть. Но сегодня, вот прямо сейчас, я просто сидела и держала его в руках. И больше не боялась.
А о том, что почувствую завтра… я подумаю об этом завтра.

Демешова Яна. Палитра памяти


Мир поблёк в тот день, когда не стало мамы. Краски растворились, оставив после себя только оттенки серого: графитовое небо, пепельные деревья, серебристый дождь, угольные тени. Всё, кроме одного предмета. Моего шарфа. Того самого, вязаного, который она подарила мне в последний раз. В монохромной реальности он оставался единственным цветным пятном среди всеобщей серости. Я не понимал, какого он цвета…Просто яркий и живой.
Однажды в парке, на скамейке у пруда, ко мне подсела девочка.
- Твой шарф? Он какой-то особенный, - сказала она задумчиво.
Я взглянул на неё. Девочка лет семи с двумя аккуратными косичками и грустными глазами.
- Он просто другой, - пожал я плечами. - А всё остальное - серое.
- Нет, - она упрямо покачала головой. - Он очень тёплый и солнечный. У моего папы была такая же куртка.
Звали девочку Лиля. Она говорила о своем папе в прошедшем времени. Его тоже недавно не стало. Так началось наше необычное знакомство.
Лиля оказалась очень наблюдательной. Она тонко чувствовала настроение людей.
- Видишь того дядю? - тихо говорила она, кивая на мужчину, кормившего голубей. Он грустит так давно, что даже забыл, как выглядит радость. Просто носит повсюду свою печаль с собой и не может ее сбросить с плеч.
- А та тётя, - указала она на женщину, читающую книгу, -у неё такое лицо, будто она всё время кого-то ждёт, хотя знает, что уже не дождётся…
Я слушал, не всегда ее понимая. Но в словах девочки звучала горькая правда.
- А почему мой шарф особенный? - спросил я.
Лиля задумалась, смотря куда-то вдаль.
- Когда ты трогаешь его, твоё лицо становится мягче, а в уголках глаз появляются маленькие лучики. Значит, он напоминает тебе о чём-то добром и хорошем.
Она часто рассказывала мне о своём папе: как он смеялся, как носил её на плечах, водил в поход, учил разводить костер, отличать сосну от ели. И в её словах не было той тяжёлой серости, что заполняла мой мир. В них была настоящая жизнь.
И под Лилины тихие истории я начал вспоминать… Не боль, а обычные моменты, когда мама пела, мыла посуду, ворчала на разбросанные по прихожей вещи, когда её глаза щурились от заливистого смеха. Память начала достраивать мир не красками, а оттенками чувств и эмоций.
Однажды весной мы сидели на нашей скамейке. Лиля вдруг умолкла, глядя на цветущую клумбу.
- Смотри, - прошептала она. - Этот бутон… Он будто сильнее всех старается.
Я посмотрел. Для меня все тюльпаны были серыми столбиками. Но один, и правда, выделялся.
- Какойж он упрямый, - сказала Лиля просто. - Как луч света в темноте.
В этот момент я посмотрел на свой шарф и вспомнил его. Он пах домом, тем временем, когда мама была рядом. Это был цвет её чашки с чаем на кухонном столе, цвет старого пледа на диване, цвет осени за нашим окном. Не яркий, а тёплый и уютный. Любовь ведь не испаряется, а она просто оседает на вещах, и этот цвет был её следом.
- Я знаю, какого он цвета, - сказал я. - Охра.
Лиля повернулась ко мне. В её глазах читалось удивление.
- Ты увидел?
- Нет. Но я его отчетливо вспомнил.
Краски не вернулись в одночасье. Они проявлялись медленно, постепенно. Я знал, что небо голубое, и иногда мне казалось, будто я улавливаю намёк на этот цвет. Я помнил, что трава - зелёная, и её серый оттенок начал казаться мне свежим и сочным.
Лиля тоже менялась. Её наблюдения стали светлее: «Та тётя сегодня купила мороженое, а дядя вчера улыбался, разговаривая по телефону».
В один из таких дней я купил небольшую коробку красок. Нет, не для рисования…
Когда я принёс краски в парк, Лиля уже ждала меня.
- Выбирай, - сказал я. - Подарок. Самый лучший цвет.
Она посмотрела на тюбики и взяла один с надписью «небесная лазурь».
- Почему именно этот? - спросил я.
Она на секунду задумалась, глядя вверх…
Когда мне было грустно, папа говорил: «Посмотри на небо. Оно такое большое, что всё плохое в нём теряется и кажется совсем маленьким». Лиля улыбнулась и произнесла: «Оно ничего не может исправить тут, внизу. Но помогает вздохнуть. Просто вздохнуть и двигаться дальше».
Я же взял в руки тюбик с надписью «охра». Тёплый, плотный, цвет моего шарфа, цвет маминой любви, которая согревала даже сейчас.
Мы не стали ничего рисовать. Мы просто сидели, держа в руках наши краски. Один - лёгкий, воздушный. Другой - тёплый, земной. И мир вокруг, всё ещё в основном играющий оттенками серого, казался уже не чужим. В нём появилась глубина. Тень стала местом для отдыха. Свет - источником тепла.
Я выбрал охру. Не как в память о прошлом, а как краску для своего будущего. Как тот первый цвет, с которого можно начать жить заново. Цвет начала, который стал возможен только после прощания.

Митрофанов Матвей. Цвет тайны

Всё началось с того, что я провалил проект по искусству в художественной школе. Тема была «Радость весны». Я принес работу, на которой было изображенo нежно-голубое небо, розовая сирень, изумрудная трава. Учительница, Мария Сергеевна, долго смотрела на мoй лист, а пoтoм вздохнула:
- Техника есть. А вот радости… не вижу. Всё правильно, но всё неживое. Переделывай.
Я шёл дoмoй, сжимая в руках папку с этим глупым, предательски ярким листом. Во мне бушевала обида. Неживое! Я потратил на эту акварель два дня. Старался. А они все хотели, чтобы я изображал какую-то чужую, громкую радость, которой у меня не было. Внутри меня была тишина, злость и желание взять и закрасить всё это милое безобразие одной сплошной, бездонной полосой.
Чёрной.
Мой путь домой лежал через промзону - бывшее производственное объединение «Блокжилкомплект»-, где когда-то выпускали металлo-конструкции для газовых станций, вагон-дома блочного типа, теперь же обычные люди считают это место уродливым и обходят стороной. Заброшенные цеха, ржавые эстакады, безглазые окна, граффити на выцветших стенах. Я же люблю эту дорогу. Здесь не было весенней нежности. Здесь была правда: облупившаяся, стойкая, с характером.
В тот день остановилсяя у длинной глухой стены старого завода. На ней кто-то начал рисовать огромную, яркую абстракцию - взрывы краснoгои фиолетового, но бросил, не закончив. Половина стены оставалась грязно-серой, унылой. И тут меня осенило…
Пришел домой, вытащил свой проваленный «весенний шедевр» и, не раздумывая, залил весь лист густой, матовой, поглощающей весь свет чёрной гуашью. Мама, заглянув в комнату, ахнула: «Что это? Траур какой-то?» Я не ответил. Под чёрной краской медленно проступали, тонули мои розовые кусты и голубые облака. Они уходили в небытие, и на их месте рождалось нечто иное. Пустота. Глубина.
На следующий день пришел в художественную школус чёрным квадратом в папке. В коробке с пастелью отыскал несколько мелков: не ярких, а приглушённых: тёмно-синий, тёмно-бордовый, тёмно-охристый и oдин-единственный, маленький обломок - серебристый.Я прикрепил чёрный лист к мольберту на самом видном месте. Ребята перешёптывались. Мария Сергеевна подошла, её брови поползли вверх от удивления. Но она молчала.
А я начал рисовать. На чёрном фоне серебристой пастелью я вывел тонкую, дрожащую линию, как трещину на ночном асфальте, озарённую дальним фонарём. Тёмно-синим наметил силуэты крыш и труб моей промзоны. Бордовым - отблеск заката на ржавом железе. Охрой - слабый свет из окна заброшенной проходной. На чёрном фоне эти цвета не кричали. Они звучали тихо, уверенно, загадочно, не плавали в белой пустоте, а рождались из темноты, как звёзды на вечернем небе.
Я рисовал свою дорогу домой. Не весеннюю, а вечернюю, ночную. Тот мир, который был мне родным. Мир теней, отражений, тишины между звуками города. Чёрный цвет был для меня не отсутствием красок, абыл тем самым холстом ночи, на котором вспыхивают окна, мерцают фонари, тлеют последние угли заката. В нём была глубина, которую никогда не даст белая бумага.
Я закончил и отступил на шаг. В классе стояла тишина. Потом Мария Сергеевна медленно подошла и долго смотрела на рисунок.
- Вот это, - сказала она,- живoе. Ты не нарисовал весну. Ты нарисовал... ожидание. Тишину перед рассветом. Это гораздо интереснее.
Она посмотрела на меня, и в её глазах я прочел не одобрение, а понимание:
- Ты нашел свой фон. Самый сложный. На белoм легко сделать ярко. Заставить звучать тишину на чёрном - это искусствo.
Шел я домой той самой дорогой, но теперь смотрел на неё иначе. Чёрный - это не цвет траура. Это цвет тайны. Цвет земли, из которой всё растёт. Цвет космоса, в котором горят звёзды. Цвет влажного асфальта, в котором, как в зеркале, отражается целый мир, перевёрнутый, но оттого не менее настоящий.
Из всех красок я выбираю эту… Чёрную. Потому чтоона не кричит, а позволяет услышать шёпот всех остальных цветов. Потому что она честная, не притворяется весёлой, если тебе грустно; она просто принимает тебя целиком, со всей тишиной, задумчивостью и ночами, полными собственных, неярких, но твоих личных звёзд.
Я - ученик десятого класса, который идёт по вечернему городу. И мой мир написан не на белом, а на чёрном. И это делает каждый светлый лучик в нём - моим выстраданным и бесконечно дорогим открытием.
Паздникова Любава. Хочешь, я научу тебя играть

Поворот направо. На-на! Получай! Где ты? Ну? Да! Так!
— Жарга́л, бухлёр уже готов!
— Щас!
—Арю́нка всё съест и тебе не оставит! — пригрозил голос мамы.
Я продолжал играть.
—Жарга́л! — снова окликнул мамин голос.
—Подождите! — я отвлекся.

GAME OVER!

Увидев эти два слова, я разозлился: на себя — за невнимательность, на маму — за её настойчивость, на Арю́нку — за её прожорливость, и на сам бухлёр, который приготовился в самый неподходящий момент. Злой-презлой я выполз на кухню. Арю́нка уже уплетала бухлёр, усердно сопя и причмокивая. Губы блестели от жира, а щёчки розовели от удовольствия. Прабабушка Баярма́ аккуратно отхлёбывала из пиалы горячий чай с сагаан-дали, приторный аромат которого пробивался сквозь тяжёлый, мясной запах бухлёра.
— Доведут тебя эти игры, — тихо сказала мама и поставила передо мной пиалу с бухлёром.
«Угу… Между прочим, я уже на двенадцатом уровне!»— подумал я, проглотив ложку бухлёра. Вкусно. Но аппетит пропал: мне хотелось начать тринадцатый. Извинившись перед семьёй, я вышел из-за стола.
— Да что ж это такое?! Сам же попросил сварить бухлёр, а теперь отказывается! — негодовала мама.
«А чё обижаться-то?» — я молча зашёл в свою комнату.
«Логово» у меня небольшое, но там есть всё, что требуется пацану: бардачный стол, где я должен бы делать уроки, но никогда их не делал, грязный, пыльный ковёр на полу и кровать. Ещё на стене, рядом со столом, висели «Игроки» — кошмарный шедевр Отто Дикса, копию которого я когда-то вырвал из журнала и приклеил на скотч. Не знаю, что я в ней нашёл, но моей маме она определенно не нравилась. Вечерами всё это «богатство» освещала единственная лампочка в центре потолка, висевшая там прямо на проводе.
      Я завалился с телефоном на кровать и стал бесшумно есть чипсы, тайно купленные, по дороге домой из школы. Доев, я спрятал упаковку под подушку и вбил пароль. Не знаю, сколько времени прошло. Закончил четырнадцатый уровень. Начал пятнадцатый.
— Это что, авангард?
От неожиданности я подскочил как гимнаст на батуте и обернулся. Я увидел мальчишку, примерно моего возраста. Он стоял ко мне спиной, засунув руки в карманы штанов, и разглядывал «Игроков». Штаны были настолько коротки, что были видны тощие, как у богомола ноги.
—  Не знаю. Гугл тебе в помощь! — ответил я, — Ты кто?
В ответ он весело взглянул чёрными, раскосыми глазами и пожал плечами. Смешно он как-то это сделал. Как голубь, стряхивающий с крыльев мороз. 
— Чё молчишь?
Мальчишка вновь по-голубиному пожал плечами и задал глупый, странный вопрос:
— Что такое гугл?
Нет, он что, совсем?!
— Мам! Что за пацан у меня в комнате?
Мальчишка засмеялся. Что ему казалось смешным?
В комнату вошла мама. 
— Какой пацан? — нахмурилась она, — нет тут никого. Уже с ума сходишь с этими играми. Отдавай телефон! Хватит, наигрался! — она властно протянула руку.
Когда телефон вместе с мамой ушёл, я выругался. Мальчишка шарился у меня на столе, смотрел тетради с двойками и продолжал тихонько посмеиваться. Вся злость  и обида обрушились на него.
— Всё из-за тебя! Гейм овер! — я замахнулся, чтобы ударить его, но он ловко перехватил мою руку.
— А хочешь, я научу тебя играть? — мальчишка посмотрел в упор. Только сейчас я заметил, какая загорелая была у него кожа и, что на одной из его широких скул темнело родимое пятно.
— Нет! — я резко высвободился из его цепких пальцев. 
— Если ты сыграешь со мной, я раздобуду твой телефон, — предложил он и хитро улыбнулся.
Я согласился, не раздумывая.
Глаза у мальчишки заискрились от восторга. С видом фокусника он вытащил из-за пазухи расшитый узорами мешочек и встряхнул. Стены комнаты огласил яркий, сочный звук: кляк-кляк. Не дожидаясь вопросов, он, замирающим от азарта голосом, пояснил:
— Это альчики.
И, присев на корточки, высыпал на ковёр  содержимое мешочка. Кляк-кляк-кляк: посыпались кости, остро пахнущие бараном, чуть меньше грецкого ореха, кривые, несимметричные. Мальчишка стал выстраивать их в ровную линию, ставя одну за другой.
— Помогай, — он махнул рукой, зовя к себе.
Я опустился на ковёр напротив странного гостя. Взял один альчик, он был гладким, с прилипшими, сухими жилками и поставил его в линию.
— Не той стороной, — мальчишка перевернул косточку и установил заново, — нужно ровной стороной вверх, это конь. Мы же играем в «Мори урилдаан». Выбирай скакуна!
Он придвинул мне кучку с альчиками, которые не вошли в линию. Я постарался выбрать косточку более чистую, без жилок. Мальчишка тоже взял себе одну, и мы поставили «коней» на старт, параллельно первому альчику в построенной нами линии. После выбора «коней» осталось ещё шесть альчиков. Мальчишка сгрёб их и стал объяснять:
— Их пятеро на альчике,
Одном костя́ном мальчике.
Баран, корова, и верблюд,
Коза и конь шутить идут.
Вот эта сторона — баран,
С рогами острыми — коза,
А коль встаёт на вертикаль —
Верблюд — смотри во все глаза!
С канавкой на спине, держись,
Корова это, не ведись.
Она похожа на коня,
Но у коня ровней спина.
Конь лучше всех, его желай!
Конь выпадает — догоняй!
И он подкинул альчики. Они, весело кувыркаясь, с глухим стуком упали на ковер.
— Конь! — заорал мальчишка, а его скакун сделал шаг вперёд, на одно деление в линии из косточек.
Я посмотрел на упавшие альчики — и, правда, посреди рогатых коз и баранов стоял альчик ровной стороной вверх. Я взял эти альчики и тоже кинул. Когда они упали, я стал вглядываться, надеясь увидеть коня. Таак... две козы — рога острые, баран, вот второй, корова и... похож на корову, но спина ровней.
— Конь! — крикнул я и «поскакал» за мальчишкой.
— Нет, это корова, — сказал он и, посмеиваясь, поставил моего скакуна обратно на старт, — Повёлся!
Я смутился. Хитрая корова!  Мальчишка кинул альчики вновь. Выпало три коня. Его костяной скакун определенно выигрывал, а мой до сих пор топтался на старте. Я обозлился и в сердцах бросил альчики на ковёр.
— Верблюд!
— Но коней-то нет! — ухмыльнулся мальчишка.
— Это ведь редкость! — возразил я, — Что он может дать?
— Нуу... вообще-то, — нехотя протянул мальчишка, — это добрый знак. Для тебя — он поморщился, — В гаданиях «верблюд» обещает удачу и резкий поворот событий.
Я обрадовался, а мальчишка продолжил:
 — Но в гадания я не верю. Это глупость. Однако на удачу надеюсь — и, подмигнув, подкинул альчики... 
Коней не было. Скуластое лицо мальчишки вытянулось от изумления и, с плохо скрываемым разочарованием, он передал альчики мне. Я тоже надеялся на удачу, и через несколько ходов достиг финиша, последней косточки в линии.
— Я выиграл!
      Вдруг мальчишка встал с ковра. Подойдя ко мне, он улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами, хлопнул меня по плечу и сказал:
— hайн хэгдэhэн!
Потом он стремительно побежал к двери и выскочил из комнаты.
— Ты куда? А телефон? — я ринулся следом, — Ты же обещал! — я даже не знал имени мальчишки, чтобы окликнуть его. — Подожди, ты же свои альчики забыл!
      Я выбежал из комнаты, но его уже нигде не было. Тогда я вернулся обратно, чтобы собрать раскиданные кости в мешочек и, к своему удивлению, обнаружил, что на ковре было пусто, словно я и не играл ни с кем ни в какие альчики. Со стены на меня смотрели «Игроки» и мерзко ухмылялись. Я подошёл к ним ближе и громко сказал:
—Всё, гейм овер! — и сорвав листок журнала, скомкал и бросил его на пол. Я больше не мог смотреть на эти кривые рожи только потому, что на них пялился этот противный пацан!
      На мои крики прибежала мама с Арю́нкой.
— Ты чего разорался? — узкие глазки сестрёнки смотрели испуганно.
Мама обняла меня за плечи.
— Пошли, Жарга́л, — сказала она и потянула к себе,— я там буузы леплю, поможешь. 
— Да, пошли, — бодро подхватила Арюнка, её маленькая ручка вцепилась в мою напряженную ладонь, — Мы с бабушкой её альбом с фотками смотрим. Знаешь, Жарга́л, бабушка была такая красавица!
      Когда мы вошли на кухню, прабабушка Баярма́ улыбнулась нам и продолжила задумчиво смотреть на пожелтевшие, ободранные по краям фотографии. Распахнутый фотоальбом лежал у нее на коленях, она не стала класть память на стол из-за того, что на столе была рассыпана мука, лежал фарш и только что слепленные, ещё сырые буузы.
— Бабушка, покажите Жарга́лу ту фотку, где Вы очень красивая! — сказала Арюнка и мы сели поближе к прабабушке Баярме́.
  Прабабушка Баярма́ стала листать фотоальбом. Перед глазами замелькали черно-белые осколки прошлого, застывшие навеки мгновения жизни, отпечатки того, что никогда не вернуть.
— Возьми, Арю́хан, — тихо сказала прабабушка, протягивая Арю́нке фотографию, древнюю настолько, что казалось, если на неё дунуть, она рассыплется как зрелый летний одуванчик. Я взглянул на фотографию и увидел парня в армейской форме, обнимающего за талию круглолицую, серьёзную девушку. Парень смотрел на меня раскосыми, озорными глазами, так и сиявшими на фоне загорелых, широких скул, на одной из которых чернело родимое пятно.
— Кто он? — указывая на юношу, спросил я. Голос звучал как-то хрипло, в животе все органы сжались в комок, ноги начали неметь. Я узнал его.
— Это твой прадед Банди́, — нежно ответила прабабушка Баярма́, — единственное, что от него осталось это — Шагай Наадан, её потом мне отдали его фронтовые друзья.
Кухню сдавила тишина. Мама доделывала буузы. Было слышно, как тикают часы, равнодушно разделяя вечность на прошлое и будущее. Они уже давно оттикали жизнь мальчишки Банди́. Вдруг прабабушка Баярма́ встала, подошла к шкафчику и вынула тот самый расшитый узорами мешочек. Я, как зачарованный, протянул к нему руки. Взял мешочек и встряхнул его: кляк-кляк.
— Что это? — удивилась Арюнка.
— А хочешь, я научу тебя играть? — спросил я в ответ сестрёнку и, видя, как зажглись интересом её глаза, высыпал на стол альчики.
      Поднимая муку в воздух, словно снег, натыкаясь на юрты-буузы, по столу поскакали кони, бараны, козы, верблюды, коровы — пять священных животных бурятской степи.

1 Бухлёр – бурятский суп
2 Сагаан-дали (бур. Белое Крыло) – лист рододендрона Адамса, целебный чай.
3 Альчики – надпяточные кости мелкого рогатого скота
4 Мори урилдаан – бур. Конные ск
5 hайн хэгдэhэн – бур. отличная работа
6 Буузы – бур. Мясо, завернутое в тесто
7 Шагай Наадан – бур. игра в кости, в альчики
8 Юрта – жилище кочевников
Валиева Зайнаб. Цена одного желания

Обычно дневники пахнут типографской краской и скукой. Тот, который подарила мне Алия, был совсем не такой, как остальные. Он был чёрный с серебряным замочком, который почему-то щёлкнул сам собой, едва я коснулась его пальцами.
- Это тебе, -Алия улыбнулась своей лёгкой улыбкой. -Нашла в антикварной лавке. Подумала, тебе пригодится для записей.
— Спасибо большое, — сказала я.
— Кстати, там продавец был такой странный, он сказал: «Передай: пусть пишет обдуманно. Чернила здесь дороже слов».
— Типичный развод для туристов, — я усмехнулась и убрала дневник в рюкзак.
В тот вечер я поссорилась со своей одноклассницей из-за какой-то глупости. Пришла домой, кипя от злости и решила открыть дневник, чтобы излить душу. Но рука сама вывела: «Пусть её все бросят, и она поймёт, как больно мне было от её слов». И я сразу закрыла дневник. На следующий день она не пришла в школу. Сначала никто не придал этому значения.
«— Наверное, заболела», — сказала учительница, листая журнал.
Класс зашумел: кто-то был рад, а кто-то переживал. А я сидела и смотрела на её пустое место у окна, почувствовала, как холод медленно разливается по всему телу.
— Нет, это, наверное, совпадение, — подумала я. — Не может же такого быть. Я точно себя накручиваю. Остальные уроки прошли как-то быстро, но мысль об этом дневнике не давала мне покоя. Придя домой, я сразу достала этот чёрный безмолвный дневник. Открыв страницу, я увидела свои слова.
— Это не может быть правдой, — прошептала я. Но внутри себя уже знала: это он — дневник. И сразу после этого вспомнила слова Алии: «Чернила здесь дороже слов». Тогда я не придала этому значения. Но всё же мне нужно было убедиться — убедиться, что это не совпадение и что я не сошла с ума. Подумав минут пять, я написала: «Пусть картина в моей комнате упадёт». И в тот же миг эта картина с грохотом упала на пол. Я почувствовала, как внутри всё падает в пустоту. Этот дневник на самом деле исполняет желания — любые, даже самые страшные. Несколько минут я просто стояла и смотрела на упавшую картину. Потом я медленно подошла к дневнику и осторожно коснулась страницы.
— Значит… я могу всё? — прошептала я. Сердце забилось быстрее. В голове начали появляться мысли одна за другой. А что, если...
Я быстро написала: «Пусть завтра нам отменят урок математики».
На следующий день директор вошёл в класс и сказал:
— Учительницы по математике сегодня нет в школе, так что можете идти домой.
Класс кричал от радости. А я сидела и не могла перестать улыбаться. Это сделала я. Я.
После урока ко мне подошла Алия.
— Ты чего такая довольная?
— Просто настроение хорошее, — пожала я плечами.
Она недоверчиво посмотрела на меня, и я решила сменить тему:
— Пойдём погуляем, раз урок отменили. В тот момент в руках я чувствовала власть. Придя домой после прогулки, я снова открыла его. Теперь без страха и без сомнений. Я написала: «Хочу новый телефон».
На следующий день мама позвала на кухню:
— У меня для тебя сюрприз. Она протянула коробку.
— Это тебе.
Я медленно открыла её.
Это телефон, тот самый.
— Мам... спасибо большое, — сказала я.
Но внутри я знала правду. Это не она. Это я.
В школе я показала его Алие.
— Ничего себе, — сказала она. — Тебе просто так купили?
— Ага, — спокойно ответила я.
— Круто, — улыбнулась она мне. — А кстати, ты что-нибудь писала в том дневнике?
Я встала в ступор.
— Да, писала.
— Всё же будь осторожна с тем, что ты пишешь там, мне кажется, тот продавец явно не шутил.
— Я же говорила: типичный развод для туристов, не бери в голову.
Алия посмотрела на меня с тревогой в глазах. — Не говори потом, что я тебя не предупреждала.
  Прошла неделя. Я частенько писала в дневнике всякие мелочи: хорошие оценки, внимание людей, победы на конкурсах, и каждый раз это срабатывало. Я никому не говорила о том, что этот дневник исполняет желания. Но в один день я всё же решила рассказать о нём подруге.
— Алия, знаешь, я могу изменить всё.
— Ты о чём?
— Помнишь дневник, который ты мне подарила? Он исполняет желания.
Она испуганно посмотрела на меня.
— Мне кажется, это ни к чему хорошему не приведёт.
Я рассмеялась.
— Ты просто мне завидуешь.
— Нет, я боюсь за тебя.
   И вот тогда началась моя расплата.
Я сидела на уроке и вдруг не смогла вспомнить ответ на очень простой вопрос.
— Ну? — спросила учительница. Я молчала. В голове было пусто.
После урока ко мне подошёл Амир.
— Ты же знала ответ на этот вопрос, так почему не сказала?
— Да я просто забыла, — нервно ответила я.
Но внутри у меня появился страх.
Вечером я не могла вспомнить пароль от телефона.
— Что со мной? — подумала я.
Я решила написать в дневнике и узнать свой пароль. Но, открыв дневник, я увидела слова, которые писала не я: «Цена взимается».
— Нет... — нервно сказала я.
Появилась новая строка: «Память за желание».
У меня задрожали руки.
— Нет... нет... мы так не договаривались.
Я не знала, что мне делать. Он забирал не вещи и не деньги, а мои воспоминания, мои чувства, мою жизнь. С каждым днём становилось всё хуже. Я забывала своих друзей, любимые песни и места. Они становились для меня пустыми и бессмысленными. Я смотрела на людей и не чувствовала ничего — ни радости, ни тепла. Словно я медленно исчезала.
  Однажды я посмотрела в зеркало и испугалась. Моё отражение было бледным и размытым, словно оно не настоящее. Мне стало страшно: теперь я чувствовала не власть, а страх и пустоту. Я со слезами на глазах взяла книгу в руки и закричала:
— Забери... забери всё обратно, я ничего больше не хочу.
Страницы перевернулись сами. «Цена оплачена».
— Прости, пожалуйста, прости, но верни мне память.
Тишина. И вдруг я поняла: она никогда не возвращает. Я медленно опустилась на пол.
— Значит... вот так всё закончится.
Я посмотрела на дневник и закрыла его. Навсегда.
— Я больше не буду ничего просить, — сказала я тихо.
       Прошло много времени. Утраченные воспоминания мне уже не вернуть, но я могу сохранить новые.  Я больше не открывала дневник. Иногда я доставала коробку, в которой он лежал, и просто смотрела на него. Он не менялся: всё тот же чёрный и тихий. Но теперь он не имел власти надо мной. Потому что настоящая власть была не в нём, а во мне — в моих решениях, моих словах и желаниях. Я поняла, что магия — это не то, что исполняет желания. Магия — это то, что меняет человека. Я больше не искала лёгких решений, не хотела, чтобы проблемы исчезали сами. Я научилась принимать последствия. Теперь я знаю простую истину, которую понимают не все. Нельзя изменить мир, не изменив себя. Нельзя получить что-то, не отдав что-то взамен. Чёрный дневник всё ещё существует. Иногда мне кажется, что однажды он найдёт кого-то другого — кого-то, кто так же будет злиться, кого-то, кто тоже захочет лёгкого решения. И тогда всё повторится. Но если бы я могла дать совет этому человеку, я бы сказала только одно: «Подумай. Потому что самое страшное — это не когда желание сбывается. Самое страшное — это когда ты понимаешь, кем ты стал после этого». Я закрыла коробку и впервые за долгое время улыбнулась. Моя жизнь не стала идеальной, но она снова стала моей.

Шатов Кирилл. Мой секрет с пушистым хвостом

Знаете, иногда у людей бывают такие секреты, о которых нельзя рассказывать никому, даже маме, даже лучшему другу, Димке из 3 «Б». Я думал, что у меня такого секрета никогда не будет, потому что я вообще-то трещи, как сорока. Но этим летом всё изменилось.

Я никому об этом не говорил, но у меня есть друг.

Всё случилось в начале июня, когда только закончилась школа и впереди было целое море лета. Я сидел во дворе, на лавочке, и доедал третье эскимо. Бабушка сказала: «Куда ты столько мороженого лопаешь, у тебя горло заболит!», но я уже доедал, потому что оно было шоколадное и таяло быстрее, чем я успевал его кусать.

И тут я его увидел.

Из кустов сирени, которые росли возле нашего подъезда, высунулась усатая мордочка. Самая маленькая и самая лохматая мордочка на свете. Это был котёнок. Он был серый, с белыми носочками на лапках, а его глаза были огромные-преогромные, как две зелёные пуговицы. Он смотрел прямо на моё мороженое.

— Эй, ты чей? — спросил я шёпотом. Почему шёпотом? Не знаю. Просто показалось, что если говорить громко, он испугается и убежит.

Котёнок не убежал. Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, и вдруг как начал тереться о мою ногу! Представляете? Он меня совсем не боялся. Он тёрся, урчал, как маленький моторчик, и косился на вафельный рожок у меня в руке.

— А-а-а, понял, — догадался я. — Ты есть хочешь?

Я отломил кусочек вафли и положил ему на землю. Он подскочил к ней, понюхал, а потом смёл её одним махом. Даже не прожевал! И снова уставился на меня.

Так мы и познакомились. Я назвал его Тимофей, Просто потому что это имя мне всегда нравилось. Солидное такое.

Сначала я думал, что он просто гуляет сам по себе. Ну, мало во дворе котов? Но Тимофей оказался особенным. Каждый день, когда я выходил во двор, он уже ждал меня в кустах сирени. Вылезал, потягивался, зевал, показывая розовый рот с мелкими зубками, и бежал ко мне.

Мы играли в прятки (я прятался за дерево, а он меня находил по ногам), в догонялки (он носился за фантиком от конфеты, который я таскал на верёвочке), а ещё мы просто сидели на лавочке и смотрели на облака. Тимофей забирался ко мне на колени, сворачивался клубочком и мурлыкал так громко, что у меня в животике отдавалось.

И вот тут начинается самое главное. Про то, почему я никому не говорил.

Я боялся, что если расскажу маме, она скажет: «Ой, какой хорошенький! Наверное, он бездомный, надо бы его пристроить». Или папа скажет: «Нечего с дворовыми котами возиться, блохи у него». Или бабушка вообще заволнуется: «Он же тебя поцарапает!»

А Димка? Димка бы сразу прибежал смотреть на Тимофея. Он хороший, Димка, но он очень громкий. Он бы начал его хватать, тискать, и Тимофей, такой гордый и пушистый, просто испугался бы и убежал. А вдруг он бы вообще обиделся и перестал ко мне выходить?

Понимаете? Тимофей был только мой. Нашим секретом. Я просыпался утром, и у меня в животе от счастья порхали бабочки, потому что я знал: меня ждут. Меня, а не кого-то другого.

Один раз было очень страшно. Начался жуткий ливень. Такой, что вода с неба лилась как из ведра. Я смотрел в окно и кусал губы. Где Тимофей? Он же в своей сирени промокнет до ниточки! Он простынет и заболеет!

Я натянул куртку, схватил зонт и, пока мама не видела, выскочил на улицу. Вода была везде, в сандалиях хлюпало, но я добежал до кустов.

— Тимофей! Тимка! — кричал я сквозь шум дождя.

Сначала тишина, а потом я услышал тоненькое «мя-а-ау». Он сидел под самым густым кустом, весь мокрый, дрожал, а его шёрстка торчала сосульками. Я присел на корточки и раскрыл над ним зонт. Мы сидели так, наверное, целую вечность. Я гладил его мокрую спинку, а он жмурился и тыкался носом мне в ладонь. Дождь барабанил по зонту, а нам двоим было тепло и совсем не страшно.

Я принес ему кусочек колбасы из холодильника (мама сказала, что это на салат, но я подумал, что один кусочек салат не испортит). Он съел всё до крошечки. А когда дождь кончился и выглянуло солнце, Тимофей отряхнулся, лизнул меня в палец шершавым язычком и гордо зашагал по лужам. Такой герой!

И всё равно я никому не рассказывал. Это было моё, тимофеево и больше ничьё.

Так прошло всё лето. Мы стали лучшими друзьями. Он узнавал меня издалека. Я мог идти из магазина с бабушкой, и если Тимофей сидел на заборе, он спрыгивал и шёл за нами, делая вид, что мы не знакомы, но я-то знал, что он провожает меня до подъезда. А вечером, когда я выходил «подышать воздухом перед сном», он уже сидел на лавочке и ждал, задрав голову к нашему окну.

А потом случилось то, чего я боялся всё лето. Наступила осень. Стало холодно, листья пожелтели и облетели, и куст сирени стал совсем прозрачным. Я всё чаще думал: «Где Тимофей будет спать, когда ударят морозы? Как он будет есть, когда я в школе?»

Я сидел на лавочке в куртке и смотрел, как Тимофей ловит последний, сонный листок. На душе было противно и холодно, хотя я был тепло одет.

В этот вечер папа вышел на балкон покурить и случайно глянул вниз. А внизу сидели мы: я, с красным от ветра носом, и серый котёнок, который свернулся калачиком у меня на коленях.

— О, смотри-ка, — сказал папа маме. — Наш Санька во дворе кота приручил. Симпатичный такой.

Я не слышал этого разговора. Я вернулся домой грустный, лёг в кровать и уткнулся носом в подушку. Я думал о Тимофее, и мне хотелось плакать.

Утром я проснулся от того, что кто-то шептался. Я приоткрыл один глаз. На пороге моей комнаты стояли мама и папа. А в руках у папы была большая картонная коробка, из которой торчал знакомый серый хвост с белым кончиком!

— Саня, — сказала мама тихо. — Ты прости нас. Мы только вчера заметили. Почему ты нам не рассказал про своего друга?

Я сел на кровать и вдруг… разревелся. Прямо как маленький. Я ревел и говорил, что боялся, что его прогонят, что он испугается Димки, что ему будет холодно.

Папа поставил коробку на пол. Из неё нерешительно высунулась усатая мордочка и посмотрела на меня своими зелёными глазищами.

— Ну что ты, глупый, — мама села рядом и обняла меня. — Если это твой друг, значит, это и наш друг. Тем более, с такими белыми носочками.

Оказалось, они вчера вечером, как увидели нас с балкона, сразу пошли во двор, нашли Тимофея, посадили в коробку и отвезли к ветеринару. Представляете? Прямо вечером! Врач сказал, что он здоровый, только худой и блохастый. Его помыли специальным шампунем, дали таблетку от глистов и сказали, что теперь он наш.

Тимофей выбрался из коробки, отряхнулся, важно прошёл по комнате, запрыгнул ко мне на кровать, потоптался лапками по одеялу, уселся мне прямо на грудь и замурлыкал. Так громко-громко.

Я смотрел на маму, на папу, на Тимофея и улыбался. Слёзы ещё были на щеках, но мне было так хорошо, как никогда в жизни. Оказывается, секреты — они такие. Иногда их лучше рассказывать. Особенно если они пушистые и с хвостом.

Теперь у меня есть Тимофей. Он спит в ногах на моей кровати и не дает мне болтать ногами. А когда приходит Димка, Тимофей важно сидит на подоконнике и смотрит на него сверху вниз. Димка, конечно, хочет с ним поиграть, но я говорю: «Тихо, это тебе не игрушка, это Тимофей, мой друг». И Димка сразу замолкает и тоже начинает говорить шёпотом, как тогда, в первый раз.

А про то, как я никому не говорил про Тимофея, я теперь иногда вспоминаю и улыбаюсь. Это был наш первый и самый главный секрет.
Эфендиева Айшат. Откуда они знают?

— Ну че, Руслан, как там твоя Гуччи Дива?
— Кто?
— Кошка как твоя?
— Да нормально...— ответил недоумевающий Руслан.
"Я об этом никому не говорил. Откуда Макс знает про кошку?"
Действительно, откуда его одноклассник Максим, с которым он даже не здоровается на улице, мог знать, что Руслан недавно подобрал с улицы кошку и в шутку назвал её Гуччи Дивой.
— А откуда ты знаешь про Гуч... про кошку?— Руслан постеснялся так называть Гуччи Диву при других,— Я тебе, вроде, не говорил.
— Да твоя сестра в коридоре громко жаловалась подружкам, что ты больную кошку в дом притащил. Да и еще и назвал её... Гуччи Дивой,— Максим прыснул от смеха, и вышел в коридор, пока перемена не успела закончиться.
Руслан поверил, хотя и с трудом представлял, чтобы всегда любившая животных Вика могла жаловаться на него подружкам, да еще и по поводу кошки.
"Спрошу по дороге домой."— решил Руслан.

— Че, Руслан, шторы постирал?— насмешливо спросила Катя, после следующего урока.
Откуда одноклассница, с которой Руслан не перебросился и парой слов с начала учебного года, могла знать, что он вчера помогал матери снять шторы и стирать их? Руслан не знал.
— А ты откуда знаешь?
— Да вчера мимо твоего дома проходила, видела тебя в окне.— легко ответила Катя, поспешно отходя от его парты, но Руслан еще некоторое время слышал хихиканье её подруг.
"Я об этом никому не говорил. И вообще, разве она живет в моей стороне?"
— В магазин, может шла... там есть рядом же,— пробормотал Руслан себе под нос.

— Вик, скажи честно, тебе не нравится, что я принёс Гуччи в дом? Только честно.
— Ты с ума сошел?! Правильно сделал, что принес, она же на улице умерла бы! С чего ты вообще взял?— быстро проговорила Вика, словно боялась, что Руслан прямо сейчас пойдет выгонять кошку из дома.
— Так ты же сегодня жаловалась своим подружкам, что я больную кошку в дом притащил...— неуверенно пробормотал Руслан, косясь на сестру.
— Кто тебе такую чушь сказал?
— Да так, одноклассник.
— Какой еще одноклассник? Я с твоими не общаюсь, и ты с ними тоже не помню чтоб дружил... и вообще, Гуччи член семьи! Так что скажи своим "друзьям", чтоб они сплетни не распускали. Вообще уже... че им приспичило тебе такое говорить, да и вообще, откуда они знают о кошке? Я своим подругам в классе рассказала, откуда твои-то слышали? Да и зачем моим передавать кому-то это...— все тише и тише возмущалась Вика, пока не стала просто бурчать себе под нос, совершенно игнорируя присутствие брата.
Руслан с нежностью посмотрел на сестру, но в голове его было множество мыслей:" Я никому не говорю о своей жизни. Так откуда?"

И так на протяжении двух недель. Руслан все чаще и чаще замечает, что окружающие знают о его жизни гораздо больше, чем он готов был им раскрыть. Сначала это были мелочи.
На обсуждении, какого цвета ленточки им выбрать к выпускному, его одноклассник Витя отмахнулся от открывшего было рот Руслана со словами:" и так знаем, что ты хочешь зеленые." Руслан не помнил, чтобы говорил об этом.
В столовке, когда Руслан с тоской смотрел на пустую посудину, Дима, с которым он говорил только насчет учебы, хлопнул его по плечу со словами:" Хочешь, отдам свой пирожок с картошкой? Ты их же любишь." Руслан их любил, но вот понять, откуда Дима мог это знать, никак не мог.
После школы к Руслану подошел незнакомый мальчик и спросил, как поживает Гуччи Дива.
— Надеюсь, она выздоровеет как можно скорей!
— Да, спасибо... я тоже надеюсь.
Мальчик серьзено кивнул и убежал к стояшим буквально в нескольких метрах от них друзьям. Руслан проводил его недоуменным взглядом.
Откуда они все это знают?
"Я никогда об этом не говорил..."

Руслан стал больше обращать внимание на окружающих. Даже более младшие ребята, которых он даже не знал, стали говорить тише, когда он проходил мимо, бросая на него быстрые взгляды и часто улыбаясь чему-то своему. Его одноклассники часто обменивались многозначительными взглядами, когда он входил в класс, и скрывали улыбку. Руслан думал, что накручивает себя, но, как и все тихие и замкнутые люди, он привык наблюдать за людьми, а потому не мог просто не замечать этой перемены поведения.

Он хотел описать свои переживания в своем блоге, но не решался, чего с ним никогда не было. Руслан продолжал описывать свои будни: как его кошка стала игривей и уже чувствовала себя уверенней в их доме, как он посмотрел интересный фильм, как он готовил интересное блюдо на ужин для сестры и родителей, как он прочел новую книгу и прошел только купленную игру. Он писал, как волнуется за свои оценки, как старается учиться лучше, как усердно готовится к экзаменам, как его одноклассник, чьего имени он не называл, в очередной раз прервал урок учителя. Но о том, что действительно волнует, он рассказать не мог. Что-то, что Руслан не мог описать, какое-то неясное чувство, неоформившаяся мысль, предчувствие — не суть важно что именно это было такое, но что-то такое, что он не мог до конца осознать — заставляло его каждый раз удалять полностью написанный и даже отредактированный пост. Обычно, такого с ним не бывало: блог был анонимный, и Руслан мог использовать его вместо личного дневника. А тут – ничего, кроме совсем обыденных вещей.

— Че, в жизни совсем ничего интересного? Устал уже читать про твою учебу, хоть про меня написал бы. Тебе же нравится писать про меня.
С такими словами в один ненастный день к нему подошел Никита, наглый и беспардонный одноклассник , которого Руслан недолюбливал и часто писал о том, как тот его раздражает своим поведением.
Руслан побледнел.
— Что?
— Что слышал. Я знаю про твой блог.
— Но я никому не говорил...
Пазл сложился в голове Руслана: смешки, скрытые улыбки, осведомленность.
"Они знают."
— Откуда ты...— начал Руслан, но даже сам не знал, что именно он хотел сказать.
— Слушай, не прикидывайся, а. Ты че, не понял, что мы твой блог нашли? Да на тебя вся школа подписана!
Дальше Руслан не слушал. Слова Никиты эхом раздавались у него в голове.
"Вся школа подписана. Так вот откуда..."
Додумать Руслан не успел. Он дернулся, как от испуга, неловко закинул дневник в сумку и, не застёгивая её, выбежал из класса, чувствуя, как в горле застрял ком, который он никак не мог проглотить, а в носу больно защипало.
Руслан не видел, куда бежал. Уже где-то на улице он споткнулся, но не упал, удержался, и только тогда понял, что уже почти у дома. Он убежал со всех оставшихся уроков, даже не отпросился у классного руководителя, но это волновало его сейчас меньше всего. Родители на работе, сестра пока в школе, и Руслан был как никогда раньше рад, что может побыть немного наедине.
Блог, о котором он не рассказал даже родителям и сестре – своим самым близким людям – читает вся школа. Сколько людей знали, что он хотел зеленые ленточки к выпускному? Сколько людей знали, что Гуччи Дива уже стала здоровей и начала драть диван? Сколько людей знали, что он помогает маме снимать шторы и стирать их? Сколько людей знали, что он готовит сестренке обычно на ужин? Руслан не знал и знать не хотел.
Он прямо в одежде лег на кровать и уткнулся лицом в подушку, которая стала стремительно намокать. Родители придут в восемь, сестра — ближе к двум, а на часах половина двенадцатого. Почти на два с половиной часа Руслан остался совсем один.

— А где Руслан?— спросил Никита, озираясь, словно только что понял, что кого-то не хватает.
— Сейчас только догнал? Он после того дня вообще в школу не ходил.— ответил Дима.
— Серьезно? Даже на последний звонок не придет?
— Я откуда знаю? Он на сообщения не отвечает, номер сменил, кажется.
— Я же говорила, что не надо было ему говорить об этом, Никита. Это было жестоко,— прошипела Катя, толкая Никиту в бок.
— А молчать было не жестоко? — проворчал Витя.
— Но так он хоть не знал бы, доучился бы нормально! Он хоть на экзамены придет?
— Повторю: я откуда знаю? — возмутился Дима.
— Жалко его. Он нормальным парнем был, просто тихим, а тут такое. Может, с ним случилось что-то?— впервые подал голос Максим, теребя ленточку.

На экзаменах одноклассники Руслана не увидели. Не сказать, чтобы они заволновались – они никогда особенно не общались с ним, он был замкнутым и, как говорят, "сам себе на уме". Однако неприятная мысль, которую они всеми силами отгоняли, все-таки закралась им в голову, вызывая легкую тошноту. Мысль, что виноваты были они.
Конечно, никто не подозревал, насколько сильно может изменить внешность новая одежда, стрижка, очки и легкое осветление волос. Настолько, что даже люди, с которыми он знаком с первого класса, не могут его узнать.
Жура Анна. Сияние

У Артеевых дома не бывает светло, всё в потёмках, как мыши. Может быть, поэтому у Вальки так часто голова болит, с его-то минусом. Но Надя вслух не упрекает, обидится ещё. Друг всё-таки.
– Северное сияние – это люминесценция верхних слоёв атмосферы вследствие их взаимодействия с заряженными частицами солнечного ветра…
Семь вечера, тётя Ира должна домой вернуться, надо бы честь знать. Но скоро зачёт по физике, а Вале почему-то важно, чтобы именно она объяснила ему тему.
– Ты же понимаешь, что я буду просто читать вслух параграф?
– Читай. У тебя хорошо получается.
Красивое слово - люминесценция. Знать бы ещё, что означает. Вот Валя точно знает. Зачем она вообще читает ему про полярное сияние, если он, дитя Крайнего Севера, наверняка его видел своими глазами?
– А ты его видел?
– Кого?
– Люминесценцию верхних слоёв атмосферы.
У Вали на закрытых веках лежат теплые заварочные пакетики ромашкового чая. Тётя Ира говорит, что, если совсем невмоготу терпеть боль в глазах, надо делать такие примочки. Слишком часто Вале становится невмоготу, третий учебный день сегодня пропустил.
Надя уверена – не будь ему лень, снял бы свои патчи и посмотрел на нее со всей надменностью. Но не снимает.
– На фотографиях видел. Вживую нет.
С Валей она познакомилась в седьмом классе. Родителям поступило заманчивое предложение по работе, и они, собрав всю свою жизнь в чемоданы, рванули с юга в северную глубинку. Новый город, новая школа, и в первый же день Надя, тогда красноволосая, с чёрными ногтями и вызывающим взглядом, поняла, что дружба с одноклассниками не светит. На перемене ей доходчиво объяснили, что такой внешний вид здесь неприемлем. Объяснили бы еще доходчивее, но повезло – в раздевалку в кульминационный момент влетел тощий очкарик.
– Не отстанете - позову завучей.
– А тебе больше всех надо, Артеев?
За это мгновение Надя успела вскочить, схватить вещи, съездить кому-то из одноклассников по носу и пулей вылететь из школы.
– Не сильно тебя?.. - Очкарик, как оказалось, бегал не хуже спортсменов.
И в этот момент хулиганка и драчунья Надя обрела лучшего друга — пай-мальчика, ходячую энциклопедию, имеющую вечные проблемы со зрением.  Почему его тогда, в раздевалке, не тронули, до сих пор остаётся загадкой. Может, потому что тётя Ира, Валина мама, и была тем самым завучем, которого он грозился позвать.
Валя оказался вовсе не занудой. Рассказывал Наде о советском кино, читал наизусть Пастернака. И каждый раз, когда Надя что-то спрашивала или вскользь упоминала любимую тему, у него по-особенному горели глаза за толстыми линзами очков. Наде нравилось. Она сама рядом с ним менялась – всё меньше тянуло решать ссоры драками, медленно, но верно повышалась успеваемость в школе. Она даже волосы перекрасила. В зелёный.
Валя провожал её до дома, неся рюкзак на плече и всё время о чём-то рассказывая. Надя слушала и ловила себя на мысли, что ей нравится, как Валька говорит. Было в нем что-то притягательное, чего не было в других мальчишках, даже само имя, Валентин, казалось ей утонченным и изысканным. Такое имя подошло бы поэтам. Но Надя другу о своих мыслях не говорила, чтобы не зазнавался.
С Валей было хорошо, как ни с кем другим. Вот только из-за головных болей да проблем со зрением он часто сидел дома, но это так, мелочи.
***
– А она мне: «У тебя, Краско, фамилия говорящая, ты, типа, как никто должна в живописи разбираться».
– А ты ей? – голос какой-то хриплый. Неужели ещё и простыть успел?
– Я? Я ей ляпнула: «Мне МХК на ЕГЭ не сдавать, обойдусь». Домашку ещё такую странную придумала...
– Написать эссе на тему «Какие краски вы бы использовали при написании своей картины?»
Надя аж на стуле качаться перестаёт.
– Это ты ей идеи подкидываешь?
– В электронном записано.
– А.
Вторая неделя в школе без Вальки, говорит, глазам совсем плохо. Словно что-то давит, даже моргать тяжело. К врачам не записаться - очереди такие, что легче удавиться. А Валька еще стойкий, как партизан, до последнего ничего не скажет.
– Ты бы какие краски выбрал?
– Что?
– Краски, говорю, какие бы выбрал?
Сейчас он выдаст что-то заумное про какую-нибудь ему одному известную картину, и опять Надя в дураках.
– Не знаю, я к живописи как-то не особо...
Вот это да. Это точно её Валька говорит?
– Я думаю, что надо выбирать из тех, что тебя окружают. Или которые с чем-то или кем-то ассоциируются.
Она фыркает.
– А ты видишь то, что тебя окружает? – Надя ляпает, не подумав.
– У Клода Моне, между прочим, была катаракта, – высокомерно произносят на том конце провода. – Он после операции видел мир в голубых тонах, можешь посмотреть на его последние «Кувшинки». Гений мировой живописи.
Наде даже немного стыдно.
– Но нам нужно что-то необычное, – продолжает друг, – помнишь новые фонари в парке? Они по вечерам горят ярко-оранжевым, как костры. Я не видел – мама рассказывала, но мне кажется, что картина в таких оттенках точно бы привлекла внимание зрителя. – Он даже по телефону говорит так, словно на уроке отвечает. – Или зелёный, как трава, или изумруд, или как твои…
Валя резко осекается.
– Как мои что?
– Неважно.
Странный он. Конечно, дома две недели сидеть - у любого крыша поедет. 
– Ладно, Моне, лечи глаза, без тебя в школе совсем тоска.
– В понедельник буду, обещаю.
Надя сбрасывает звонок и трёт ладонями лицо. Какие краски... Она в последний раз рисовала в детском саду, розовое солнышко на стене.
Она долго смотрит в окно. Зимы тут настоящие – с морозами и сугробами такими, что не видно скамеек. И всё такое белое, что аж ослепляет. Когда совсем холодно, в палитру добавляются голубое небо и мраморно-жёлтое солнце. А по ночам ещё чернильные тучи и серые дома. Вот вам и все краски, рисуйте.
Надя берет ручку и зависает над тетрадью. Она бы нарисовала море, бескрайнее, завораживающее море, которое осталось дома, стоило только выглянуть из окна. Или горы, летом сплошь покрытые зеленым ковром из деревьев, уходивших верхушками куда-то в космос. Но она уже и не помнила точно, какими именно были те горы и то море. У нее, наверное, даже и фотографий не осталось.
Тетрадь отправляется в стол, ручка – в органайзер. В понедельник Валька выйдет, и они вместе что-нибудь придумают.
***
Валя в понедельник не выходит. Надя с удивлением и некоторой злостью смотрит на их пустую вторую парту. Ничего, она ему после уроков обязательно выскажет, и про длинные очереди к врачу, и про верность данным обещаниям.
– Ты к физике готова? – Оля, как акула, нападает со спины с неожиданными вопросами. – Со мной не сядешь?
Зачёт по физике, точно.
Надя еще раз оглядывается на их с Валькой парту. Странная тревога колет под сердцем. Может, всё гораздо серьёзнее, чем Валя ей представлял?
– Я выдам каждому листочек с одним вопросом. Списывать не пытайтесь, вопросы у всех разные.
Перед Надей ложится белый клочок бумаги. «Объясните природу северного сияния».
Тревога ненадолго отступает. Надю тянет улыбнуться.
После уроков она срывается, как гепард, и летит в сторону Валькиного дома. Нехорошее предчувствие возвращается, липко обволакивая мысли. Что-то случилось.
На звонок в домофон никто не отвечает. Она снова и снова набирает номер квартиры и нервно вслушивается в пронзительные звуки. Трубку ни Валя, ни тетя Ира не берут. Она чувствует себя маленьким ребёнком, потерявшим маму – что делать, к кому бежать, где искать ответ? После шестой попытки попасть в подъезд Надя сдаётся. Растерянно оглядывает равнодушно-белую улицу и выбирает тащиться в парк.
Скамейки за ночь замело. Она рукавом куртки счищает сугроб и падает обессиленно, не обращая внимания на мгновенно промокающие брюки. Что с Валей?
Мелодия звонка, слышимая из кармана, ещё никогда не становилась для Нади смыслом целой жизни. Имя, высветившееся на экране, – тоже.
– Ещё раз ты так сделаешь, я...
– Прости.
Снег на скамейке рядом с ней тает.
– Ты в больнице?
– Да.
– Что диагностировали?
Его тяжёлое дыхание обжигает через динамик.
– Говорят, глаукома. Вовремя обратились. Ещё немного - и полная потеря зрения.
– Ты испугался?
– Что не смогу тебя больше увидеть? Да.
Сердце пропускает удар. Такого Наде еще никто никогда не говорил.
– Но ведь всё ещё можно поправить?
– Наверное. Я не знаю.
Они никогда так долго не разговаривали. Уже темнеет, а Надя всё ходит по парку с телефоном в руке и долго рассматривает высокие ели. Где-то наверху сидят такие же, как тучи, иссиня-чёрные вороны, перелетающие изредка с дерева на дерево и роняющие на Надю шапки снега. А она всё слушает тихий Валин голос, который рассказывает ей о больнице, и думает, что, наверное, даже если бы Валя ослеп полностью, она никогда бы его не оставила. Разве можно оставить такого человека, как Валя, из-за подобной мелочи?
Надя смотрит на небо, и её взгляд цепляет странное облако, вытянутое вдоль горизонта, непохожее на остальные. Оно двигается быстрее, явно не из-за ветра, вьётся, изгибается, будто кто-то там, наверху, дёргает его за нитки, как марионетку, и вдруг вспыхивает зелеными и фиолетовыми огнями, разрывая ночную темноту.
– Валя, Валя! Знаешь, что я сейчас вижу? Ты не поверишь! Алло, ты слышишь?
– Что там?
– Люминесценция верхних слоёв атмосферы! Валя, оно совсем не такое, как на фотографиях, оно в тысячу раз красивее! Это надо видеть!
– Расскажи мне, пожалуйста.
И Надя рассказывала, с детским восторгом глядя на озаренное переливами небо. Сияние было похоже на всё и сразу - на разводы бензина в летних прозрачных лужах, на зажигающийся в конфорке газ, на те последние «Кувшинки» Клода Моне. На ее покрашенные в неестественно-зеленый волосы. На глаза Вали. Сияние переливалось, грациозно, как лента, обвивая звёзды бирюзовым шлейфом. И всё белое, черное и серое, что было сейчас вокруг Нади, вдруг стало таким ярким, таким особенным и красивым – как она раньше жила без того, что сейчас видела на небе? 
– Я, кажется, знаю, про какую краску должна написать. Мы должны. Ты же поправишься, правда?
– Конечно.
Сияние таяло, оставляя за собой вспыхивающие фиолетовые тени. Ещё минута – и небо вновь потускнело, оставив земле звёзды и луну, сверкающие на белом снегу. Или это снег отражался в звёздах?
«Если бы я была художником, для своей картины я бы выбрала краски северного сияния...»
Как его глаза.

Потемкина Дарья. Сад ушедших "завтра"

Кэтрин знала каждый уголок сада своей бабушки. Здесь всегда пахло свежестью и поспевающей вишней. Среди яблонь, чьи ветви прогибались под тяжестью сладких плодов, девушка проводила последние деньки лета - тёплые и медленные. И именно здесь она прятала всё, о чём не хотела думать сегодня. Под старой вишней покоился её недописанный роман - три тетради с неровным почерком разбросанных мыслей, в бархатных переплетах, припорошенные опавшей листвой, словно временем. У калитки, обвитой хмелем, стоял мольберт, на котором был недорисованный портрет мамы Кэтрин. Дождь размазал уголь, и некогда добрая улыбка расплылась в тихой печали. А в самом дальнем углу сада, к красивому расписному колодцу была прислонена гитара с оборванной струной, которую девушка обещала настроить ещё в конце июня.
- Я подумаю об этом завтра, - бубнила каждый раз себе под нос Кэтрин, проходя мимо. Эти слова стали её мантрой, подушкой безопасности, щитом от ненужных усилий, от страха не справиться и, в первую очередь, от ответственности за собственную мечту.
Но однажды утром сад поменялся. Она вышла на крыльцо рано утром, ожидая привычную ясную погоду и успокаивающий ветерок. Её встретил не аромат розмарина на грядках или вкуснейший запах ванили из соседской пекарни, а густой и тревожный шлейф чего-то землистого. Дыхание мира словно кто-то остановил, листья на яблонях застыли. Именно в этот момент Кэтрин поняла, что её «завтра» материализовалось. Под вишней сидел юнец с печальными глазами. Хрупкая фигурка согнулась, светлые волосы, которые должны были отливать золотом на веселом солнце, обрели грязный оттенок. Девушка узнала героя своего незаконченного романа. Мальчишка бережно перебирал пальцами странички тетрадей, но буквы осыпались с них на землю, превращаясь в блеклых бабочек.
- Почему ты не подарила мне концовку? - спросил он, отчаянно всхлипывая и утирая нос рукавом.
Кэтрин не знала, что ему ответить или как его утешить. Её взгляд упал на другую фигуру рядом с калиткой. Там стояла её мама - та, юная, с рисунка. Только её образ был словно прозрачным, похожим на далекое воспоминание.
- Я так и не услышала твою песню, - сказала мама, и голос её шелестел, похожий на осенний листопад. - Ты же обещала закончить её к моему дню рождения.
А у колодца сидела ещё одна Кэтрин, только гораздо старше. С тенью усталости под глазами и пустым взглядом. В нем отражались все несбывшиеся возможности, которые девушка успела упустить.
- Привет, - тихо произнесла старшая Кэтрин. - Я твоё «завтра». Вернее, все твои «завтра», те, что ты так и не впустила в свою жизнь.
Кэтрин хотела шагнуть назад, но её ноги словно приросли к земле. Сад, её убежище, превратился в зеркало, и в этом зеркале отражались годы откладывания дел и упущенные возможности.
- «Завтра» это самый занятый день недели, - задумчиво произнесла будущая Кэтрин. - Оно никогда не наступает.
И вдруг произошло чудо. С кровли крыши упала тяжёлая капля прямо на гитару, и оборванная струна тихо, жалобно зазвенела. Этот звук прокатился по саду, коснулся листьев и пробудил воздух вокруг. Страницы романа ожили - бабочки из букв поднялись в воздух, закружились и стали ярче, начали переплетаться, складываясь в новые строки. Кэтрин поняла, что её все «завтра» не исчезли. Они терпеливо ждали крошечного шага, одного смелого «сейчас».
Девушка подошла к гитаре, бережно взяла её на руки и осмотрела. Затем она нашла в сарае новую струну. Довольно скоро струна была установлена, пальцы дрожали, настраивая гитару заново. Когда всё было готово, Кэтрин начала играть. Руки не слушались, но помнили аккорды. Первая мелодия прозвучала тихо, почти робко. Мама у калитки улыбнулась, прикрыла глаза, вслушиваясь, и её образ стал ярче, теплее. Потом Кэтрин села под вишней рядом с мальчиком.
- Как тебя зовут? - спросила она, бережно приобнимая его за плечи.
- Я не знаю, - ответил мальчишка, нервно сглатывая и вытирая слезы. - Ты не дала мне имени.
Но это была не проблема, ведь они начали придумывать его вместе. С каждым часом сад оживал. Цветы, забытые и оставшиеся без полива, раскрывались насыщенными красками. Яблоки наливались солнечным румянцем. Даже старый колодец был расписан по-новому, гораздо ярче, чем раньше. К вечеру, когда сиреневое небо зажгло первые звёзды, все трое призраков собрались на крыльце.
- Нам пора, - сказала будущая Кэтрин, добродушно пожимая плечами. - Потому что наконец-то наступает сегодня.
И затем они растворились в сумерках: мальчик в последней главе романа, мама в завершённом портрете на мольберте, вторая Кэтрин - в отражении девушки в окне. Наутро сад снова был просто садом, но воздух стал другим, ведь теперь в нём ощущался аромат не только цветов, но и возможностей.
Кэтрин проснулась с новым чувством лёгкости, в котором звучало нетерпение жить. Она вышла на крыльцо с чашкой приятного теплого и ароматного чая. За забором снова работала пекарня, дети озорно играли на площади, солнце светило так же ярко, как и раньше. На столе лежала раскрытая тетрадь с надписью «Глава последняя». Рядом гитара с блестящей новой струной, а с мольберта улыбалась мама - живая, завершённая и настоящая. Кэтрин улыбнулась в ответ новому дню. И под первой строкой последней главы аккуратно вывела:
«Завтра может подождать. А сегодня - нет.»
Рогова Дарья. В краю снегов и комаров

Тихо плещется море, набегают на берег волны. Мы сидим у костра, наслаждаясь тёплым южным вечером. Скоро расстанемся, разъедемся по своим городам и поселкам, будем вспоминать это лето, наш лагерь, ставший таким родным, и конкурсы, и походы, и друзей, которых приобрели здесь, и эти вечера у моря.
Тогда еще, в первый день знакомства с отрядом, Ромка, самый смелый и говорливый среди нас, выдвинул необычное предложение:
– Какое совпадение! - закричал он. - Смена в лагере длится 24 дня, и нас в отряде 24 человека, а давайте собираться каждый вечер. И пусть каждый из нас расскажет о том, откуда он, ну немного о своей малой родине.
Все оживились, предложение пришлось по вкусу, согласились, потому что мы здесь, а там остались наши родные и частичка каждого из нас.
О, эти вечера! Забыть их будет невозможно, это в сердце, это в памяти. Каждый раз, слушая рассказы своих друзей, удивлялась, какая же у нас огромная и прекрасная страна - Россия. А сегодняшний день я ждала особо!
– Даша, - обращается ко мне Никита, красивый мальчик с умными задумчивыми глазами, - твоя очередь, расскажи нам о своём крае.
– Я оттуда, где вечная зима, бескрайние леса, таёжные чудеса, где небо в один миг может засиять разноцветными огнями! - говорю я загадочно-игриво. - Отгадайте, откуда же я.
– Ты случайно не из Нарнии? - шутливо спрашивает хохотушка Анечка.
Я улыбаюсь и качаю головой. Нет. Это не Нарния. Нарния - это страна за дверцей шкафа, где зима - это заклятье, которое можно разрушить, где говорящие звери ведут войны, а львы творят чудеса. Моя земля - Республика Коми - реальна. Её волшебство не нуждается в заклинаниях: оно врождённое, суровое и загадочное.
Наша «вечная зима» - это когда в октябре уже всё белое, а в мае ещё во многих местах лежат сугробы, снег может пойти даже в июне, а морозец, если захочет, заскочит к нам и в середине лета. Снег - это не сказочный декор, а ежедневная реальность. Снег, укрывший землю всего за ночь, пахнет морозом и чистотой. Снег разный: то сыпучий пепел пурги, то мягкий, нежный, хлопьями скользящий по воздуху, то мокрый, тяжёлый в период оттепели. Белое безмолвное царство снега и мороза! Мороз! Грозная сила! Трескучий! Иногда градусов под 40. На улицу носа не покажешь. Утром мама шепчет: «Актировка!». Так приятно в этот момент свернуться под теплым одеялом! И в школу идти не надо!
Темная полярная ночь затмевает республику зимой. Но это не колдовская столетняя спячка Белой Ведьмы. Это долгий, честный разговор земли с небом! И когда они наконец-то договорятся, то ночь понемногу начинает отступать.
В конце мая на смену белому безмолвию приходит другое царство - царство воды и зелени. Снег не тает по волшебному свистку, а уходит медленно, нехотя обнажая промёрзшую насквозь землю. Вот пригрело солнышко, и деревья зеленеют буквально за один день. И зима плавно переходит в лето.
– А как же весна? –удивлённо спрашивает Наталья, она из Ростовской области, где весной, уже в апреле, цветут сады и где люди уже в марте готовятся к полевым работам.
– Весны у нас почти никогда не бывает. Я ощущаю её приход, когда воздух наполняется криками чаек над нашей могучей рекой Печорой. Но ещё холодно, идёт снег, река вспучилась, но никак не может освободиться ото льда. Ещё пройдет десяток дней, прежде чем она проснётся.
А лето… О, это не мягкое, тёплое лето Нарнии после прихода Аслана. Это яркий, стремительный, почти яростный вздох природы, которая, чуть отогревшись после долгой зимы, дарит нам запах черёмухи, яркую зелень берёз и осин, а в небе клин летящих на гнездовье гусей и уток. Начинается полярный день, когда солнце, сделав круг по небу, даже ночью лишь присаживается на горизонт, окрашивая его в персиковые и сиреневые тона. Белые ночи - это когда в полночь можно книжку читать, не включая свет. Это время, когда мир будто не спит, а пребывает в странном немом состоянии.
Осень идёт на смену лету, разукрашивая деревья в огненные цвета. Листья плавно падают с берез и рябин, накрывая влажную землю после дождя своим многослойным пледом.
Но главная гордость моей земли - лес. Наш настоящий кормилец. Он даёт нам не волшебные яблоки, а земные дары. Мы всей семьёй ходим по ягоды: в июле поспевает солнечная и нежная морошка, царская ягода, в начале августа можно собирать голубику, потом поспевает черника. Осень же дарит нам рубиновую бруснику, горьковатую и полезную ягоду, её мы замачиваем на зиму в банках. На болотах собираем клюкву. А сколько у нас грибов! Благородные белые, крепкие подосиновики, грузди. Бабушка сушит их или солит в огромных кадках.
Мы пьём не сказочные нектары, а свой, собранный на полянках иван-чай. Его аромат - это тоже запах нашего лета. А осенью отец с дядей собирают кедровые шишки. Сидишь потом долгими вечерами, щёлкаешь маслянистые орешки - лучшей еды нет. Руки долго потом пахнут смолой.
Леса у нас непроходимые и густые, и наполнены они не эльфийскими песнями, а назойливым гудением комаров и оводов - истинных хозяев июля, ну а в августе пирует мошкара, лезет в нос, глаза, уши.
Здесь не встретишь фавна с зонтиком. В тайге свои жители. Можно увидеть и полярную сову, и рыжую лисицу, и сохатого, и царя тайги- бурого медведя.
Его я видела всего раз. Мы с отцом за грибами ездили в Сухой Лог, далеко в лес зашли. Стоим на возвышенности недалеко от широкого студеного ручья. И вдруг впереди, метрах в пятидесяти, кусты затрещали и раздвинулись. Вышел Он. Огромный, как стог сена тёмно-бурого цвета. Он встал на задние лапы, нюхая воздух. Сердце у меня в груди просто остановилось. Я ощутила его силу, силу хозяина тайги. Он посмотрел в нашу сторону маленькими блестящими глазками-бусинами, фыркнул, опустился на все четыре лапы и медленно, с достоинством ушёл обратно в чащу, как царь в свои владения.
– Настоящий медведь? - ужаснулась Вика.
– Настоящий! А один раз медведица с медвежонком в город приходила. Дело было ранним утром, камеры засняли её возле кафе «Вear House».
– Наверное, папа их где-то загулял, вот и искала возле кафе с медвежьим названием, - пошутила Маринка.
А озёра возле нашего посёлка ледяные даже в зной. Они, как синие глаза земли, смотрят в небо, отражая не замки, а лишь проплывающие облака и крикливых чаек. Могучая река Печора - одна из самых красивых рек - течёт по территории нашей республики. Она течёт неторопливо, начиная свой путь с Уральских гор. Эта река - настоящая душа нашего сурового, но прекрасного северного края.
Мой край требует не детской веры в чудеса, а взрослого мужества -принять его суровую, бескомпромиссную и величественную красоту. Здесь не нужно платяного шкафа, чтобы почувствовать себя первооткрывателем: достаточно свернуть с тропы и вдохнуть воздух, пахнущий хвоей и болотной водой.
Именно здесь я поняла, что такое сила духа, смелость и доброта. Сила не в рыцарских битвах. Она в повседневных делах. Она не в том, чтобы одним махом разрушить заклятье вечной зимы. Она в том, чтобы пережить эту зиму, помогая друг другу, чтобы сохранить тепло в доме и в сердце, когда за окном минус сорок. Она в уважении к этой суровой земле и ко всем, кто на ней живёт.
Здесь добро побеждает каждый день. Оно побеждает в помощи соседу, который застрял на размытой от дождей дороге, в спасении животных и птиц в сильные морозы, в ответственности за свой дом и лес. И эта победа - самая важная. Потому что она зависит не от волшебства, а от нас самих. От нашего выбора быть людьми там, где природа испытывает тебя на прочность. И это - моя родина. Не выдуманная, а самая что ни на есть настоящая.
Я замолкаю. Тишина повисает в воздухе. Слышно только, как море лижет гальку и потрескивают угли в костре.
Шутник Ромка сидит молча, приоткрыв рот. Никита смотрит куда-то сквозь огонь, будто пытается представить эту заснеженную тайгу и могучего медведя, выходящего из чащи.
Костер вздыхает, выпускает в темное южное небо рой искр. Они взлетают высоко-высоко и гаснут, смешиваясь со звездами. Интересно, видны ли сейчас эти же звезды там, дома? Над нашей тихой Печорой, над спящей тайгой, над семью каменными великанами Маньпупунёра?
– Слушай, а можно я к тебе зимой приеду? - встревает Санька. - Хочу на твою вечную зиму посмотреть! Я ж кроме нашего юга ничего не видел.
– И я хочу! - подхватывает кто-то с другой стороны костра.
Я смотрю на их горящие глаза и чувствую, как в груди разливается тепло. Еще минуту назад они слушали про мой суровый северный край, про трескучие морозы и белые ночи, а сейчас уже готовы собирать чемоданы.
– Приезжайте, - говорю я просто. - Места хватит всем.
Павел подбрасывает в костер новую ветку.
– А знаете, - задумчиво произносит он, - я ведь никогда не был дальше своей области. А сколько всего интересного!
Мы замолкаем. Каждый думает о своем. О той земле, которая ждет его через несколько дней. О доме, который у всех разный, но одинаково родной.
Море тихо дышит во тьме. Где-то далеко-далеко, за тысячу километров отсюда, сейчас крадется по тайге осторожный лис, шуршит листвой, принюхивается к холодному воздуху. Там уже скоро может выпасть первый снег. А здесь еще тепло, пахнет йодом и нагретой за день галькой.
– Спасибо тебе, Даша, - вдруг говорит Ромка неожиданно серьезно. Я теперь, когда про север услышу, всегда тебя вспоминать буду.
Я опускаю глаза, чтобы никто не заметил, как они защипали. Не от дыма - от чего-то другого, светлого и щемящего.
Костер догорает, превращаясь в россыпь алых углей. Завтра будет новый вечер и новый рассказ. Кто-то поведет нас в свои степи, кто-то - в - горы. Мы узнаем друг друга еще лучше, станем еще ближе. А после разъедемся по своим северным и южным краям. Но частичка каждого из нас останется здесь, у этого костра, под этим южным небом, где пахнет морем и звучат голоса друзей.
– До завтра, - говорю я, поднимаясь.
– До завтра, Дашка, - отвечают мне голоса из темноты.
И где-то далеко на севере, в заснеженной тишине, будет жить маленькое тепло - воспоминание о том, как однажды у моря двадцать четыре человека из разных концов огромной страны стали одним целым. Стали Россией.
Анненкова Полина. Осторожно: дети без гаджетов!

Всё началось на кухне у Кости. Пятеро друзей: сам Костя, Аня, Димка и близнецы Пашка с Тохой — притаились в коридоре, стараясь даже не дышать. За дверью их мамы, которые дружили ещё со школы и теперь работали в одном офисе, громко обсуждали планы на лето.
— Да какая им поездка на озеро с палатками? — скептически бросила мама Кости, помешивая чай. — Они же современные дети! Дай им телефон — они в нем и утонут. Оставь их одних — даже не сообразят, как палатку поставить. Ответственности ноль!
— Согласна, Марин, — поддержала мама Ани. — В их возрасте я уже готовила на всю семью и с младшими возилась, а эти... Даже за Саввой твоим десять минут не проследят — разбегутся!
— Вот именно! — подхватила мама близнецов. — Мои оболтусы только и умеют, что спорить, кто первый в душ пойдет. Куда им в поход?
Мама Кости вздохнула и посмотрела на свою маму, Валентину Евгеньевну, которая молча вязала в углу.
— Вот думаю, может, оставить маму присмотреть за Саввой на площадке? А то мне в магазин надо, а на этих «героев» надежды нет.
— Ой, — оживилась мама Димки, — а давайте устроим им проверку? Пусть Валентина Евгеньевна выйдет с ними и «комитет» свой подтянет. Они как раз хотели сегодня решить, какие цветы в этом году лучше высадить во дворе. Пусть посидят на лавочке, посмотрят со стороны, на что наши дети способны. Справятся — поедут. Нет — всё лето во дворе!
Костя сжал кулаки так, что побелели костяшки. Он толкнул дверь и решительно шагнул на кухню.
— А вот и проследим! — выпалил он. — Без телефонов. Три часа. За Саввой. Сами! И если справимся, вы отпустите нас на озеро на все выходные. С ночевкой! Всех пятерых!
Взрослые притихли. Валентина Евгеньевна поверх очков посмотрела на внука, и на её лице появилась хитрая, почти заговорщическая улыбка.
— Ну что ж, по рукам, — сказала бабушка. — Но судить буду я и мой «комитет». Если хоть один из вас за три часа потеряет бдительность, то о палатках можете забыть до совершеннолетия.
Через час двор превратился в настоящую арену. На центральной скамейке, как верховные судьи, восседали баба Валя и четыре её подруги. У каждой в руках был блокнот, а взгляды были острые, как иголки для шитья.
— Все в сборе? — Костя обвел суровым взглядом четверых друзей. — Объект опасен. Он не поддается на уговоры, игнорирует законы физики и обладает способностью просачиваться сквозь самые узкие щели. Если мы провалимся, о поездке на озеро можно будет забыть.
— Детали? — спросил Димка.
— Объект — мой брат Савва, ему пять лет. У меня к нему личный интерес, — сказал Костя.
— Задача? — уточнил Пашка.
— Нам нужно удержать его в периметре детской площадки ровно три часа. Но есть нюанс. За нами следят.
— Объект на позиции, — прошептала Аня, поправляя очки.
Савва стоял в центре площадки. Он был в белой футболке и с огромным сачком в руках.
— Я — охотник на драконов! — объявил Савва и немедленно кинулся к кустам густого шиповника.
— Перехват! — скомандовал Костя. — Близнецы, заходите с флангов!
— Не дайте ему порвать футболку, это минус два балла за опрятность! — раздалось с «судейских трибун».
Тоха и Пашка бросились наперерез, но Савва вильнул в сторону качелей. Подростки, еще не привыкшие к командной работе, столкнулись лбами.
— Ой! — выдохнул Тоха, потирая шишку.
— Записывай, Клава: «Координация движений как у новорожденных жирафов», — громко прокомментировала Валентина Евгеньевна со скамейки.
Ситуация накалялась. Савва замер перед огромной лужей, оставшейся после утреннего полива цветов. Он покрепче перехватил сачок, готовясь к решающему прыжку.
— Димка, твой выход! Отвлекай! — крикнул Костя. — Если он туда нырнет, бабушки нас живьем закопают!
Димка, который всегда гордился своим умением ладить с людьми, присел перед мальчиком на корточки.
— Савва, стой! — шепнул он таинственным голосом. — Там, в центре лужи... видишь?
Савва замер, не донеся сандалию до воды.
— Дракон? — с надеждой спросил он.
— Хуже, — Димка указал пальцем на крохотную водомерку, которая быстро скользила по зеркальной глади. — Это патрульный катер лесных эльфов. Если ты прыгнешь, ты вызовешь цунами и погубишь весь их флот. А эльфы, знаешь ли, очень мстительные...
Савва округлил глаза и осторожно попятился. Прыгать в «океан» с эльфийским флотом ему расхотелось.
Но в этот момент из травы прямо к ногам мальчика выпрыгнула обыкновенная серая жаба. Савва, который секунду назад был готов сражаться с драконами, вдруг побледнел, выронил сачок и сдавленно пискнул.
— Ой... она... она на меня смотрит! — он задрожал и вцепился в шорты Димки. — Дим, убери её, она меня съест!
На скамейке произошло шевеление. Валентина Евгеньевна уже занесла ручку, чтобы записать: «Объект в истерике, няньки не справляются».
Но Димка не растерялся. Он не стал смеяться над страхом малыша, а аккуратно прикрыл Савву собой, загораживая его от «страшного монстра».
— Спокойно, Савва. Это не просто жаба, а заколдованный хранитель лужи. Видишь, какой он важный? Он проверяет, достоин ли ты пройти мимо его владений. Давай мы вежливо отойдем в сторону, чтобы не мешать ему следить за лужей?
Димка взял Савву за руку и осторожно отвел его к песочнице, продолжая рассказывать сказку про «хранителя лужи». Малыш успокоился в ту же секунду, а бабушки на скамейке синхронно приподняли брови.
— Смотри-ка, — шепнула Клавдия Петровна, — не закричал, не оттолкнул. Защитил мальца. Записывай, Валя: «Эмоциональный интеллект и защита слабого».
Затем Аня решила отвлечь мальчика игрой:
— Савва, давай строить замок! — предложила она.
— Замки для слабаков, — отрезал Савва. — Я — метеорит! Я должен падать.
И он с разбега нырнул в песочницу головой вперед. Песок мгновенно оказался в волосах, в ушах и густым слоем лег на ослепительно белую футболку мальчика. Казалось бы — это провал, теперь бабушки точно поставят жирный минус за «внешний вид объекта».
Но Аня даже бровью не повела. Пока мальчишки паниковали, она легким движением, будто фокусник, достала из кармана пачку влажных салфеток.
— Савва, — спокойно сказала она, — метеориты, когда входят в атмосферу, должны сиять и блестеть, иначе их никто не заметит. Давай-ка проведем «предполетную полировку».
Пока Савва завороженно слушал про атмосферу, Аня мигом убрала весь песок и пятна. Она действовала так ловко, что Савва даже не понял, как его почистили.
Судьи встрепенулись:
— Гляди-ка, — удивилась баба Нюра, — не растерялась, а перевела всё в игру. Психологический подход, однако!
Но настоящая катастрофа случилась через два часа. Савва внезапно затих. Он сел на край песочницы, надул губы, и его глаза наполнились слезами.
— Я.. я потерял его, — всхлипывал он.
— Кого? Игрушку? — испуганно спросила Аня.
— Мой артефакт! Синий камешек! Он был волшебный! Без него я не могу идти домой!
Пятеро подростков переглянулись. Во дворе были миллиарды камней. Найти один «синий» — это как искать иголку в стоге сена.
Они опустились на колени. Пять рослых ребят ползали по детской площадке, залазили в песочницу, просеивая песок сквозь пальцы. Это выглядело нелепо и трогательно одновременно. Аня вытирала лоб испачканной в песке рукой, Костя что-то бормотал под нос, близнецы спорили, какой оттенок синего считается «волшебным».
— Время на исходе! — крикнула баба Валя, посматривая на старые наручные часы.
Савва уже приготовился выдать ультразвуковой рев. И тут Костя увидел его — крошечный осколок обычного стекла, отшлифованный по краям. В лучах солнца «волшебный» камешек сверкал ярко-голубым.
— Нашел! — крикнул Костя, поднимая его вверх.
Савва мгновенно засиял. Он схватил «артефакт», прижал его к груди и вдруг обнял Костю за шею.
— Ты настоящий рыцарь, Кость.
Судьи на скамейке медленно встали. Бабушка Саввы подошла к ребятам, оглядела их, таких чумазых, взмокших, с песком в волосах и грязными кроссовками, но счастливо улыбающихся.
— Ну что, судьи? — спросила она подруг.
— План выполнен, — сказала Клавдия Петровна. — Телефоны за всё время даже не достали. За ребенка — горой. Друг друга не бросили.
Баба Валя повернулась к Косте.
— Собирайте палатки, рыцари. Озеро ждет!
Пятерка друзей закричала «Ура!» так громко, что голуби взлетели с крыши. Ребята доказали главное: они — команда.
Макаева Вероника. Песочные часы

В то утро я был занят важным делом: изображал трагического героя. Шёл по ярмарке той особенной походкой, какая бывает только у людей, которые точно знают, что за ними кто-то наблюдает, — лёгкой, но хищной, будто крадусь по сцене. Внутри меня звучал монолог, сменялись декорации, и лицо само собой принимало то скорбное, то насмешливое выражение. Я так увлёкся собственной игрой, что наступил на чей-то ботинок — новенький, лакированный, ещё не познавший пыли. Я замер, будто споткнувшись о собственную неловкость, поднял взгляд.
— Прошу прощения, — голос дрогнул, и вся моя театральность в одну секунду рассыпалась прахом. Я стоял, глупо краснея, и всё не мог убрать ногу с этого несчастного лакированного носка.
— Молодой человек… — начал пострадавший, но я наконец отдёрнул ногу, словно ошпаренный.
— Я нечаянно! Честное слово! — залепетал я, чувствуя, как жар заливает щёки, и, не дожидаясь ответа, рванул в толпу. Мужчина побежал за мной. Я слышал, как шуршат полы его чёрного пальто, как тяжёлое дыхание настигает меня в проклятых лабиринтах палаточных рядов.
— Да постойте же! — кричал он, а я, нелепо размахивая руками, похожий на ветряную мельницу в ураган, петлял между людьми. Мне было мучительно стыдно. До слёз. До желания провалиться сквозь эту утоптанную глину. Когда тяжёлая рука всё же легла мне на плечо, я съёжился, готовый к скандалу, унижению. Но услышал иное:
— Вы тот, кого я ищу.
Веки мои дрогнули. Я поднял глаза и встретился с ним взглядом. Это был на вид мой ровесник, может, чуть старше. Но глаза… Глаза у него были усталые и мрачные, будто он давно уже ничего не ждёт от жизни.
— Я хочу отдать вам это.
Из кожаной сумки он достал песочные часы. Старые, тяжёлые, с потёртым стеклом. А песок в них горел, словно золотой. Я смотрел на часы и не мог отвести взгляд. Мне показалось, или они действительно пульсируют в такт моему сердцу?
— Возьмите, — он протянул их мне, но смотрел не на меня. Он смотрел на часы. Песок в них нёсся бешено, стремительно, будто кто-то тряс их в лихорадке. Но мужчина держал их совершенно неподвижно.
— Более ста лет они молчали, — сказал он тихо. — Я думал уже никогда… — он замолчал, перевёл взгляд на меня, и я увидел в его глазах странное облегчение. — Вы наступили мне на ногу, покраснели, как мальчишка, — и они задышали. Это не я их вам даю. Это они выбрали вас.
Рука моя, словно живущая своей жизнью, сама потянулась к стеклу. И когда пальцы бережно сомкнулись на гладкой поверхности, мужчина выдохнул — так выдыхают, сбросив с плеч неподъёмный груз.
— Спасибо, — сказал он и исчез в толпе, растворился, будто его и не было.
Я стоял посреди ярмарки с часами в руках, чувствуя, как они тяжелеют, наливаются чем-то важным. Вокруг шумели люди, а я смотрел на светящийся песок, который теперь тёк медленно, степенно, словно успокоившись в моих ладонях.
Домой я плёлся словно в бреду. Посреди оживлённой улочки я вдруг остановился, провёл пальцем по холодной поверхности и перевернул часы. С замиранием сердца следил, как золотистый песок тонкой струйкой пересыпается в нижнюю колбу, вспыхивая на солнце.
— Удивительно… — прошептал я одними губами.
Мир вокруг словно замер. Люди двигались теперь вязко, тягуче, в такт падающим песчинкам. Я шёл домой бесконечно долго, не в силах оторвать взгляда от этого гипнотического зрелища. И лишь когда за мной захлопнулась дверь моей каморки, цикл завершился, и реальность вновь обрела привычную суетливость.
Обессиленный, я упал на кровать, даже не сняв пальто. Часы поставил на тумбочку. Песок в них застыл ровно посередине, будто время ждало моего решения.
— Подумаю об этом завтра, — сказал я себе и провалился в сон.
Сны снились странные, тяжёлые, как при высокой температуре. Я увидел себя маленьким. Берег реки, май, тёплая зелень, ива, свесившая свои размашистые ветви почти до воды. Я стою с жестяными ведёрками в руках и смотрю, как отец закидывает удочку. Птицы щебечут так, как бывает только весной, а тёплые лучи нежно ласкают щёки. И мне так хорошо, так спокойно, что хочется, чтобы это никогда не кончалось.
— Пап, мама уху сварит? — спросил я, поставив ведёрко у его ног. Он лишь мягко улыбнулся и взъерошил мне волосы.
Сколько прошло времени – час, два, вечность? В этом майском счастье время теряется. И вдруг — крик. Дикий, страшный. Он заставил нас ужаснуться, выронить удочки и уставиться на воду. Даже трель соловьёв стала тревожной. На середине реки, там, где омут, кто-то бился. Мелькнуло и скрылось под водой женское лицо. Отец, не раздумывая, кинулся в воду, скинув на ходу рубаху.
Я смотрел, как он плывёт, как исчезает под водой, как появляется снова. Прошла минута. Потом ещё одна. Я чувствовал, как к горлу противным комком подступает ужас. Птицы замолчали. Река стала гладкой как стекло. Он не вернулся.
А потом перед глазами всплыли часы. Только теперь их стекло было разбито, корпус раскололся, и осколки вонзались в меня, царапали совесть, память, сердце.
Я вскочил в холодном поту. Взгляд заметался по комнате и остановился на часах. Целых. Нетронутых. Я протянул руку, чтобы взять их, и замер. Я ведь так и не был на его могиле. Всё откладывал, прятался за этим «завтра».
Я сжал часы так, что побелели костяшки.
— Я подумаю об этом сейчас.
В тот же вечер я пошёл к могиле отца. Бродил вдоль кривых крестов, чувствуя, как под ногами хлюпает мокрая земля. И вдруг остановился. Я стоял прямо перед ней. Плита, имя, даты.
Я окаменел. Воздух ушёл из лёгких.
— Пришёл всё-таки.
Голос раздался из-за спины. Тихий, вкрадчивый. Я медленно обернулся. Из тени старого клёна вышел тот самый мужчина с ярмарки. В руке он держал белые пионы.
— Вы… — выдохнул я. — Откуда вы знаете… Кто вы?
Он подошёл, присел на корточки и положил цветы к изголовью памятника.
— Я её брат, — сказал он просто. — Той девушки, которую твой отец пытался спасти. Я был на берегу в тот день. Мне было двенадцать. Я жутко испугался и впал в оцепенение, когда сестра начала тонуть. А твой отец…он даже не думал. Он просто бросился спасать. Я никогда не видел, чтобы кто-то так боролся за чужую жизнь. — Он провёл ладонью по граниту. — Но она не выжила. И твой отец тоже.
Я опустился на колени рядом с могилой отца.
—Что это за часы?
— Часы эти принадлежали моему деду. Часовщику. Он говорил, что получил их от одного странного человека, который явился к нему ночью, весь в дорожной пыли, и попросил починить то, что нельзя починить. Дедушка тогда смеялся: «Время не чинят, голубчик. Время либо есть, либо его нет». А тот человек ответил: «Время — это память. А память можно лечить». И ушёл, оставив часы на прилавке.
Я слушал, и каждый звук его голоса отдавался во мне дрожью.
— Они переходили в нашей семье от старшего к младшему, — продолжал он. — Но молчали. Песок не двигался, сколько их ни тряси. Дед говорил, что они ждут того, чьё время ещё не остановилось, но уже замерло. Того, кто застрял между прошлым и будущим, между виной и прощением.
Он поднялся с корточек, отряхнул пальто.
— А сегодня я шёл на кладбище. Нёс сестре и твоему отцу цветы, как каждый год в этот день. И вдруг чувствую — кто-то наступает мне на ногу. Смотрю — молодой парень, смущённый до невозможности из-за этого проступка. И в этот момент часы в сумке… они задышали.
Я посмотрел на часы, которые всё ещё сжимал в руке. Песок в них тёк медленно, умиротворённо, как будто действительно обрёл покой.
— Они твои, — сказал мужчина. — По праву. Моя семья более века хранила эти часы, но они молчали. Теперь они говорят с тобой. Слушай.
Он развернулся и пошёл по дорожке, и чёрное пальто быстро растаяло в сумерках.
Я остался один. Положил ладонь на холодный камень памятника.
— Пап, — сказал я вслух. Голос дрогнул, сорвался. — Папа, прости. Я дурак. Я так долго…
Слова кончились, но вместо них пришли слёзы. Я плакал впервые за двадцать лет. Плакал навзрыд, как тот мальчишка, что стоял на берегу и не мог крикнуть, не мог позвать на помощь, не мог ничего, кроме как смотреть, как отец уходит под воду.
Я не знаю, сколько прошло времени. Может, минута. Может, час. Когда слёзы иссякли, я поднял голову. Луна была уже высоко, заливая кладбище серебристым светом. Памятник отца мягко освещался.
Я перевёл взгляд на часы. Песок в них застыл. Весь, до последней песчинки, пересыпался в нижнюю колбу. Часы остановились.
И я вдруг понял: это не страшно. Это правильно. Они сделали своё дело — привели меня сюда, пробили броню, за которой я прятался два десятилетия. И теперь, когда время снова стало просто временем, часы могли замолчать.

Махонина София. Шёпот ветра

Меня зовут Сара, мне двадцать пять лет, я корреспондент журнала «Красный лист».
Это был 1959 год. На редакционном совещании позвонили из Северного управления и сказали: «- Ехать нужно срочно — происшествие на перевале 1079». Это был мой шанс и долг одновременно. Холодный вокзал, паровоз, окутанный сложным ароматом керосиновых фонарей, креозотовой смазки и почему-то нотками еловой смолы.
Мой путь начался с поезда, отходящего от Москвы.
На перроне — мама: цветастый платок сполз с полуседых волос, живописно обрамляя узкое лицо, брат жмёт руку так, словно боится отпустить. Мы не говорим об опасностях и страхе — только о том, чтобы я взяла тёплые варежки, носки, бумагу и достаточно продуктов. «- Ты едешь так далеко… обещаешь быть осторожной?» — шепнула мама, губы её дрожали. Это была первая моя такая далёкая командировка.
Когда-то этот перевал был ничем непримечателен — просто точка на карте, пункт в туристическом маршруте. Ничем… кроме названия горы: Холатчахль… Гора мёртвых.
Дверь купе откатилась с лязгом и скрежетом, словно её не смазывали с самого выпуска паровоза. А выпустили его, вероятно, ещё во времена царской России. Я и так была настроена скептически, но это уже ни в какие ворота не лезло. Обивка вытерта до дыр, кое-где порезана, из окна тянуло морозным воздухом. Привет, простуда. Спать, скорее всего, придётся в одежде. Но деваться некуда: партия сказала «надо», комсомол ответил «есть!». Расстелив сыроватое, сероватое бельё на тощем матрасе, я достала из чемодана блокнот: надо накидать вопросы. В памяти всплыли слова редактора: «- Пиши живо и точно. Мы первые расскажем правду». Ну да, правду. Правду о том, как десяток студентов-коммунистов отправились на зимний Урал и погибли. Почему, зачем?
Через некоторое время после отправления дверь в купе вновь откатилась, вошел невысокий темноволосый парень с плоским лицом, характерным разрезом глаз манси. Правда, что он принадлежит именно к народу манси, я узнала несколько позже. Сначала решила, что он якут или эвенк. — Пася олэн! Это значит «здравствуйте»! Давайте знакомиться, я — Ай пох, что значит — Маленький сын. Так родители назвали. Я охотник, промышляю пушниной, ехать мне аж до самого Вижая.
— Сара, журналист. Очень приятно. Я тоже до конечной и даже дальше.
Он сел на противоположную полку. Разговор быстро менял направление: погода, дом, тоска по семье и, как часто бывает в дороге, легенды. Ай пох, отхлебнув чаю из железной кружки, спросил:
— Сара, вы слышали про Холатчахль?
— Я как раз направляюсь туда. А что?
Он заговорил тише, словно боясь произнести заклинание:
— Холат-Сяхыл… Наши старики так называют эту гору — Гора мёртвых. Говорят, там люди теряются не только телом, но и во времени. Ночь там как ветер: приходит и забирает что-то. Для нас это место с дурной славой. Старики говорят: если тьма приходит не вовремя — значит, что-то забирает с вершины (жди потерь).
В голове сразу включились профессиональные формулировки: легенда, суеверие, коллективное объяснение страха — клише, в общем-то. Но фольклор как-никак, хм. Можно написать серию мистических статей. Хотя нет, сейчас подобные темы не в чести…
Прибыли в Полуночное, дальше, до Вижая, можно было добраться грузовой машиной. По запросу редакции мне предоставили место в кабине ЗиСа. Водитель — человек в летах, шофёр со стажем — выглядел странно, наверное, потому, что начал улыбаться слишком широко, когда я спросила о дороге. А может, из-за брошенного вскользь замечания, что по ночам в лесу лучше не бродить в одиночестве. В машине было холодно и пахло керосином, чем-то ещё непонятным.
Разумеется, мне нужен был проводник из местных, я рассчитывала нанять его на деньги, выделенные редакцией. Но реакция аборигенов была однозначна.
- Ты не поверишь, никто из комсомола не поверит! Никто не поверит в Богиню и Бога смерти! В Куль-отыр и Сорни-Най! Вы — безбожники и лишь гневите богов! Вы — глупые! Боги ещё не остыли от кровавой жатвы, а вы всё приносите и приносите им свои жизни на блюдечке! Эта гора, этот перевал — проклятое место!
Они наотрез отказались меня туда вести. Самое время было остановиться и вернуться к цивилизации. Но в двадцать пять лет отправиться в зимние горы, за десятки километров от человеческого жилья, в полном одиночестве — да ну, какая ерунда! Чего в этом было больше — безголовой юности, упрямства или желания выполнить порученное дело? Всего понемногу, наверное. Кроме того, мне на самом деле хотелось пролить свет на это странное дело. Поняв, что я не отступлюсь, Ай пох всё же согласился меня сопроводить, по крайней мере до поисковых отрядов.
В Северный-2 дорога шла по замёрзшей Лозьве — гладкая река, покрытая снегом, как белая лента. Лыжи поскрипывали, дышать трудно от контраста тёплого и ледяного воздуха. На фоне этой белоснежной тишины, когда ветер не гудел в ветках, каждый звук казался громче, чем в городе. Сосны низко нависали, свет от полуденного солнца ломался в искрах.
Путь занял несколько дней, что неудивительно, учитывая поднимающийся временами ветер, вытряхивающий из низких тяжелых туч много-много снега. Когда в тучах снега не оставалось, он стряхивал его с еловых и кедровых лап, ручейками гонял по снежному насту. Поистине, царство Снежной королевы.
Но действительность, как всегда, далека от сказки. Горе в этой истории самое настоящее...
Когда мы добрались до злополучного перевала, первые тела погибших уже нашли. Я застала как раз тот момент, когда их поднимали к вертолету для транспортировки. Измороженные, страшного цвета, в каких-то обрезках и обрывках одежды — ужасное зрелище.
Попытавшись выяснить факты у представителей власти, я поняла, что мне тут не рады. Ну, в шею не погнали — и то ладно. Как оказалось, в отряде уже был репортер — бывший фронтовик, второй — лишний. Но он оказался милейшим, хоть и крайне прямолинейным человеком. Несмотря на то, что мы, в некотором роде, соперники, поделился своими наблюдениями, позволил переписать из своих заметок дневники погибших. Познакомил с поисковыми группами, я даже пару вечеров провела в их палатке. Было невесело, несмотря на уютное гудение огня в печке. Вечерами студенты под тихое бренчанье гитары пели грустные песни. Они прибыли на поиски товарищей в надежде найти их живыми, в надежде на чудо, но его не произошло. И мысль о том, почему же такая страшная судьба постигла группу совсем молодых студентов, но опытных туристов, никому не давала покоя. Строились самые разные версии. Строились и тут же под корень разрушались. Слишком противоречивы были факты. А версии были такие:
Ошибка руководителя и сход снежной доски. Лавины.
Буран.
Шпионы.
Разгневанные охотники-манси (ну ведь бред же!).
Йети, он же снежный человек, но Холатчахль — это не Памир!
Огненные шары. Катастрофа при запуске ракеты? НЛО?
Через несколько дней радиограммой меня и коллегу вызвали в Ивдель и далее, по месту работы. Нас должен был забрать вертолет, который привезет группу военных на смену предыдущему поисковому отряду. Уезжать не хотелось, несмотря на холод, тяжелые условия жизни здесь, в заснеженных, завьюженных горах… Но из редакции предупредили, что если не улетим на этом вертолете, то за нами пришлют ещё один, только стоить это уже будет тысяч пять рублей…
Пока ожидали, ветер выдул из нас всё тепло, и мужчины, а ещё летел прокурор и связист, принялись копать слежавшийся снег лопатами, чтобы хоть как-то согреться. В этот день было очень солнечно, но на такой высоте ветер всё равно мешал вертолётам приземлиться. Один так и не смог зайти на посадку, улетел обратно. Второй всё же сумел героически приземлиться после нескольких попыток.
Вот и всё, прощай, Холатчахль, Гора мертвецов, кто бы мог подумать, что эти сверкающие снежные вершины могут носить столь угрюмое, страшное название…
Напечатать репортаж мне не позволили. Он так и остался заметками на листах блокнота, набросанными коченеющими на морозе пальцами на высоте 1079.
***
Прямо не верится, что это когда-то было... Я потом ещё много писала, ездила в другие командировки, но история перевала Дятлова навсегда осталась со мной. Сейчас, когда прошло уже столько лет, многих уже нет в живых… Уже двухтысячные… Время, как снег, стирает острые грани, оставляя лишь контуры. А я сижу в тепле уютной комнаты, вокруг внуки, и вновь пересказываю события тех дней.
Дети смотрят широко раскрытыми глазами: для них это и страшная легенда, и урок профессии — как держать равновесие между правдой и человечностью. Я отвечаю просто:
— Мы пытались выяснить правду, но всегда есть те, для кого это опасно. Остальное — память мест и людей. А она не всегда… хочет быть напечатана.
Они слушают. И иногда, когда за окном свистит ветер, кто-то из внуков просит:
— Ба, расскажи ещё про Гору мёртвых.
Я улыбаюсь и понимаю: мир неизменно делится на то, что можно повторить на бумаге, и то, что остаётся в шёпоте ветра...
Корешков Леонид. Паровоз из кабачка, или Погоня за серебряной мечтой

Товарищи, если вы думаете, что воскресное утро создано для того, чтобы только лишь нежиться в постели под мурлыканье братьев наших меньших, отлеживаться и ходить в храм, то вы — не я! Мое утро началось с того, что моя анаконда Молли решила проверить на прочность только что купленный белоснежный, словно первый зимний снег тюль. Тюль проиграл со счетом 1:0 в пользу рептилии, а я, чертыхаясь и пытаясь изобразить грацию умирающего лебедя Майи Плисецкой, грохнулся прямо на кипу неразобранных коробок.

— Евпатий Коловрат! — взвизгнул я, когда моя упитанная филейная часть встретилась с чем-то очень твердым и явно не очень недружелюбным.

Я, Порфирий (друзья зовут меня просто Фиря, а враги — по фамилии, которую я предпочитаю не называть, чтобы не пугать налоговую), занимался самым неблагодарным делом в мире — разбором наследства тетушки Октябрины. Тетушка была женщиной широкой души и узких взглядов на порядок. Ее квартира напоминала склад антикварного магазина, который пережил налет Монголо-татарского иго.

Я поднялся, потирая ушибленное место, и замерз. Из-под горы старых газет «Наследие СССР» за 1986 год выглядывал... нос. Да, вам не показалось и не послышалось, именно нос. Железный, блестящий и очень важный.

На верхней полке стеллажа, чудом уцелев после моего «воздушного» приземления, стоял поезд.

Это была модель паровоза, но какая! Серебристая, с какими-то невообразимыми завитками на боках и крошечными окошками, в которых, клянусь своей недоеденной диетической булкой, я увидел крошечные занавески советского типа в ярко-красный цветочек.

— Ой, прелесть какая! — пробормотал я, протягивая руку к прекрасной вещице. — Сейчас мы тебя протрем от всех накопившихся коржей пыли, и будешь как новенький.

Но стоило мне коснуться серебристого тендера, как за спиной раздался такой грохот, будто в гостиную упало НЛО.

— Стоять! Не шевелиться! Не дышать! Это частная собственность!

Я подпрыгнул на месте, едва не сбив маленький паровозик. В дверях стояла соседка тети Октябрины — Жозефина Викторовна. Если бы у сушеной корюшки были перманентный макияж и страсть к духам «Красная Москва», она выглядела бы именно так.

— Жозефина Викторовна, вы меня скоро до инфаркта доведете! — выдохнул я, прижимая руку к быстро бьющемуся сердцу. — Какая собственность? Тетя Октябрина оставила мне эту квартиру со всеми её прелестями и потрохами, включая этот пыльный антиквариат.

Жозефина Викторовна сузила глаза до состояния двух щелочек, в которых явственно читался огромный прейскурант ломбарда.
— Этот поезд — не просто игрушка, дорогой мой. Это «Серебряная молния» выпуска 1930 года. Октябрина мне его обещала в счет долга за семена элитных кабачков «Зорька»! Они между прочим высшего сорта, настоящий гибрид!

Я чуть не подавился воздухом.
— За кабачки? Вы серьезно? Этот паровоз выглядит так, будто на нем ездил сам Джордж Стефенсон, а вы хотите выменять его на овощи для икры?

— Не смей хамить старшим! — взвизгнула Жозефина и сделала глубокий выпад в сторону полки.

В этот момент Молли, которая до этого мирно потрошила остатки тюля, решила, что наступило время великих свершений. С диким шипением (хотя у небольших питонов это скорее похоже на астматическое хрюканье) она бросилась под ноги соседке. Жозефина Викторовна, не ожидавшая атаки, совершила великолепный пируэт, которому позавидовала бы сама Волочкова, и вцепилась... нет, не в поезд, а в штору. Штора, не выдержав веса «кабачковой баронессы», с треском покинула карниз. Жозефина Викторовна так смешно плюхнулась на пол, держа в руках недавно повешенные шторы, что я не смог сдержать легкой улыбки.




В наступившей тишине я услышала странный звук. *Тик-так. Тик-так.*

Источник звука оказался в поезде.

— Лампочка, — прошептал я себе под нос, — кажется, кабачки тут ни при чем.

Я схватил паровоз. Он был удивительно тяжелым. Перевернув его, я обнаружил на днище крошечную замочную скважину, замаскированную под заклепку, какие были во всех советских игрушках.

— А ну отдай! — Жозефина Викторовна уже выпутывалась из шторы, напоминая разъяренное сыщиками привидение. — Там мои расписки! Мои бриллианты! Мое богатство!

«Ага, уже и бриллианты пошли», — подумал я. В голове моей мгновенно сложился пазл. Тетя Октябрина всегда была мастерицей на всякие выдумки. Она не доверяла никаким банкам, считая их обителью зла, и хранила сбережения в самых неожиданных местах для простого народа. Однажды, совершенно случайно, я нашел заначку в пустой коробке из-под стирального порошка.

Я рванул на кухню, заперся на старую, но прочную как кремень щеколду и начал лихорадочно соображать. Где ключ? Ключ, ключ... Октябрина всегда носила на шее старый кулон в виде... ну конечно! В виде крошечного уголька!

Кулон лежал в шкатулке на тумбочке. Через минуту я, дрожащими пальцами, вставил «уголек» в днище паровоза.

*Щелк!*

Крышка тендера откинулась. Но вместо россыпи алмазов или пачек долларов на стол посыпались... фантики от конфет «Рот Фронт».

— Ну вот, — разочарованно протянул я. — Весь детектив коту под хвост.

Я уже хотел открыть дверь и отдать Жозефине ее «драгоценный» поезд, как заметил, что один из фантиков был подозрительно тяжелым. Я развернул его. Внутри, завернутое в фольгу, лежало кольцо с камнем размером с хороший глаз Молли. И записка, написанная каллиграфическим почерком тетушки:

*«Дорогой Фиря! Если ты это читаешь, значит, Жозефина уже попыталась тебя съесть. Кольцо — это подарок твоей матери на помолвку, который я спрятала от ее первого мужа-пройдохи. А Жозефине скажи, что кабачки «Зорька» были горькими, совершенно непригодными для употребления человеком, и я скормила их соседской свиноматке, воспитывающей 12 поросят. Поезд оставь себе — он приносит удачу тем, кто не врет самому себе». *

Я усмехнулся. Снаружи Жозефина Викторовна уже пыталась выбить дверь всем, что только попадалось ей под руку: шваброй, табуретом, кастрюлей. Жозефина всегда жила по такому принципу и говорила всем своим соседкам по этажу: «на войне все средства хороши!».


— Жизель Викторовна! — крикнул я, складывая драгоценное кольцо в сей. — Отбой тревоги! В поезде только билеты в один конец до станции «Совесть». Будете брать?

В ответ раздалось невнятное ругательство и топот уходящих ног.

Я вышел в гостиную, посадил любимого питомца в террариум и посмотрел на серебряный паровоз. Он стоял на столе, поблескивая в лучах просыпающегося после долгой ночи солнца. Знаете, в жизни каждого человека должен быть такой поезд на полке. Место, где хранятся не просто ценности, а маленькие семейные легенды, которые делают нас теми, кто мы есть на самом деле.

— «Ну что, Порфирий», — сказал я себе же, но только внутренним голосом. — Пойдем завтракать. Кажется, у нас в холодильнике завалялся отличный кусок докторской колбасы. Заслужили.

Жизнь в очередной раз доказала: настоящий детектив всегда заканчивается на кухне. И желательно — с колбасой.
Красильникова Анжелика. Город без Эха

Аня всегда чувствовала себя полупрозрачной. Не совсем невидимой, но и не по-настоящему присутствующей. В классе её голос редко долетал до учителя, а в шумных коридорах она мастерски лавировала между группками одноклассников, оставаясь незамеченной. Её убежищем была школьная библиотека — место, где слова были надежнее людей, а старые книги хранили куда больше тепла, чем мимолетные улыбки. Она не была затворницей в плохом смысле. Просто мир букв казался ей объемнее, честнее и, что самое главное, понятнее. Герои книг всегда поступали согласно своей логике, их мотивы были ясны, а их миры, пусть и вымышленные, ощущались реальнее, чем суматошная реальность за окном. В библиотеке, среди запаха пыли и старой бумаги, Аня чувствовала себя не полупрозрачной, а настоящей. Она была там, дышала, думала, мечтала. Однажды, во время очередного визита в свой тихий уголок между полками с русской классикой и научно-популярными трудами, её взгляд упал на неприметный корешок. Книга была старой, её обложка изрядно потёрта, а переплёт казался слишком хрупким для того, чтобы выдержать хотя бы ещё одно открытие. Название, написанное выцветшими чернилами, гласило: «Город без Эха». Ни автора, ни каких-либо опознавательных знаков. Просто забытый фолиант, словно специально ждущий именно её. Аня осторожно взяла книгу. Из неё выпорхнула пыль, щекоча нос. Страницы были пожелтевшими, местами слипшимися, а на полях были чьи-то карандашные пометки — аккуратные, но уже почти стершиеся временем. Она начала читать, сидя прямо на полу, прислонившись к холодному стеллажу. Книга оказалась дневником некоего картографа из вымышленного города, который существовал в мире, где звуки не отражались. Эхо не возвращалось. И это, как оказалось, меняло всё. Люди учились жить, не полагаясь на привычные отзвуки, на подтверждение собственного голоса. Они учились слышать друг друга с новой остротой, но и молчать с особой глубиной. Главный герой, Элиас, был таким же, как Аня – тихим, наблюдательным, склонным к размышлениям. Он путешествовал по этому безэховому миру, нанося на карты не только реки и горы, но и «зоны тишины», «пространства непризнанных слов», «пути к сердцу без отзвука». Аня читала взахлёб. Каждое слово отзывалось в ней, как будто Элиас описывал не чужой мир, а её собственную душу. Его одиночество было ей знакомо, его попытки понять «язык без эха» были её собственными попытками расшифровать негласные правила общения. Она вдруг поняла, что её «полупрозрачность» — это не недостаток, а особенность, как и мир без эха. Элиас не стремился заполнить пустоту звуков, он учился слушать то, что говорилось без слов: взгляд, жест, паузу, тишину, которая могла быть громче крика. И в этом был ключ. Однажды на уроке литературы учительница задала вопрос о значении символов в произведении, которое они изучали. Класс молчал. Аня знала ответ, он был ясен ей, как никогда раньше. Но привычка к молчанию была сильна. Она почувствовала, как её тело сжимается, а голос застревает в горле. В этот момент перед глазами возник образ Элиаса, который не искал эха, но все равно оставлял свои следы на карте.«Тишина – это не отсутствие голоса, – подумала Аня, – а пространство для него». Она глубоко вздохнула и подняла руку. Дрожащим, но отчетливым голосом она начала объяснять свою точку зрения. Вначале слова выходили с трудом, но потом, видя заинтересованное лицо учительницы и даже некоторые удивленные взгляды одноклассников, она почувствовала прилив уверенности. Это было не эхо, возвращающееся к ней, а прямой, чистый звук, который она сама произвела. После урока к ней подошла одноклассница, Катя, с которой они почти не общались.— Аня, ты так здорово сказала! Я даже не думала в этом направлении. Ты очень глубоко мыслишь.
Аня улыбнулась. Это была не просто похвала, это было признание. Голос Кати был без эха, но он дошёл до неё. «Город без Эха» стал для Ани той самой книгой-отмычкой. Она не открыла перед ней волшебную дверь в другой мир, но она открыла саму Аню. Она научила её, что тишина может быть не стеной, а мостом; что слова, сказанные без ожидания мгновенного отклика, могут найти свой путь; что собственное «я» не нужно подтверждать внешними шумами. Библиотека по-прежнему оставалась её любимым местом, но теперь Аня не пряталась там от мира. Она находила в книгах новые инструменты, новые карты для исследования себя и окружающих. Она начала замечать тихие жесты, невысказанные мысли, скрытые миры в глазах людей, так же, как Элиас наносил на свои карты "зоны непризнанных слов". Книга-отмычка не гарантировала, что все двери будут открыты, но она показала, что многие из них не заперты вовсе. Просто иногда нужно найти свой собственный ключ, свой собственный, бесшумный способ быть услышанным и услышать в ответ. И Аня, полупрозрачная девочка, научилась создавать своё собственное, уникальное эхо в мире, который теперь казался ей не таким уж и беззвучным.
Мартынова Станислава. Коленвал обыкновенный

Солнце играло на ограде, отражаясь от свежего глянца краски. Мурат выпрямился и, вскинув голову к небу, прислонил руку с кисточкой ко лбу. Пара чёрных капель соскочила с кончика и упала на землю.
Жаль всё-таки, что ребята не пошли с ним. Да, работать надо, но хоть проветрились бы после часов, проведённых за ноутбуками в попытках написать курсовую. Как говорится, смена рода деятельности – тоже отдых.
Почему, интересно, они действительно отказались? Ванька вряд ли позвал девушку на свидание, наврал. Да и не мог же Олег заболеть. Скорее всего, отходит после очередной вечеринки или уже готовится к следующей.
– А Вы как думаете, – Мурат взглянул на белый, выцветший овал, прибитый к деревянному кресту, и, разобрав, что там написано, продолжил, – Аглая Тимофеевна? Болеет мой товарищ или отдыхает?
Молодой человек присел у калитки и макнул кисточку в банку с чёрной краской по ржавчине.
– Ну уж, – рассуждал он, – вряд ли эти лбы кладбища испугались, возраст не позволяет в сказки верить. Да и я днём пошёл, солнце вон как шпарит. Они, ленивцы, работы руками бояться. Им бы поспать, понимаете ли.
Права была Маринка: не его это окружение, Мурату нужны такие же, как и он, энергичные, вездесущие люди, а не вялые мухи.
– Ты машина, дружище! – тараторила она Мурату однажды по телефону, когда он возвращался из приюта, в котором по четвергам выгуливал животных. – Поезд, локомотив, в конце концов, который на себе – заметь, на себе, а не как некоторые, – тащит всю эту унылую шаражку! Вот уйдёшь ты из университета, закончишь, в конце концов, и кто, что там останется? Ты же главный активист! Волонтёр! А это звучит гордо! Как ты меня терпишь вообще? Я же не ты, я такая, как твои Ванёк с Олежеком. А тебе нужен кто-то крепкий, надёжный. Не ставь поезд на полку, ему нужны рельсы! Тебе нужен кто-то рядом, нужна опора. Найди, в конце концов, девушку, обязательно русскую, такую, чтоб и в горящего коня, и на скачущую избу… Что? Наоборот, но это и неважно. Ты же посыл понял?
Мурат устало простонал что-то в ответ. Это было его первое “слово” за последние пятнадцать минут разговора.
Он закончил приводить в порядок могилу Аглаи Тимофеевны, положил ей на блюдце пару мятных конфеток в бумажной обёртке и перебрался к соседнему участочку, должно быть, принадлежавшему мужу покойницы: фамилия была та же.
В окрестности не осталось тех, кто бы помнил этих людей, но, как молодой человек считал, их участочки всё равно должны были содержаться в чистоте, чтобы покойнику было приятнее. После этого он хотел поехать в общежитие, переодеться и выдвинуться в сторону центрального парка. Обычно по средам Мурат убирал вольеры в зоопарке, который там располагался, но неделю назад услышал о забеге и решил быть на нём волонтёром, регистрировать участников и раздавать воду.
Мурат провёл рукой по мокрым от пота волосам и подумал, что вода бы ему не помешала, ведь работать ещё долго. К тому же у него была с собой ветошь – он мог намочить её и протереть кресты. Ближайший магазинчик находился у входа на новое кладбище. Молодой человек, построив в голове маршрут, прикрыл банку крышкой и положил сверху кисточку.
Идти по прямой было не менее полукилометра, а по извилистым тропинкам и того больше. Задумавшись, Мурат опустил голову и потеребил висевший на шлёвке брюк, небольшой, самодельный брелок из ниток и бусин, который ему подарила одна из воспитанниц городского детского дома, и вспомнил, когда в последний раз навещал их.
«Стоит зайти к ним завтра или через день, – рассуждал он. – Или сходить отметиться на парах? Небось, Сан-Палыч уже грезит о моём отчислении»
Когда глаза его встретили луч солнца, взгляд светила показался Мурату знакомым до трепета в сердце и взмаха крыльев бабочек в животе. Должно быть у звездочки в небе была та же улыбка и голос, что у старушки-гардеробщицы из школы искусств, которая сухонькими руками хваталась за рукава куртки и, спрашивая: "Ну, как ты?", шла до крючка, а потом возвращалась с номерком и леденцами. Мурат смущался и радовался, хотел когда-нибудь поговорить с ней обстоятельнее, но был занят, а она уволилась.
Мурат занёс ногу для очередного шага, но не нашёл опоры и, пролетев пару метров, оказался в вытянутой яме. Выругавшись, Мурат встал и прыгнул, попытавшись зацепиться за край, но, как огонь пожирает бумагу, также и боль после падения поглотила сначала его руки, потом грудь и, наконец, завладела им полностью, поселившись во всём теле.
Проехав вниз спиной по землистой стене, Мурат сел. В его глазах яркие крупицы отплясывали безумное танго под бой невидимого метронома, а в ушах свистело. Должно быть, они решили устроить молодого человека актёром в свою тошнотворную труппу, вот только место и время выбрали неудачное: от твёрдой почвы декораций веяло непривычным в это время года холодом, что заставлял Мурата подрагивать, а "костюм" состоял не то из грязи, не то из глины.
А что сейчас принято надевать в театры? Едва ли обычаи изменились, но Мурат давно никуда не выбирался. Раньше, когда он был ещё ребёнком, ему нравились мюзиклы. Интересно, понравятся ли ему те песни спустя… Как давно он их слышал?
– Обязательно, – говорил он сам себе. Не потому, конечно, что голос его успокаивал. Просто так, – Обязательно схожу с мамой на какой-нибудь мюзикл! Только поправлю свои дела в вузе, чтоб она не расстраивалась. На словах просто, конечно. Подошёл к преподу – и считай уже исправил. А на деле…
Он замолчал, и тишина одиночества придавила его, намереваясь расплющить.
Его отчислят, это факт. Невозможно за столь короткий срок, что ему выделен, проделать гигантский массив практической работы и посетить необходимое для аттестации количество пар.
– Чего я добился? Сижу в этой яме, сил не хватает, чтобы встать.
Мурат согнул колени и обнял их. Ошиблась Маринка: он не машина и не поезд, а просто запчасть, гвоздь, должно быть. Обычная железяка, кусочек ржавчины, которой и полки то многовато.
– Я выберусь отсюда весь в грязи, плюнув на эти оградки, краску здесь оставлю, доеду до общаги, зайду в пустую комнату, от меня разбегутся таракашки. Я добрый, всем помогаю. Кому я нужен? Лучше киньте в тумбочку: пользы будет не меньше.
Он достал телефон из кармана и чёрным пальцем ввёл пароль. Связи почти не было, но не это огорчало его. Мурат знал, что ему никто не ответит, пусть возьмут трубку – не смогут помочь, звук уведомлений выключен, а яркость экрана уменьшена. Оставалось ждать, но сколько?
Казалось, темнело. Молодой человек, подняв голову, успокоился: облака загородили солнце. Интересно, долго ли он тут сидит? Стоило что-то предпринять.
– Кто-нибудь! – закричал он, – Кто-нибудь, пожалуйста! Помогите!
Мурат уткнулся лбом в колени и тихо, не стараясь, повторял:
– Кто-нибудь, пожалуйста…
Сверху на него посыпалась земля. Мурат вскинул взгляд и увидел морщинистого мужчину лет пятидесяти в элегантном чёрном костюме.
– Э-эй, ты чего тут расселся? – сказал он. – Ну-ка не сиди на холодном, детей не будет. Вылезти не можешь, что ли, бедолажка?
Мужчина протянул ему руку, Мурат склонил голову набок и пошатнулся.
– Хватайся, ё-моё. Или тебя всё устраивает?
Вскочив, молодой человек взялся за крепкую руку, упёрся в стену ногами, подтянулся, но сорвался и упал.
– Ой-ёй, держись крепче. Или ногами не дорожишь?
Мурат встал и отряхнулся, вытер об себя ладони. Они сцепились снова, мужчина чуть пошатнулся, но выдержал и, наконец, вытянул молодого человека наверх.
– Спасибо большое, спасибо, – сказал Мурат, – Я думал до вечера точно просижу. Хорошо хоть Вы рядом оказались.
– Да, ладно уж тебе, чудик. С кем не бывает. Я рад, что помог, – незнакомец протянул молодому человеку карамельку.
– А что Вы тут делаете? – убрав конфетку в карман и немного помедлив, спросил Мурат.
Отвернувшись, мужчина чуть улыбнулся, но глаза его намокли.
– Я к сыну пришёл, – он говорил совсем тихо, почесывая затылок. – Загнал себя парень.
– Соболезную. Вам чем-нибудь помочь?
Мужчина засмеялся.
– Ты здоровский парень, – он похлопал Мурата по плечу, – но мне помощь не нужна. Лучше о себе позаботься. Ничего не сломал хоть?
Взглянув мельком на левое запястье, молодой человек покачал головой. Засмеявшись, мужчина махнул рукой и ушёл, Мурат смотрел ему вслед.
Отряхнувшись и оглядевшись, молодой человек ещё раз поблагодарил мужчину, пусть тот его и не услышал. Мурат выдохнул и с мыслью, что надо всё-таки докончить начатое, побрёл к старому кладбищу и затвердевшей от краски кисточке.
Салахова Тансылу. Тот самый оттенок

Старая лавка господина Верниса пахла сухими травами, скипидаром и столетней пылью. На полках, теснясь друг к другу, стояли тысячи стеклянных баночек. Здесь были все цвета, которые только могло придумать мироздание: от «кричащего алого», напоминающего гнев императоров, до «цвета испуганной нимфы», который едва улавливал человеческий глаз.
Юный Марк стоял перед этим безумием палитры уже второй час. Завтра ему предстояло начать свою «Главную Работу» — картину, которая определит его судьбу в Академии.
— Ну же, мальчик, — проскрипел господин Вернис, поправляя на носу треснувшее пенсне. — Выбирай. У тебя есть право только на один флакон за счет заведения. Золото? Оно принесет тебе славу. Лазурит? Он подарит покой. А может, киноварь? Это цвет страсти, от которой сгорают сердца.
Марк смотрел на яркие, сочные пигменты. Они манили своей чистотой. Он протянул руку к яркому, слепящему желтому — цвету полуденного солнца, но рука замерла в воздухе. Его взгляд упал на самую дальнюю полку, где в тени стоял невзрачный пузырек, покрытый серым налетом времени. В нем не было блеска. Жидкость внутри казалась странной — не то серой, не то жемчужной, с едва уловимым отливом предрассветного тумана.
— Что это? — шепнул Марк.
Старик прищурился, и его лицо вдруг стало серьезным.— Это «Цвет Искренности», сынок. Но предупреждаю: он коварен. На холсте он выглядит как обычная тень, пока на него не посмотрит человек, которому действительно больно или действительно радостно. Для остальных твоя картина останется серым пятном. Ты не получишь золотых медалей. Ты не станешь любимцем толпы.
Марк взял флакон в руки. Стекло было прохладным и словно подмигивало ему изнутри тихим, едва заметным мерцанием. Он вспомнил, как выглядят лужи после дождя, в которых отражается небо. Вспомнил цвет глаз матери, когда она смотрела на него спящего. Вспомнил пыль на старых письмах, которые хранят правду десятилетий.
В этом цвете не было гордости золота или ярости красного. Но в нем была жизнь — не приукрашенная, не рекламная, а настоящая.
Марк поднял голову и твердо посмотрел на мастера.— Из всех красок я выбираю вот эту.
— Почему? — удивился Вернис, хотя в глубине его глаз мелькнула искорка одобрения.
— Потому что другие краски рисуют то, что мы хотим показать миру, — ответил Марк, пряча пузырек в карман куртки. — А эта нарисует то, что мы чувствуем на самом деле. Я не хочу ослеплять людей блеском. Я хочу, чтобы они, глядя на мой холст, наконец-то увидели самих себя.
Марк вышел из лавки, прижимая флакон к груди. Дома, в холодной мансарде, он не стал делать эскизов. Он просто открыл пузырек.
Жидкость не пахла краской. Она пахла талым снегом и старыми письмами. Когда кисть коснулась холста, Марк вскрикнул: мазок был абсолютно прозрачным. На ткани оставался лишь влажный след, который исчезал через секунду.
— Обманул... — прошептал Марк. — Старик меня обманул.
Всю ночь он в ярости и отчаянии водил кистью по полотну, выплескивая на него свою боль, свои страхи и ту самую искренность, о которой говорил Вернис. Он рисовал не образы, а чувства. К утру холст выглядел девственно чистым.
В день выставки в Академии было тесно. Стены сияли от золота, лазури и киновари. Полотна других учеников кричали о величии, сражениях и триумфах. И лишь в самом темном углу стоял подрамник Марка — пустой кусок загрунтованной ткани.
Профессора проходили мимо, брезгливо поджимая губы. Студенты посмеивались, шепчась о «безумии неудачника». Марк стоял рядом, опустив голову. Он уже смирился с позором.
Но вдруг толпа расступилась. К картине подошел слепой старик-натурщик, который десятилетиями служил в Академии. Его глаза были затянуты белесой пеленой, он видел лишь тени и свет. Старик остановился перед «пустым» холстом Марка и вдруг замер. Его губы задрожали.
— Боже мой... — выдохнул он. — Какое сияние...
— О чем вы, старик? — хохотнул кто-то из толпы. — Там же ничего нет! Просто белая тряпка!
— Нет, — старик протянул дрожащую руку, не касаясь поверхности. — Там всё. Там мой первый дом, который сгорел. Там лицо моей матери, которое я забыл сорок лет назад. Там... там сама любовь, какой она бывает в пять часов утра.
Люди замолчали. Один за другим они начали подходить ближе. И чудо свершилось. Те, кто пришел за блеском, видели пустоту. Но те, кто в этот момент носил в сердце тяжелую тайну или невыплаканную слезу, видели на холсте нечто невероятное. Молодая вдова увидела улыбку мужа. Уставший чиновник — берег реки, где он был счастлив в детстве.
Картина Марка не имела собственного цвета. Она впитывала свет из душ тех, кто на неё смотрел.
Вечером, когда залы опустели, к Марку подошел господин Вернис.— Ты победил, мальчик. Но ты должен знать цену. Теперь ты никогда не сможешь рисовать «красиво». Ты навсегда обречен видеть мир без кожи.
Марк посмотрел на свой холст. Теперь он тоже видел на нем что-то — тонкий, едва уловимый оттенок рассвета, который обещал, что завтра всё будет иначе.
— Из всех красок я выбрал эту, — тихо сказал Марк. — И я не жалею. Потому что теперь я знаю: искусство — это не то, на что мы смотрим, а то, чем мы становимся в этот момент.
Жувак Станислав. Жертва школьного правосудия

Меня зовут Артём, и я учусь в десятом «А». В нашей школе есть правило: если на тебя жалуются пять человек, тебя вызывают на совет профилактики. «Пять против одного» - так это называют между собой. Я всегда думал, что это про бандитов и хулиганов. Оказалось - нет.
Всё началось с Лены Соколовой. Мы писали контрольную по геометрии. Я сидел сзади и видел, как она судорожно листала учебник под партой. Учительница, Маргарита Витальевна, вышла на минуту. Лена обернулась, её глаза были полны паники.
- Артём, прошу, помоги, - прошептала она. - Я не справлюсь. Отец убьёт, если за тройку.
Я знал, что её отец - суровый мужчина, отставной военный. Я знал, что у Лены талант к рисованию, а не к синусам. И я кивнул. Быстренько набросал решение на клочке и сунул ей. Она успела списать два номера.
На следующий день Маргарита Витальевна вызвала меня после уроков. Лицо у неё было каменное.
- Артём, на тебя поступила жалоба. Лена Соколова сказала, что ты настойчиво предлагал ей списать, мешал сосредоточиться, и из-за этого она написала работу хуже.
У меня в ушах зазвенело. Я попытался объяснить, но учительница покачала головой: «Жалоба уже зафиксирована. Первая. Будь осторожнее».
Второй был Антон Гуров. Мы вместе играли за школьную баскетбольную команду. После проигранного матча я, разгорячённый, на эмоциях сказал ему: «Надо было отдавать пас на последней секунде, а не геройствовать!» Антон сгорбился и ничего не ответил. Через два дня тренер отвёл меня в сторону: «Артём, на тебя жалоба. Гуров говорит, что ты систематически унижаешь его в раздевалке, подрываешь авторитет. Это вторая жалоба. Команда - это коллектив».

Третьим стал наш староста, Максим. Я попросил его перенести сбор денег на поездку, потому что у родителей были временные трудности. Максим настаивал: «Все сдали, ты один тормозишь процесс». Мы поспорили. А потом на классном часе он объявил, не глядя на меня: «Некоторые ставят свои личные проблемы выше общих интересов, демонстрируют некомандный дух. И на них, кстати, уже есть три дисциплинарные жалобы от других учеников». Класс загудел, оборачиваясь. Я почувствовал, как земля уходит из-под ног.
Четвёртой стала Вика из параллельного класса. Мы пересеклись в библиотеке, я случайно задел стопку книг, которые она отобрала. Они рассыпались. Я бросился помогать собирать, извинялся. Она молчала. На следующий день завуч показала мне запись в электронном журнале: «Жалоба на агрессивное поведение в общественном пространстве». Вика написала, что я «намеренно толкнул её и демонстративно разбросал книги».
Я стал изгоем. Со мной боялись говорить, отсаживались на переменах. Пятая жалоба висела надо мной, как гильотина. Мне оставалось только ждать, кто станет тем самым пятым.
Им оказалась Катя, тихая девочка с нашего этажа, которую я почти не знал в лицо. Она подошла ко мне у раздевалки, когда вокруг никого не было.
- Артём, - тихо сказала она. - Я… я должна на тебя пожаловаться.
Во мне всё похолодело. Вот оно. Квинтэссенция. Пятеро на одного. Приговор.
- За что? - спросил я, и мой голос прозвучал хрипло.
- Я не хочу этого делать. Но меня заставляют.
-Кто?
Она покраснела, опустила глаза.
- Лена, Антон, Максим, Вика… Они в общем чате. Они договорились. Лена боится, что ты расскажешь правду о списывании, и отец её узнает. Антону стыдно за свою слабость в игре, и он хочет выглядеть жертвой. Максиму ты не нравишься, ты слишком независимый. А Вика… Вика просто следует за большинством, чтобы быть «в стае». Они сказали, если я не напишу жалобу, они распускают про меня сплетни. Я не могу, понимаешь?
Я смотрел на её дрожащие руки и вдруг осознал, что передо мной не пятый обвинитель. Передо мной - шестая жертва. Жертва этой же самой системы, где «пять против одного» - это не защита, а оружие. Оружие для расправы, для сведения счётов, для того, чтобы спрятать свои страхи и подлости за ширмой коллективного одобрения.
Я не стал ждать, когда она нажмёт «отправить». Я пошёл сам. Не на совет профилактики. Я написал длинное письмо директору. Не оправдание. А рассказ. Про страх Лены, про обиду Антона, про принципы Максима, про конформизм Вики, про давление на Катю. И про своё молчание. Про то, как легко ярлык «один против всех» превращает человека в мишень.
Меня всё равно вызвали на этот совет. Сидели пять взрослых за длинным столом. Они задавали вопросы, сверялись с бумагами. А потом дали слово мне. И я рассказал. Не о себе. О них. О тех пяти. Об их причинах, их страхах, их маленьких предательствах. Я говорил не как обвиняемый, а как свидетель. Может быть, впервые.
Решение совета было неожиданным: «Жалобы признать необоснованными, ситуацию исчерпанной». Но главное было не это. Главное случилось потом.
Через неделю Лена сама подошла и, глядя в пол, сказала: «Прости. Папа всё равно узнал. Но это не оправдание». Антон кивнул мне в раздевалке: «Давай забудем. На следующей игре отдавай пас, если я буду открыт». Максим перестал делать колкие замечания. Вика просто перестала меня замечать, что было лучшим исходом.
А Катя… Катя однажды улыбнулась мне в школьной столовой. Свободно. Потому что давление исчезло.
«Пятеро на одного» - это не формула правосудия. Это формула толпы. А толпа, как известно из литературы, слепа и жестока. Но иногда, чтобы её остановить, достаточно, чтобы один перестал быть безликой единицей в этой пятёрке. Или чтобы тот самый «один» нашёл в себе силы рассказать не о своей невиновности, а об их общей человеческой слабости.
Я это понял. Надеюсь, взрослые - тоже.

Иванова Анна. Рыжий

Шведик ходила и практически тряслась от нервного возбуждения целый день. Улыбающаяся, довольная, весёлая, громкая, хватающая себя одной рукой за запястье другой руки, чтобы та не дрожала, когда она заправляет маслёнку.
Она видела кота! Она принесла к себе в мастерскую кота!
Настоящего, живого, с недовольной мордой, с задранным хвостом, рыжего-рыжего, с розовым носом, с плохо пахнущими клыками, зевающего, лохматого, линяющего, мяукающего кота, тёплого, с волосатыми ушами, с усами, самого настоящего кота с надрывом в ушке! Она никому не говорила, да никто и не спрашивал, в целом-то.
Шведик старалась не подавать виду, что что-то изменилось (и это у неё плохо получалось), но никто даже и подумать не мог, что это по той самой мяукающей причине, которую она скрывает. Пересеклась с Майкой у стеллажа с консервами для ушастого. Та была, как всегда, тоже весёлая, тоже с плохо пахнущими клыками, тоже с коготками — тоже, если подумать, похожа на котёнка, как можно было это сразу не заметить? Дура, и впрямь не замечала раньше! — сказала что-то такое едкое, грубое, смешное для неё одной, для единственного в этом Доме подростка, и в ответ Шведик махнула рукой. Она же только шипит, иногда даже ласкается. Отвлеклась! Если с Майкой долго в одной комнате оставаться, она же может что-то заподозрить!
Кот — это секрет. У всех в этом Доме есть секреты, кроме Шведика, и её это раздражало. А теперь есть, и он мяукает!
А кстати, про Имперского. Шведик залетела в его комнату, улыбаясь, и обнаружила его на кровати. Светловолосый, голубоглазый, будто сбежавший из далёкой Гипербореи, лежащий на двуспальной кровати в окружении подушек, одеял и мягких узорчатых ковров. Симпатичный он, этот Имперский. Только эта загадочная корона на его левой щеке всё портила. Интересно, он хоть замечает, что Шведик тут так загадочно возбуждена?
— Ты что-то хотела? — спросил Имперский, приподнимаясь на кровати.
— Да так, ничего, — Шведик улыбнулась ещё шире и сделала два больших шага внутрь комнаты. — Погадаешь мне?
Он потёр своё белое лицо и потянулся за колодой карт, лежащей на тумбочке.
— Ну садись, если хочешь.
Шведик свалилась ему на кровать, Имперский перемешал и стал выкладывать особые свои карты, комментируя каждую.
— …И горицвет — внезапность, вспышка чувств. Но будь осторожна, это будет сопровождаться риском.
Всё гадание она прослушала, кроме конца. Ну конечно! Она прямо здесь и сейчас сидит и рискует. Это же не просто какая-то гадалка. Это Имперский. Он всё поймёт. Она спрыгнула с кровати, чуть не споткнувшись, потому что не рассчитала высоту, и помчалась к порогу.
— Спасибо большое! Я пойду.
Как же здорово-то! У неё есть настоящий кот! Он тёплый и мяукает, и ждёт её в мастерской!
Главное ни на кого не наткнуться.
Хорошо ходить по Дому без цели и с секретом. В Доме всегда полутемно - почти все окна закрыты, заклеены, завешены: так принято. Коридоры длинные, полы в коврах, дверные проёмы не узкие и не широкие — в самый раз, на уголках виднеются застывшие капельки белой краски, вот как ровно не крась, а всё равно ерунда получится, а, скажи? В Дом попадали случайно, но случайность эта была специально подобранной, иначе как объяснить, что все его жители так идеально подходили Дому, друг другу и даже сами себе? У всех есть пара. Абсолютно. А у Шведика...
Ну как же она забыла?
У неё есть Асбест.
Чёрно-бело-волосый, — рано поседел, он так говорит — самый быстрый в Доме и пугающий всех скрипом, когда ходит на своей жестяной ноге — ух, жуть, почти как баба Яга! Так ещё и глаза у него смешные — в правом несколько зрачков. Правда как монстр. Они ведь так и познакомились со Шведиком. Асбест пришёл к ней в мастерскую, ковыляя на одной целой ноге, и, неловко улыбаясь, попросил починить механическую. Она с тех пор постоянно стала с ним общаться. Сначала осторожно, а потом быстро разогрелась, потеплела и стала с ним совсем близкой. А близость с ней означала, что она будет регулярно его ругать за плохой уход за ногой, чтобы доказать, что они друг друга крепко любили. Так любили, дурачась, по-щенячьи. Они любя огрызались, обзывались и смеялись, и были все красные от смеха, и начинали задыхаться, пока не успокоятся и не уснут в мастерской. Асбест и Шведик любили друг друга внезапно, как брат с сестрой, и, кажется, навсегда.
Она обошла несколько застеленных коврами лестниц и несколько этажей Дома и наконец нашла Асбеста. Он сидел в гостиной на верхнем этаже, из-за незакрытой щёлки сверху окна падал яркий-яркий свет, тоже рыжий, (прям как её секрет!), и от этого света сам Асбест казался рыжим в тех местах, где был седым. Раскладывал пасьянс.

Асбест взглянул на Шведика — его Шведика, которая каждый раз его ругает и каждый раз всё равно помогает справиться с протезом. Она улыбалась, волосы немытые и собранные в косу, глаза блестят. Опять что-то задумала? Пока он старательно думал, Шведик запрыгнула на диван рядом с ним, не забыв задеть столик, чтобы уж точно не оставить шанса картам на нём.
— Асбест! Привет! Это всё очень серьёзно!
— Ты мне в любви признаваться пришла?
— Очень смешно, — она положила на него свои ноги, при этом очень серьёзно глядя в глаза, — у меня есть секрет. Я никому не говорила. Тебе скажу. Ты хочешь услышать мой секрет?
Асбест быстро стих и поглядел на Шведика в ответ. Какой у неё может быть секрет? У кого угодно в Доме может быть, а у неё — никак. Заметив всю серьёзность намерений Асбеста её выслушать, Шведик вспыхнула и наклонилась к нему.
— Я никому не говорила, но у меня есть кот. Настоящий. Рыжий. Я его на улице нашла и сюда притащила.
И вот уже рыжего держит в руках русая Шведик, вытянув его вперёд и едва не тыкая Асбесту в лицо. Продолжалось это недолго, потому что рыжий предпочёл выбраться и уйти на своих мягких лапах вглубь мастерской. Асбест пару раз моргнул — для кого-то столь быстрого он очень медленно моргал, жуть! — и уставился на Шведика.
— А почему секрет-то? Я думал тут что-то серьёзное, а тут...
— Какой ты глупый! Секрет не может быть «почему» или «зачем», он просто есть.
— Глупый у тебя секрет, — честно заметил Асбест. — И что его прятать? Всё равно все узнают рано или поздно. И лучше рано.
С этими словами Асбест метнулся из комнаты и, тарахтя железной ногой, пробежался по коридору. Шведик — вслед за ним. Он влетел в первую подвернувшуюся комнату — к Имперскому — и разбудил его.
— Имперский! А ты знал, что у нас кот есть?
— Да закрой же ты пасть свою! — простонала Шведик, стоящая позади Асбеста, заслонившего весь дверной проем, и поглядела из-за его плеча на Имперского.
Тот со страдальческим видом приподнялся с кровати и посмотрел на обоих, равнодушный и к котам, и ко всему на свете, кроме своего прерванного сна.
— Хорошо. Буду знать.
И, пока Шведик отвлеклась на лицо Имперского, Асбест уже кинулся на кухню.
— Май! Май, ты знаешь, что у нас кот есть?
— Киса? — переспросила Майка с абсолютным умилением в голосе.
— Да, у Шведика в мастерской. Пошли, посмотришь.
Ну как можно быть таким бесчеловечным? Это же секрет был! А он его так жестоко раскрывает! Всем подряд! Смысл ей был никому не говорить, если он всё равно всем рассказал?
Не желая видеть довольное лицо Майки, которое Шведик бы обязательно увидела, если бы пошла к себе и попыталась оправдаться, она направилась по лестницам — на чердак.
На чердаке хорошо. Там либо слишком холодно, либо слишком жарко — невозможно себя накручивать в такой обстановке. Шведик улеглась на старых матрасах, валяющихся в окружении старых коробок. Ну и дура она! Думала, что Асбесту можно хоть что-то доверить! Секрет свой доверить! Нужно было оставить всё как есть. Никому не говорить. Чёрт бы его побрал.
Она сама не помнила, сколько пролежала на чердаке, помнила только то, что спустилась потом вниз вся насупленная и по крайней мере с десятком морщин на лбу. Она спустилась в гостиную на первом этаже и встала в дверном проёме.
Комната мягко, сонно дышала. Имперский спал, в кои-то веки смирно и в кои-то веки на диване, а не на своей мягкой кровати. Кот — её, Шведиков кот — лежал у Имперского на груди, поджав хвост и лапы. Король Песков сидела на ковре рядом с диваном и гладила то кота, то своего любимого. Хмурый Маяк своими большими пальцами завязывал в узел сложенную вдвое зелёную нитку, а как закончил, отдал довольно ухмыляющейся Майке результат — самодельную игрушку из карандаша и конфетной обёртки.
Получив новое орудие, Майка тут же закинула его на шею Имперскому, надеясь получить реакцию от кота. Кот приоткрыл глаза-щёлочки, широко зевнул и продолжил спать.
— Коты ложатся на больное место, — пояснила ей Король Песков.
— Тогда ему стоит полежать на всём Имперском, — ухмыльнулась Майка, водя игрушкой по шее спящего или водила ей прямо перед носом кота.
Они почти впервые выглядели такими спокойными. Дружными. Как будто действительно были не просто сожителями, а действительно любили друг друга, все, не по парам.
— Ну что ты? — обратился к Шведику Асбест, внезапно появившийся за ней в дверном проёме.
— Иди отсюда, пока я тебе ногу не разобрала обратно, — обиженно огрызнулась она в ответ, не оборачиваясь.
— Да ну что ты обижаешься?
— Тебе секрет нельзя доверить.
Асбест взял Шведика за руку и тихонько развернул к себе. Из-за отклеенного куска газеты на окне лил свет, прямо Асбесту на половину лица, и он снова сделался немного рыжим.
— Послушай, послушай. Я всё могу объяснить.
Шведик невпечатлённо на него глянула в ожидании продолжения.
— Я б никому не говорил, если б это было что-то личное. Но ты видишь, им всем хорошо с рыжим. Никому не было б лучше, если б он сидел у тебя в мастерской и ты бы его прятала. Ни ему, ни другим, ни тебе. Просто есть вещи, которые лучше никому не говорить, и это — не та вещь. Я оправдан?
Шведик посмотрела на него, в его тёмно-серые глаза, большие, тоже как у кота. Никаких злых намерений, никакого злого умысла. Правда как котёнок, ничего не смыслящий, не понимающий и уж точно не намеревавшийся никого обидеть уроненной на пол кружкой.
— Ладно, — наконец сжалилась Шведик. — Пошли на чердак. Поищем что-нибудь, о чём ты уже не будешь всем вокруг рассказывать.
Невакшонова Александра. А если - вот так?

Тюбики, баночки, флакончики, коробочки, пузырёчки с сотнями разных красок были разбросаны по полу. В комнате царил невероятный хаос. Кисточки, щёточки, палитры, мольберт, куча разных художничьих инструментов … Он стоял посередине хаоса и задумчиво чесал белую бороду рукой, испачканной красками.
– А если – вот так?
Он зачерпнул на большую кисть ярко-оранжевую краску и, чуть прикрыв глаза, взмахнул рукой. Небо за окном сразу окрасилось в цвет апельсина, озарило всю землю пронзительными отблесками. Он поморщился.
– Нет-нет! Слишком ярко! Тогда в реках и озёрах будет отражаться это огненно-рыжее пламя. С ума сойдёшь! Но, пожалуй, немного этого оттенка можно использовать в закатах! А розовый цвет я отложу для рассветов, мне кажется, миленько будет. Что ж… Попробую-ка я теперь тёмно-фиолетовым раскрасить!
Он тщательно промыл кисть и набрал густой тёмно-фиолетовой краски. Взмах рукой – и небо стало чернильным, на мир опустилась темнота. Птицы и звери замолкли, словно в тревожном ожидании беды.
– Так-так! Понял! И эта не подходит! Слишком темно! Оставлю чёрный и тёмно-фиолетовый для ночи, как раз на них будут звёздочки хорошо видны.
Он отставил баночки с чёрной и фиолетовой краской в сторону и в отчаянии огляделся вокруг.
– Да не знаю я, каким тут должно быть небо! Жёлтым – нельзя, жёлтое же у меня солнце. Красный с оранжевым – слишком яркие и тревожные. Белый – слишком бледный. Чёрный и фиолетовый – слишком тёмные. Всю зелёную краску я угрохал на растения: очень красивые получились листья и иголки на деревьях, да травки-мхи тоже удачно вышли, и даже водоросли в морях и океанах радуют глаз зелёными оттенками. Синей краски у меня тоже немного осталось, она на реки и моря пошла. Кое-где я, конечно, уставал ляпать одним цветом и добавлял другие краски, наверное, потому вода вышла по-разному. Каждое море, каждый океан, каждая речка свой цвет имеют! Вода в них и зеленоватая, и синеватая, и желтоватая, и бурая (да, не всегда я хорошо кисточки мыл, не отрицаю!). Но мне так даже больше нравится! В конце концов, я лучше знаю, как раскрашивать!
Размышляя вслух, он устало присел на скрипучую деревянную табуретку посреди комнаты и задумчиво уставился в фиолетовую темноту неба за окнами.
–Хммм… Есть идея. Можно же смешать остатки синей краски и белый цвет! И должно получиться неплохо!
Он вскочил, затем старательно выскреб в небольшую кастрюльку, в которой варил себе овсяную кашу по утрам, всю синюю краску из баночек и тюбиков. Затем щедро плеснул в кастрюльку белой краски, чистой, как снег на вершинах созданных Им гор. Стал размешивать. И, ещё даже не размешав окончательно, понял: получается нужный оттенок, который идеально подходит для неба! Отставив краску, Он радостно потёр ладони, потеребил длинную бороду и суетливо забегал по комнате и забормотал:– А по голубому небу – облака набросаю! Белые-белые! Мягонькие и пушистые, как мои подушки! Пусть их ветер по небу гоняет, красота будет! А краску даже размешивать до конца не стану, пусть разные оттенки голубого на небе будут! Вот я молодец! Нашел-таки нужный цвет!
Творец поддёрнул просторные холщовые штаны и ловко сделал несколько танцевальных движений. Негромко насвистывая что-то, Он чисто-начисто промыл кисточку, даже подул на неё зачем-то, а потом старательно набрал получившийся нежно-голубой цвет. Затаив дыхание, он взмахнул рукой – и… замер, впечатлённый получившимся результатом. Небо, раскрашенное Им, выглядело великолепно: оттенки голубого разлились по небосводу, сделав весь воздух прозрачным и чистым, яркая синь небес отразилась в реках и озёрах, превратив их в ярко-голубое стекло. Птицы деловито поднялись ввысь, словно желая опробовать свеженарисованный Творцом небосвод. Они кружились в голубом-преголубом небе, заливаясь звонкими трелями, а Он торопливо рисовал белые облака. Мягкие и пушистые, как Его подушки!
Баранова Ксения. О поездках и правильных полках

На полке стоял поезд. Он стоял там долго, даже слишком долго. Шкаф местами выцвел и посветлел; дверцы, некогда украшенные блестящими витражами, теперь угрожали острыми осколками разноцветного стекла. Поезд был металлический, раскрашенный. К паровозу были прицеплены два вагона с деревянными фигурками человечков внутри. Рубленые, но вполне узнаваемые силуэты. Дама в широкой шляпе, кажется, на ее коленях сидела собачка. Или кошка? Мужчина с суровым лицом в черном фраке. Интересно, почему он кажется расстроенным? Маленький мальчик, тоскливо глядящий в окно. Что он там видит? Разве что пыльные книги, стоящие на этой же полке за поездом. Женщина с ребенком на руках. Интересно, девочка это или мальчик? . В проходе второго вагона стоит контролер. Пассажиров не очень много, но все они такие разными, очень живые. Словно сейчас все оживет, люди займут свои места, а поезд издаст короткий гудок и тронется. Поедет куда-нибудь в теплые края. А может, на Крайний Север. Кто знает...

В заброшенный дом, громко хохоча, забежала компания ребят. Позади всех плелся мальчик помладше. Его звали Тимофей. Сегодня ему исполнилось восемь лет. Старший брат взял его с собой погулять, в виде исключения и при условии, что Тимофей ни за что родителям не проболтается, где они были. Даже бабушке. Мальчик согласился. Они недавно переехали сюда, на дворе стоял июль, занятия в школе еще не начались, и общаться Тимофею было не с кем. Он, правда, пытался влиться в компанию мальчишек своего возраста, но как-то плохо пока выходило. То ли потому что "городской", то ли потому что характером отличался от среднестатистического деревенского мальчугана, был слишком мягким. 
Ребята что-то оживленно обсуждали, перебираясь из комнаты в комнату. Дом почти весь выгорел, даже крыши не было. Ничего интересного найти не удавалось. Разве что сервиз на кухне, но единственным его предназначением мальчишкам виделось быть разбитым на мелкие кусочки. 
Пока старшие пытались найти проход в погреб (ведь точно где-то должен быть!), Тимофей ушел в гостиную. В углу стоял высокий шкаф со стеклянными дверцами. Огонь по неясным причинам пощадил верхние полки. Тимофей на самом верху разглядел поезд. Черно-желтый паровоз и два зеленых вагона. Кажется, крыши открывались, но снизу точно сказать было нельзя. Мальчик почти минуту молча смотрел на поезд, не слыша радостных восклицаний ребят, наконец нашедших лаз в погреб. Поезд словно не принадлежал этому месту. Ему совсем нельзя было находиться в заброшенном сгоревшем доме. Тимофей подошел к шкафу и боязливо поставил ногу на вторую полку. Убедившись, что она не проломится, он ухватился за полки выше, подтягивая себя. Еще один осторожный шажок наверх, и... Полка под левой ногой предательски хрустнула, и Тимофей стремительно полетел вниз, успев схватить первый вагон поезда. 
Грохот, клубы пыли с сажей и разбросанные по полу деревянные фигурки из вагонов. В дверном проеме тут же появилась голова старшего брата.
– Тим, чего тут у тебя? – спросил он, подходя ближе. Тимофей откашлялся, собирая фигурки обратно в вагоны.
– Поезд нашел. Можно домой заберу? – неуверенно спросил мальчик, словно боясь отказа.
– Ладно, но маме сам объяснишь, где ты его взял. Давай, пошли, мы на речку собрались.
Тимофей довольно улыбнулся, снимая с плеч рюкзак, чтобы осторожно положить игрушку туда, а затем поспешил за компанией брата...

Время шло. Поезд стоял на полке. Только полка теперь была новенькая, чистая. Раз в неделю ее протирали от пыли. Уроки в школе уже начались, и, приходя домой, Тимофей каждый день поглядывал на поезд. Вешал рубашку в шкаф и любовался поблескивающей трубой паровоза. Делал домашнее задание и изредка поднимал голову, чтобы посмотреть на зеленые вагоны. Убегал из комнаты, собираясь стащить с кухни печенья, и взгляд невольно падал на фигурку женщины в широкой шляпе с собачкой (или все-таки кошкой?) на коленях. Тимофею нравилось смотреть на свою находку, но его все не покидало чувство, что на его полке поезду тоже было не место. А еще мальчик очень боялся его сломать. Казалось, что стоит неосторожно взять игрушку в руки, и она тут же развалится. Поезд и так был старым, и жесткое приземление на пол из-за подлой обгоревшей полки шкафа на пользу ему не пошло. Мальчик решил, что лучше уж он будет только любоваться черно-желтым паровозом с двумя зелеными вагонами.
Наступила зима, и подолгу находиться на улице стало невозможно из-за сильных морозов. И Тимофей не выдержал. Он осторожно поднялся на табуретку и взял поезд в руки, все еще ужасно боясь испортить его. Спустившись, мальчик медленно поставил поезд на ковер, садясь рядом. Он поднял крышу первого вагона, взгляд упал на широкую шляпу дамы с собачкой (Тимофей решил, что это все-таки была собачка). Крыша второго вагона была немного кривой и никак не хотела поддаваться. Наверное, это падение ее повредило. А может, она и была такая. Наконец, поднапрягшись, Тимофей выправил металлическую стенку вагона и крыша приподнялась.
Мальчик разглядывал фигурки сверху, и что-то продолжало его тревожить. Он нахмурился и лег на пол, глядя на вагоны сбоку. Было не очень удобно. Тогда Тимофей вновь взял поезд и осторожно поставил на табуретку, которой пользовался, чтобы достать до верхней полки. Сев перед ней на колени, он наконец смог смотреть на поезд, не наклоняя при этом голову. 
Тимофей долго разглядывал фигурки, силясь понять, что не так. А потом почти неосознанно поднял руку и переместил угрюмого мужчину к женщине с ребенком на руках. Теперь у них была семья. Мальчику показалось, что мужчина улыбнулся. 
Тимофей пересадил пассажиров так, чтобы у каждого был кто-то рядом. Мальчик, до этого тоскливо смотревший в окно, теперь любовался собачкой женщины в широкой шляпе. Казалось, что он вот-вот вытянет руку, чтобы погладить питомца. Тимофей начал придумывать каждому пассажиру свое имя и историю. Женщину в широкой шляпе назвал Жозефиной Антоновной. Имя он вычитал в какой-то книжке, оно показалось ему красивым. Жозефина Антоновна когда-то была балериной, но сейчас, достигнув преклонного возраста, преподавала в хореографической школе. Мальчик, сидевший с ней стал Максом. Он был ее внуком. Угрюмый мужчина теперь звался Игорем Петровичем, так звали учителя физкультуры в новой школе, Тимофей нашел между ними что-то общее. Жену Игоря Петровича звали Валентиной Михайловной, а ребенка у нее на руках – Витей. Тимофей не придумал ничего про Витю, уж слишком маленьким он еще был. Контролер во втором вагоне - Ульянов Михаил Михайлович. Так звали дедушку Тимофея, у них с контролером были совсем одинаковые усы. 
Тимофей дал имена и придумал истории всем, кто был в поезде. И всех запомнил. Каждый вечер он сочинял пассажирам диалоги, развивал их истории. А когда немного подрос, то начал все это записывать. Шкаф, на полке которого красовался поезд, заполнялся школьными тетрадками с рассказами о юношестве Жозефины Антоновны и о том, как она ездила в Париж, о том, как Игорь Петрович познакомился с Валентиной Михайловной и о том, почему Михаил Михайлович выбрал профессию контролера. 

Но время шло, и в какой-то момент количество тетрадей перестало увеличиваться. Тимофей уехал учиться в город, а поезд так и остался стоять на полке. Он бы, наверное, простоял там очень много лет, если бы в один из приездов сына мама не спросила его о тетрадях. Тех самых, с историями пассажиров. Юноша провел почти всю ночь за столом в своей старой комнате, с удовольствием перечитывая рассказы. А уезжая в город, забрал с собой целую коробку тетрадей и черно-желтый паровоз с двумя зелеными вагонами. 
Поезд теперь стоял на другой полке в небольшой квартире Тимофея, а тетради бережно хранились в ящике...

В один из вечеров после особенно тяжелого рабочего дня Тимофей сидел за столом, разглядывая поезд. Его жена и маленький сынишка уже спали. И он вдруг прислушался к себе и с удивлением обнаружил, что почти забытого чувства "чего-то не того" больше не было. Поезд находился там, где ему было место. Поезд стоял на полке...
Грибанова Варвара. И он скажет ей слово

Она очень хотела услышать от него это слово. Оно было совсем простым и коротким, его знал даже ребёнок, но он почему-то никак не мог произнести его вслух. 
Она спрашивала: «Любишь меня?» Он хмыкал и поглаживал её по голове, как маленькую девочку (что ей, к слову, совершенно не нравилось), будто уклонялся от ответа. Он водил еë по театрам, дарил пышные букеты роз, приобнимал за плечи, когда представлял знакомым, но всë это не то.
Она не ждала от него пылких признаний, высокопарных речей, серенад под окнами – Боже упаси! – она уже серьёзная женщина, ей эти игры ни к чему. Она нуждалась лишь в бесхитростном, искреннем «да». 
В еë голове это никак не укладывалось. Он так умëн – читает толстые исторические книги, легко находит потаённый смысл в театральных постановках, играет в шахматы, морща лоб, по которому от азарта стекают капельки пота. Неужели он не в силах понять такую мелочь? 
– Любишь? – спросила она и в этот раз. Ей хотелось застать его врасплох, чтобы снова не начал увиливать и ответил первое, что пришло на ум. 
Они уже стояли в прихожей – он застёгивал пуговицы дорогого пальто, она завязывала на шее полупрозрачный шарфик. 
– Я устал от этих глупых вопросов, – и с неожиданной строгостью прозвучало: – Слышать уже не хочу.
– Скажи, и я перестану, – ответила она с притворной усмешкой, будто боялась показать, насколько этот вопрос для неё на самом деле важен.
– Мы сейчас опоздаем из-за твоих глупостей. Я пока заведу машину, а ты оденься и закрой за собой дверь, – он вышел на лестничную площадку, кинув напоследок недовольное: «Вечно ты со своими шарфиками...»
Всю дорогу ехали молча. Ещё в шесть он вернулся с работы не в настроении – хмурый, раздражённый – и оставался таким же до самого порога квартиры, в которой уже собрались гости. Он упорно молчал, но в его взгляде читалось: «Слышишь, все давно здесь, а мы опоздали из-за твоего шарфика».
Но как только дверь открылась, его губы вытянулись в широкую улыбку, нахмуренные брови поползли вверх, складка на лбу, будто по волшебству, исчезла. 
– Вадим, я уж думал, не придёшь! – поздоровался хозяин, так же неестественно, приторно улыбнувшись. 
Через пару минут они зашли в гостиную, где уже кипела жизнь – там обсуждали свежие новости, смеялись, держа высокие бокалы в руках. Вошедшие поприветствовали знакомых, Вадим улыбался всë шире и шире – казалось, что на его лице скоро не останется ничего, кроме белозубой улыбки.
Перед ними возник ещё один гость – очередной коллега, приятель или бывший однокурсник Вадима. Они все уже стали для неё на одно лицо, но этого мужчину она, кажется, пока не знала. 
– А это моя Галя, – после крепкого рукопожатия с ним Вадим обнял её за талию. 
– Очень приятно, – улыбнулся мужчина, имя которого она тут же забыла. – У тебя прекрасная спутница сегодня. 
– Ну почему же только сегодня? – хохотнул Вадим. – Мы давно вместе. Да, Галчонок? 
Она сдержанно кивнула и только из правил приличия не наморщила нос. Это глупое прозвище ей совсем не нравилось, но Вадим настойчиво продолжал звать еë «Галчонок», и почти всегда – на людях. Будто пытался что-то доказать. 
Он называл еë «своей», гордо говорил о том, как давно они вместе, да в конце концов, спал с ней в одной постели каждую ночь! – и не мог произнести простого слова... 
Но шумная гостиная всë же отвлекла еë от этих мыслей. Вадим отошёл куда-то, а к ней в это время подсели две знакомых – то ли Ирина и Лида, то ли Лиза и Арина... Она забыла. Впрочем, это было и неважно – они всего лишь обсудили какие-то сплетни, а потом оказались втянутыми в общую «светскую беседу».
«Слова-то какие напыщенные – «светская беседа» – будто дворяне», – думала она каждый раз, слушая унылые рассуждения об истории, политике или литературе.
Вадим легко включался в любой разговор. Рассказывал о последних спектаклях, сыпал цитатами Чехова, непринуждённо шутил и в следующие же минуты с серьёзным лицом рассуждал о каком-то философском вопросе. 
«Такие высокие речи, а «да» сказать не может...» 
Она снова погрузилась в эту мысль, отвлеклась от общей беседы и вновь обратила внимание на остальных лишь тогда, когда услышала своë имя. 
– Что-что? – очнулась она. – Извините, я, кажется, задумалась. 
– Ничего страшного, мы всего лишь обсуждали творчество Тургенева, – ответил хозяин с дежурно-угодливым выражением, – и пришли к единому мнению о том, что вы – натуральная Одинцова. 
– Да! – подхватил кто-то из гостей. – Такой ум, такая гордость и независимость – настоящая Одинцова. 
Она уже готовилась ответить что-то вежливое, но еë перебил Вадим. 
– Да-да, Галчонок у меня и умная, и независимая женщина. И такая задумчивая… Вы поглядите – какие глубокие мысли сейчас у неё в голове! 
Он хотел утончённо сострить, но вышло неудачно. И понимая, что шутка не удалась, попытался пробиться к ней сквозь толпу, чтобы снова обнять за талию. Однако эту затею пришлось оставить – слишком далеко от него она сидела. 
Гости умилëнно смотрели на них, казалось, думая: «Ах, какая красивая пара! Как повезло им обоим – он такой успешный, надёжный, любящий, она такая умная, интересная, глубокая». Но она в этих взглядах видела лишь скрытый упрёк: «Смотри, как он любит тебя! А ты только и делаешь, что пристаёшь к нему с нелепыми вопросами...»
Домой они тоже ехали молча. Улыбка пропала с его лица, будто и не было еë, будто он меньше получаса назад не смеялся, сыпля вежливыми колкостями. Только один раз, остановившись у светофора, он, барабаня пальцами по рулю, сказал:
– Ты такая странная в последнее время. Всё думаешь о чём-то, вопросы странные задаёшь. 
– Я всегда такой была. 
– Да, но я думал, это просто ребячество. 
Они снова замолчали. Молчали и дома, даже не пожелали друг другу спокойной ночи, когда легли. 
Она повернулась к нему спиной. Иногда ей начинало казаться, будто она для него не женщина, а кукла – чтобы можно было наряжать в красивые платья, галантно ухаживать у всех на виду и показывать, какая она у него умная и особенная. Очень удобно. Кукле совсем необязательно говорить «да»... 
Она тут же отогнала от себя эту мысль. Сейчас надо выспаться, совсем не время для утомительных размышлений. «Я подумаю об этом завтра», – последнее, что решила она, прежде чем заснула.
Но ни завтра, ни послезавтра она не сдержала данное самой себе обещание, так и не решилась вернуться к тому, что её так волновало. И даже не потому, что верила Вадиму. В ней шептала гордость – разве могла ты ошибиться? Разве могла выбрать человека, который так поступает с тобой? 
И вправду, не могла. А Вадим – он просто Вадим, со своими «галчатами», книгами и глубокомысленными и одновременно пустыми разговорами. Он еë никогда не поймёт, да и никто другой – тоже. 
Но всё же где-то глубоко внутри мысль о собственной ошибке не отпускала, мысль эта стала бессознательной и тревожной, мысль даже пересилила гордость. Наверное, именно из-за мысли она даже не удивилась, когда несколько месяцев спустя Вадим усадил еë в кресло, сам сел на диван, и заговорил. Говорил он очень долго и нудно. О том, что они стали чужими, о том, что перестали понимать друг друга, и, разумеется, она в этом вовсе не виновата – и он, конечно, не виноват... Но пришла пора расстаться. 
Она терпеливо выслушала его, а потом, улыбнувшись (на этот раз – искренне), ответила:
– Да. 
И больше ничего не сказала.
Доронкин Матвей. Гений абсурда

Честно, я бы до сих пор молчал. Но тут Сашка на переменке заявил, что у него «самая эпичная тайна в школе», и все, конечно, повелись. Дескать, он видел, как директриса танцует твёрк в учительской. Я фыркнул. Ребята обернулись: «А у тебя что было?» И вот я, дурак, не удержался. Потому что моя история — это не тайна. Это преступление против человечества, замаскированное под бытовую катастрофу. Итак, слушайте. Но если вы меня увидите в коридоре — делайте вид, что ничего не слышали. Серьёзно.
Всё началось с моей мамы. Она вдруг решила, что я «слишком закрытый» и «мне не хватает творческого самовыражения». В пятницу вечером, когда я собирался поиграть в Cyberpunk, она вручила мне… кисточку и банку с надписью «Акрил. Цвет: бордо». Рядом лежал холст размером с дверцу холодильника.
— Сынок, — сказала она с жуткой улыбкой, — сегодня ты напишешь портрет папы. Он же у нас герой!
Папа в этот момент чинил кран на кухне и орал на водопроводчика по телефону. Его лицо напоминало варёную свёклу с усами. Я попытался отказаться: «Мам, я рисую только мемы в телефоне». Но она уже достала фото — папа на даче, в шляпе-козырьке, с гордым взглядом и селёдкой в зубах. «Это культурное наследие!» — воскликнула мама и ушла, напевая «Катюшу».
Я остался один на один с холстом. Сначала всё шло нормально: круг — голова, две точки — глаза. Но потом я решил «добавить реализма». Взял зелёную краску для фона (папа же на даче, травка нужна). Случайно задел локтем банку с белой — та полетела на пол, а брызги угодили в розетку. В квартире погас свет.
Темнота. Тишина. Только хруст под ногами — это я наступил на кисть. Я нащупал телефон, включил фонарик и… обомлел. Холст в свете экрана выглядел как портрет демона, восставшего из болота. Голова папы была размером с арбуз, один глаз в три раза больше другого, а вместо селёдки изо рта торчало что-то похожее на удава в припадке эпилепсии. Фон напоминал последствия химической атаки.
«Ничего, — думаю, — докрашу при свете». Но тут вернулась мама с соседкой тётей Люсей — «посмотреть шедевр». Я метнулся к холсту, чтобы прикрыть его телом, но поскользнулся на луже бордовой краски и совершил сальто назад. Приземлился прямо на холст. Теперь на портрете папы красовался мой отпечаток в полный рост: джинсы, кроссовки и пятно в форме Австралии там, где должны быть почки.
Мама замерла. Тётя Люся перекрестилась.
— Это… современное искусство? — прошептала мама.
— Это метафора отчуждения отца от сына в эпоху цифровизации! — выпалил я, потому что в отчаянии мозг начал генерировать тексты как Википедия.
И тут случилось худшее. Папа вошёл с кухни, вытирая руки о фартук. Увидел холст. Замер. Его лицо медленно меняло оттенки: от свёклы к баклажану, потом к цвету моей бордовой катастрофы.
— Это я? — хрипло спросил он.
— Это… твой внутренний мир! — пискнула мама.
Папа подошёл ближе. Потрогал краску пальцем. Понюхал. И вдруг расхохотался — так, что люстра зазвенела.
— А ну-ка, сынок, — сказал он, вытирая слёзы, — подписывай. Завтра повешу в гараже. Пусть Шурик из девятого подавится завистью!
Я был в шоке. Но папа не шутил. На следующий день он отнёс «шедевр» в гараж. И вот тут начался ад.
Оказалось, наш гараж — культурный центр района. Там собираются все дядьки после работы. И каждый вечер они созерцали мой портрет. Сначала ржали. Потом начали… интерпретировать.
Дядя Витя заявил, что это «пророчество о конце света». Дядя Слава увидел в удаве-селёдке «символ энергетического кризиса». А дед Мотя, ветеран, три дня молча смотрел на картину, а потом прошептал: «Война… Она всегда выглядит именно так».
Папа гордился. Он даже поставил рядом табличку: «Автор: мой сын. Гений, но стесняется».
Но кульминация наступила через неделю. В гараж заявился сам Шурик — соседский сын, двадцатипятилетний качок с татуировкой «Мама» на шее. Он посмотрел на портрет. Помолчал. И сказал:
— Это шедевр. Я покупаю.
Папа, конечно, отказался. Но Шурик не сдавался. На следующий день он притащил в гараж свою девушку — модель с обложки какого-то журнала. Она долго смотрела на мою катастрофу, потом повернулась к Шурику и сказала:
— Это гениально. Здесь чувствуется боль поколения. Хочу такое же, но с моим лицом.
Шурик кивнул. И тогда они оба уставились на меня.
Да, меня вызвали в гараж. Папа подмигнул: «Сынок, заказ!» Девушка протянула айфон с селфи: «Сделай меня… но чтобы было больно».
Я попытался отказаться. Но Шурик похлопал меня по плечу так, что я чуть не улетел в карбюратор «Жигулей». Пришлось согласиться.
Два вечера я рисовал. Старался изо всех сил. Но краски будто мстили мне. Вместо модели получилась гибрид совы, Моники Беллуччи и перезревшего киви. Девушка пришла посмотреть — и расплакалась. Не от восторга. Шурик нахмурился. Я уже мысленно прощался с жизнью.
Но тут случилось чудо. Девушка вытерла слёзы и прошептала: «Это… это же мой внутренний крик! Я всю жизнь притворялась идеальной, а ты увидел мою суть!» Она обняла меня. Шурик одобрительно кивнул: «Ты крутой, пацан».
С тех пор я стал гаражным художником. Мне заказывают портреты жён, собак, даже любимого утюга дяди Вити. Я рисую как умею — то есть ужасно. Но все в восторге. Говорят, у меня «уникальный стиль» и «я разрываю шаблоны».
А недавно в гараж заявился учитель ИЗО из нашей школы — дядя Коля, который ведёт кружок «Юный Леонардо». Посмотрел на мои работы. Помолчал. И сказал папе: «Ваш сын — гений абсурда. Беру его на республиканскую выставку».
Теперь у меня есть выбор: признаться, что я просто не умею рисовать, и стать посмешищем всей школы — или стать «гениальным художником-абсурдистом» и молчать до конца жизни.
Я выбрал молчать.
Так что, ребята, если завтра увидите в школьном холле портрет директрисы, похожий на разъярённого пингвина в парике — знайте: это не Сашка. Это я. И я никогда об этом не говорил.
…Ладно, теперь говорю. Но вы же друзья? Вы никому?.. Ладно, всё, я ухожу. Мне ещё Шурик звонил — хочет портрет своей новой собаки. Говорит, чтобы я «добавил боли». Боюсь, на этот раз получится не собака, а призрак Чебурашки после аварии на АЭС.
Но знаете что? Иногда лучше быть плохим художником, чем хорошим трусом. Хотя нет. Иногда лучше просто не брать в руки кисточку. Особенно если рядом стоит банка с бордовой краской и розетка.
Конец. И да — если мама спросит, вы ничего не слышали. Я вообще был в библиотеке. Читал про Леонардо да Винчи. Очень культурно.
Атаманкина Елизавета. Безликий Дон

1 глава
Аскольд неспешно прогуливался по центральным улочкам полуденной Генуи. В воздухе витал густой запах рыбы, который в сочетании с раскаленным солнцем вызывал легкую тошноту, но даже это не могло помешать графу наслаждаться редким моментом покоя. В городе царило напряжение: организация "Молодая Италия" набирала опасные обороты. Пропагандистские газеты, прежде доступные лишь аристократии, теперь ушли в народ, из-за чего Аскольду пришлось провести немало бессонных ночей в попытках пресечения запрещенной литературы
Выйдя наконец на свежий воздух, граф решил отвлечься. Прихватив букет пармских фиалок, он отправился к своей давней приятельнице – А́нджеле де Росси. Путь был недолог, но Аксольд намеренно петлял меж каменных построек, наслаждаясь свободой.
Служанка, завидев гостя издалека, уже отворила калитку, впуская его в сад.
–Аскольд! Как я рада вас видеть! –Анджела тут же побежала навстречу гостю. –Какие чудесные цветы! Вы право знаете, как меня обрадовать.
–Рад встрече, cara mia, вы все так же прелестны.
–Благодарю! Но что с вами произошло? Вы так бледны, и вид у вас усталый. Вы хорошо себя чувствуете? – с волнением отозвалась Анджела.
–Уверяю вас, нет причин для беспокойства. Лишь небольшое переутомление, слишком много дел.
–Просите меня не беспокоиться, но с тех пор, как вы проводили брата в последний путь, ваше здоровье заметно ухудшилось.
Сказав это, девушка тут же осеклась - она невольно разбередила старую рану. Молчание длилось всего минуту, но казалось, прошла целая вечность.
–Прошу прощения, я не хотела заводить об этом разговор.
–Все в порядке, я не виню вас, много времени прошло с тех пор, –медленно пробормотал граф, будто еще не до конца выбравшись из своих мыслей.
–Давайте пройдем в дом, я приготовлю вам чаю, –предложила Анджела.
Помедлив секунду, Аскольд кивнул, и они вместе вошли в прохладную тень дома. Анджела хлопотала на кухне, а граф тем временем опустился в глубокое кресло и слегка прикрыл веки.
Анджела видела, что тень воспоминаний о брате все еще лежит на его челе, и поспешила развеять этот мрак самым проверенным способом – светскими новостями.
–К слову, Аскольд, вы слышали? Весь город только и говорит о том, что в следующую субботу на площади раскинет свои шатры бродячий цирк! Представление обещает быть захватывающим, будут выступать факиры из восточных земель, акробаты и дрессировщики, а гвоздем программы станет сам предводитель цирка! Как же его звали? «Безликий Дон»?
Граф поднял глаза на Анджелу, напряжение в его плечах заметно спало.
–Бродячий цирк? В такое неподходящее…Впрочем, Генуе давно не хватало праздного шума. Вы, разумеется, намерены там быть?
–Ах, ну конечно! Вы составите мне компанию?
–Счел бы за честь, cara mia. Только обещайте, что не заставите меня становиться добровольцем в фокусе с исчезновением.
–Аскольд, можете не сомневаться: ваша целостность для меня священна! – С озорством отозвалась Анджела, которой уже не терпелось своими глазами увидеть столь волнующее ее представление.

2 глава

По улице двигалась труппа бродячего цирка. Зеваки толкались, хохотали и аплодировали кому-то, но кому именно, разглядеть было сложно. Аскольд и Анджела сумели немного протиснуться вперед. Их взору предстал шут в пестром костюме. Лицо шута скрывала странная маска, которая была разделена по вертикали: правая сторона застыла в безмятежной улыбке, глядя на толпу с фальшивым восторгом. Левая же сторона была искажена гримасой глубокой печали и боли. Этот жуткий контраст вызывал пугающее чувство, от которого становилось не по себе.
–Аскольд, это тот самый «Безликий Дон», о котором я вам рассказывала!
–«Безликий Дон»? Выглядит необычно. Даже несколько опасно.
–Он не опасен, он загадочен! Никто не знает, кто он на самом деле, и в этом вся прелесть. Пойдемте же скорее, представление скоро начнется!
Шоу было примитивным: фокусы – дешевыми, трюки акробатов не вызывали восторга, а дрессированный медведь пробуждал скорее жалость, нежели веселье. Представление подходило к концу, оставался один номер. На арену вышел «гвоздь программы».
–Signore e signori, il momento è giunto! Перед тем как занавес падет и тени поглотят этот манеж, я явлю вам то, ради чего вы забыли о сне! Последний акт, в котором нет места страху – только чистый восторг! «Безликий Дон» к вашим услугам!
Публика взревела. Анджела не разделяла всеобщего исступления, но в ее сердце еще теплилась надежда, что этот кошмар можно постараться спасти. Аскольд же был настроен скептически: даже если на сцене появится сам Папа Пий, впечатление от столь вульгарного шоу останется неизменным.
Внезапно свет в зале погас. Дон извлек две массивные цепи с тяжелыми сферами на концах, которые тут же вспыхнули ярким пламенем. Человек в маске вращал цепи с бешеной скоростью, воздвигая вокруг себя стену живого огня. В какой то момент он набрал в рот горючую смесь и резко выдохнул ее – огромный огненный столб взметнулся к самому куполу, на мгновение осветив потные лица труппы и пыльные складки старого занавеса.
Грохот аплодисментов напоминал графу не овации, а звуки пощечин, которые публика отвешивала здравому смыслу. Для Аскольда этот трюк стал верхом безвкусицы: к запаху пыли и дешевой пудры добавился удушающий смрад керосина.
–Ну полно, мои дорогие, я знаю, что чудо как хорош, но поберегите ладони – они вам еще пригодятся! Надеюсь, вам пришлось по вкусу шоу, которое мы приготовили специально для вас. Мои акробатки гибче ваших законов: гнутся в любую сторону за медяк.
Безудержный хохот послышался со всех сторон. Публика была в восторге, требуя продолжения.
–Эй, шут, скажи еще что-нибудь! – выкрикнул кто-то из толпы.
–Настолько очарованы моим голосом? Ну что ж, слушайте! В Генуе говорят: «Бойся огня в очаге и женщины в гневе». Как бы не так! Правильнее будет сказать: бойся брата, который предлагает тебе погреться у костра. Он ведь может забыть упомянуть, что дровами сегодня будешь ты!
В этот момент перед глазами Аскольда все поплыло, голова раскалывалась от боли, он больше не мог находиться в этом балагане. Свежий воздух стал для него спасательным кругом, граф понемногу начал приходить в себя.
–Аскольд, что с вами, выглядите словно мертвец! Почему не ушли раньше? Вы бы нисколько меня не обидели.
–Все в порядке, дорогая, мне уже лучше. Давайте немного прогуляемся.
Только когда гомон остался позади, Аскольд смог облегченно выдохнуть. Вскоре они оказались у дома Анджелы. Попрощавшись, граф побрел в сторону своего особняка.
У Аскольда не было ни сил, ни желания погружаться в работу. Умывшись и выпив горячего чаю, он отправился в постель. Но сон никак не шел. Каждый раз, когда он закрывал глаза, перед ним разворачивалось недавнее выступление «Безликого Дона». Мысли метались; на смену ярости пришел страх.
«В Генуе говорят: «Бойся огня в очаге и женщины в гневе». Как бы не так! Правильнее будет сказать: бойся брата, который предлагает тебе погреться у костра. Он ведь может забыть упомянуть, что дровами сегодня будешь ты!»
–Нет… Прекрати!
Воспоминания ударили, как молот по голове. Он резко вскочил с постели и принялся расхаживать по комнате, пытаясь отогнать дурные мысли. Несчастный уж слишком беспечно жил в последнее время, позволил себе быть счастливым, но тень так просто его не отпустит. Перед смертью не надышишься – зачем же он так глупо верил в обратное? Поток его слов и мыслей превратился в безумие. И хуже всего было то, что он не знал где выход.
В эту ночь он так и не заснул.

3 глава

Едва забрезжил рассвет, Аскольд, измученный бессонницей, спустился в кабинет. Его внимание сразу привлек посторонний предмет, лежавший на массивной стопке различных бумаг и газет. Подойдя ближе, граф потерял дар речи: предмет был ничем иным, как старой шутовской маской.
Мужчина дрожащими руками перевернул ее. На внутренней стороне было нацарапано лишь одно слово: «Согрелся?»
–Семь лет я смотрел, как ты обживаешь этот склеп.
Аскольд замер. В старом кресле сидел незнакомец. Когда владелец зловещего голоса подался вперед, свет свечи выхватил его лицо, сплошь покрытое ожогами.
–Илларион? Почему ты... – все что смог вымолвить Аскольд.
–Жив? – насмешливо бросил «гость». – Месть пресна, пока жертва ждет удара. Я ждал когда ты забудешь запах гари. Ждал, пока ты выстроишь рай, чтобы теперь разрушить его на твоих глазах. Брат.
Илларион медленно подошел к Аскольду, и в его глазах отразилось пламя свечи – жуткое и такое до боли знакомое.
–Ты ведь помнишь ту ночь в старой церкви? Отец молился за твою душу, даже когда ты заносил над ним шпагу. Он хотел передать наследство мне не из прихоти, а потому что видел в тебе эту черную гниль. А я… я стоял за колонной и видел все: твой страх, твою жестокость и то, с каким остервенением ты разливал масло по ветхим доскам.
Аскольд пошатнулся, словно от физического удара. Тайна, которую он похоронил семь лет назад, безвозвратно треснула и рухнула вместе с его сердцем.
–Ты бросил меня умирать рядом с телом отца, заперев дверь снаружи, – «Безликий Дон» подошел вплотную, обдав брата запахом старой пыли и грима. – Ты выкупил титул и этот особняк на кровь и пепел. Все эти годы ты играл благородного графа, но ты лишь убийца. Думал это фора? Нет, брат. Это был откорм перед забоем.
Сердце Аскольда похолодело, все его тело била крупная дрожь; никогда раньше он не терял своего лица, так почему сейчас…
–Ты пришел просить дуэли? – собрав остатки здравого рассудка, спросил граф.
–Убить тебя? – Илларион рассмеялся, но в его смехе не было угрозы, лишь бесконечная усталость. – Слишком милосердно. Смерть станет для тебя искуплением, выходом, не для того я годами глотал золу, чтобы дарить тебе покой. Нет. Я оставлю тебя наедине с этими воспоминаниями. Ты будешь бояться, зная, что «главная улика» твоего зверства жива. Теперь, когда ты закроешь глаза, ты будешь видеть не темноту, а багровое зарево той церкви.
–Ах, да, маска! Это мой прощальный подарок, тебе она подходит гораздо. С внешним уродством можно ужиться, чего не скажешь об уродстве души, его-то ничем не скрыть; единственное, что остается, – это прятать лицо, чтобы никто не узнал владельца.
–Я ухожу и забираю твой сон. Навсегда.
Завалина Елизавета. Открой эту дверь

— Добрый день, молодые люди, познакомьтесь, это мистер Браун. В этом году он ведет у вас английскую словесность.
***
Осень. Сентябрьский ветер нагло дует в лицо, поднимая намертво въевшуюся в асфальт пыль. Улочки Эшхолда непривычно сильно забиты людьми, что, в прочем-то, неудивительно: начало осени, а, значит, и учебы. Старшая школа Эшхолда тоскливо открывает свои двери для молодежи, желающей и не очень учиться. Галдящая толпа старательно пытается протиснуться в здание. Кто-то перекрикивает основной гвалт, делясь с подругами подробностями своего отдыха на море, а кто-то уныло закатывает глаза, представляя, что впереди еще почти целый год мучительных поездок в учебное заведение. Звонок гулко разносится по переполненным, шумным коридорам, заставляя молодежь разойтись по кабинетам.

— Добрый день, молодые люди, — натянуто улыбаясь, приветствует учеников директор. — Познакомьтесь, это мистер Браун. В этом году он ведет у вас английскую словесность.

Десяток пар глаз, от ленивых до откровенно враждебных, уставился на нового учителя. Старшая школа Эшхолда славилась на весь округ низкой успеваемостью и скукой на уроках. Предыдущий словесник, старый мистер Перри, продержался здесь двадцать лет исключительно благодаря своему безразличию. Его любили за то, что он не мешал жить и с полным отсутствием любви к тому, что делает, ставил оценки в журнал за наличие тетради. Он просто садился за стол, раскрывал газету и не обращал на учеников ровно никакого внимания. Те могли играть в карты, слушать музыку, даже целоваться на задней парте.
Мистер Браун был полной его противоположностью. Мужчина лет сорока, с немного старомодными очками в тонкой металлической оправе и выцветшим локтем на твидовом пиджаке смотрел на класс с каким-то пугающим, почти болезненным интересом.

— Здравствуйте, — сказал Генри Браун, и голос его оказался неожиданно мягким и глубоким. — Меня зовут Генри Браун, надеюсь, я смогу развеять вашу скуку.

Кто-то хмыкнул. С задней парты, где восседала компания местных «авторитетов» во главе с Джимом Кингом, парнем с наглыми глазами и вечно взлохмаченными волосами, донеслось:

— Эй, чувак, а ты газету-то хоть принес? А то Перри всегда приносил.

Класс одобрительно загудел. Мистер Браун же нисколько не смутился, лишь аккуратно положил старый пухленький ежедневник, снял очки и протер их платком.

— Газету? Нет... Джим, кажется? Газет я не читаю в рабочее время, предпочитаю вот это, — он поднял одну из книг, лежавших на столе. С обложки «Над пропастью во ржи» на класс глядел Холден Колфилд.

— Скукотища, — нарочито громко зевнула Бекки Томпсон, крашеная блондинка с идеально наведенными стрелками на глазах. — Мы это в средней школе проходили.

— Проходили, — легко согласился Браун, — но не чувствовали. В этом разница между школьной программой и настоящей литературой.

В классе повисла тишина. Такого они не слышали. Все предыдущие учителя говорили о программе, тестах и поступлении. Этот чудак говорил о каких-то чувствах.

Среди общей массы учеников сидел Келл Клотхерн, незаметный настолько, что даже учителя забывали его имя. Высокий, нескладный, с вечно краснеющей шеей, он старался слиться с толпой. Его успеваемость была ужасной не из-за лени или глупости, а из-за страха. Страха ответить у доски, стать объектом косых взглядов и насмешек. В этой школе выживали сильнейшие или самые громкие, он же был идеальной жертвой. Джим Кинг периодически «одалживал» у него карманные деньги, а Бекки могла фыркнуть, проходя мимо, словно наткнулась на мусорное ведро.
Когда мистер Браун заговорил о чувствах, Келл поднял глаза. Взгляд учителя остановился на нем на секунду дольше, чем на других, но юноша тут же уткнулся в парту

Первые недели превратились в странное противостояние. Мистер Браун отказывался вести уроки по стандартной схеме. Он не давал тестов на понимание текста, не заставлял учить биографии писателей. Вместо этого читал вслух, цитируя Вергилия, Шекспира, Уитмена.

— Жизнь, — говорил Генри, останавливаясь посреди класса, — она одна. И она короче, чем вам сейчас кажется: оглянуться не успеете, как эти стены, парты, этот сентябрь за окном станут далеким прошлым. И что вы будете вспоминать? Ту сигарету за углом школы или первую прочитанную книгу, которая перевернула душу?

Джим Кинг сначала пытался хамить, но после стал прислушиваться. Бекки как-то раз поймала себя на том, что не подкрашивает губы, а сидит с комом в горле от ощущения уходящего лета, которое она провела неизвестно где, когда Браун читал «Вино из одуванчиков». Но самое главное чудо произошло с Келлом.

Однажды, после урока, когда все высыпали в коридор, Клотхерн, как всегда, медлил, делая вид, что собирает вещи, чтобы ни с кем не столкнуться в дверях. Мистер Браун сидел за столом и перелистывал какую-то книгу.

— Келл, да? — спросил он, не поднимая головы.

— Яда, сэр, — вздрогнул тот: его редко звали по имени.

— Ты на прошлой неделе брал в библиотеке сборник стихов Фроста. Нашёл там что-нибудь для себя?

Келл замер. Он действительно взял книгу, поддавшись странному порыву после одного из уроков, просто чтобы полистать, но у него и мысли не было, что учитель заметит.

— Яне знаю, сэр. Там сложно

— Сложно? — Браун поднял глаза и улыбнулся по-хорошему, без насмешки. — Стихи не должны быть сложными, они должны быть честными. Дай-ка угадаю, что тебя зацепило, — он взял со стола одну из книг. — Может, вот это:
«Я удивленно, робко озираюсь,
И возвожу глаза, и спотыкаюсь,
Застигнутый врасплох, – как человек...»?
Келл почувствовал, как краска заливает щеки. Это было именно то стихотворение, то самое, про жизнь, про ее скоротечность и смерть Он кивнул, не в силах сказать ни слова.

— Садись, — Генри указал на стул рядом с собой. — Знаешь, Келл, в школе учат, что главное — это получить правильный ответ, в жизни же главное — задать правильный вопрос. Литература — это не свод правил, это отмычка, ключ.

— Отмычка? — переспросил Келл.

— Да, от двери к твоим собственным чувствам. Когда ты читаешь книгу, то на самом деле разговариваешь с самим собой, примеряя чужие жизни и постепенно понимая, кто ты есть и чего хочешь на самом деле, — он протянул Келлу книгу. — Возьми, это подарок. Сборник Роберта Фроста, почитай на досуге. Если захочешь поговорить — приходи.

С того дня Келл стал читать запоем: сначала Фроста, а потом все подряд. Он приходил в школу пораньше, чтобы успеть поговорить с мистером Брауном. Страх, что его увидят с учителем, ушел. Оказалось, что когда внутри бурлит целый мир, тебе уже всё равно, что там снаружи говорят какие-то Джимы и Бекки.

Однажды, в конце ноября, когда за окнами уже хозяйничала промозглая осень, Генри дал классу необычное задание.

— А теперь, — сказал он, — напишите письмо. Не мне, не маме, не другу. Напишите письмо тому, кого уже нет, кто ушел из вашей жизни или тому, кого никогда не было. Выскажите всё, что хотели бы или не успели. Времени — до конца урока.

В классе воцарилась тишина. Кто-то начал писать сразу, кто-то долго смотрел в потолок, прежде чем вывести первую строчку. Келл писал, не отрываясь, весь урок. Его рука летала по бумаге, а глаза горели лихорадочным блеском. Когда все разошлись, он подошел к учительскому столу.

— Мистер Браун, — сказал он тихо, — можно я вам это прочитаю? Это про отца. Он ушел, когда мне было пять. Я его почти не помню Но сегодня, когда вы сказали писать, я вдруг понял, что помню его теплые руки в мозолях, и что от него пахло бензином и мятой

Генри молча кивнул, и Келл начал читать. О мальчике, который каждое утро глядел в окно, высматривая старый пикап цвета выцветшей зелени. О мальчике, который научился ненавидеть почтальона, потому что тот приносил только счета. О мальчике, который хранил в коробке из-под обуви ржавую гайку, которую отец обронил в гараже в тот последний день, потому что это было единственное, к чему прикасались руки отца. Он читал о боли, которая не прошла за двенадцать лет, а лишь притупилась, спряталась глубоко внутри, за слоями тишины и неловкости.

Когда текст закончился, в кабинете было совсем темно. Горела только настольная лампа на столе. Сам Генри сидел, молча, не шевелясь. Слова не шли.

— Келл, — голос его дрогнул, — ты открыл ту дверь, понимаешь? Ту самую, о которой я говорил. Ты открыл её и впустил туда читателя. Я был там, в твоем гараже, видел ту гайку, чувствовал запах мяты. У тебя талант, мальчик мой. Ты должен это понять и продолжать писать.

Келл стоял, сжимая в руках мокрый от слез листок. Впервые в жизни он не чувствовал себя невидимкой. Впервые его увидели, не просто заметили безликого парня с задней парты, а увидели его душу — и не отвернулись, а сказали, что она прекрасна.

В последний день перед зимними каникулами Генри Браун принес в класс коробку пончиков. И ребята просто сидели, ели и разговаривали. Джим рассказывал, что, наконец, получил права для байка, съездил к озеру и сидел у костра, вспоминая пса из «Зова предков». Бекки призналась, что начала вести дневник, и это помогает ей не сходить с ума от болтовни сестры. Другие ребята тоже говорили о книгах, которые прочитали по совету мистера Брауна, о стихах, которые вдруг оказались не такими уж скучными. Генри слушал их и улыбался своей нелепой, счастливой улыбкой. Его отмычка сработала: она открыла не одну дверь, а все и сразу.

Когда прозвенел звонок, все стали расходиться. Келл задержался в дверях.

— Мистер Браун, спасибо, что научили меня не бояться.

— Я не учил тебя, Келл, — ответил Генри. — Я просто дал тебе книгу, а всё остальное — твоя заслуга.

Юноша кивнул и вышел в коридор, оставив учителя одного. Генри улыбнулся, глядя на стол, на котором лежала придавленная пустой коробкой из-под пончиков стопка тетрадей с новыми, живыми историями, которые написали его ученики. И одна из них, самая тонкая, исписанная бисерным почерком, обещала стать началом чего-то большого. Ведь настоящая история, однажды рассказанная, уже никогда не умирает. Она остается жить в тумане, в запахе бензина, в ржавой гайке в обувной коробке и в тех, кто умеет это увидеть.
Хохрина Вероника. Не открывай то, что не готов закрыть

В тот день я пришёл в библиотеку не потому, что очень любил читать. Просто в дневнике красовалась запись: «Литература. Прочитать и подготовить пересказ», а мама уже второй вечер подряд спрашивала:
— Ну что, герой, выбрал книгу?
Герой из меня был так себе. Я тянул время до последнего, как резинку: вроде держишь, а потом всё равно щёлкнет по пальцам.
В библиотеке пахло бумажной пылью и чем-то спокойным — как будто здесь даже громкие мысли становятся тише. За стойкой сидела библиотекарь Мария Петровна, маленькая, с аккуратной причёской и взглядом таким, что кажется: она видит не только тебя, но и твои «двойки» за прошлую четверть.
— Максим, да? — спросила она, хотя я был уверен, что раньше меня не видела. — Седьмой класс. Тебе что-нибудь… не слишком толстое?
Я хотел сказать «да», но почему-то смутился и только кивнул.
Мария Петровна подумала и исчезла между стеллажами. Вернулась быстро — с книгой без названия. Совсем. Серая обложка, как школьная тетрадь, только потёртая. На корешке — ни буквы.
— Вот, — сказала она и положила книгу передо мной. — «Книга-отмычка».
— Но тут же… ничего не написано.
— На обложке — да. А внутри — посмотрим, что у тебя получится, — улыбнулась Мария Петровна так, будто только что загадала загадку.
Дома я положил книгу на стол рядом с тетрадями. Она лежала как вещь, которая знает о тебе больше, чем ты сам. Я открыл первую страницу и увидел закладку — тонкую металлическую пластинку, холодную, похожую на маленький ключ. На форзаце, карандашом, было написано:
«Не открывай то, что не готов закрыть».
Я фыркнул: конечно, кто-то просто решил поумничать. Но закладка была слишком тяжёлой для обычной. Я попробовал вставить её в замок ящика стола — ради шутки, — не подошла. Тогда вернул в книгу.
Я начал читать. Текст шёл без предисловий, будто обращался ко мне:
«Отмычка открывает то, что закрыто. Но она не выбирает — что именно. Выбираешь ты.
Замки бывают не только на дверях».
На следующий день я взял книгу в школу — показать Владу. Он любил всё необычное, а я хотел убедиться, что мне не мерещится.
На перемене мы сидели на подоконнике у окна.
— Смотри, какая странная, — сказал я и достал книгу.
Влад наклонился ближе:
— Без названия? Прикольно. А внутри что?
Я хотел ответить, но рядом раздался голос:
— Эй, Максим!
Это был Кирилл из восьмого «Б». Его все знали. Он редко подходил один. Рядом всегда было двое-трое, которые смеялись по команде и делали вид, что всё это «просто прикол».
— Что это у тебя? — Кирилл ткнул пальцем в книгу.
— Библиотечная, — буркнул я и прикрыл обложку.
— О, да ты читаешь. Умный, значит, — усмехнулся он. — Дай-ка гляну.
Я хотел сказать «нет», но горло будто склеилось. Влад посмотрел на меня так, будто говорил глазами: «Не отдавай». Кирилл протянул руку — и в этот момент книга тихо щёлкнула, словно внутри провернулся маленький замочек.
Кирилл коснулся обложки — и резко отдёрнул руку, словно обжёгся.
— Фу, — бросил он, и смех у его ребят вышел неловким. — Ладно, читай свои сказки.
И они ушли.
— Ты видел? — прошептал Влад.
— Да… — ответил я. — А я думал, мне показалось.
После уроков я не мог сосредоточиться. В пустом коридоре я достал книгу и открыл наугад:
«Если увидишь дверь, которую тебе нельзя открывать, спроси себя: ты хочешь туда войти или просто проверить, можешь ли?»
В нашей школе была такая дверь — возле актового зала, с табличкой «Служебное помещение». Туда всем было нельзя. Я подошёл. Обычная деревянная дверь, простой замок. Коридор пуст. Я оглянулся ещё раз, вытащил закладку-отмычку и поднёс к замку.
Рука дрожала. Отмычка вошла мягко, будто замок давно её ждал. Я повернул — щелчок — и дверь поддалась.
Внутри пахло краской и пылью. Стояли коробки, на вешалках висели костюмы, а на столе лежала папка: «Контрольные работы. 7 класс».
Сердце ударило так громко, что я испугался: сейчас услышат. Это было то самое «лёгкое решение», о котором мечтают, когда лень учить: подсмотреть, переписать, стать «самым умным». Я протянул руку к папке… и вдруг вспомнил надпись: «Не открывай то, что не готов закрыть».
Я понял: если возьму — это останется со мной. Даже если потом верну всё на место, я уже буду тем, кто однажды полез туда, куда нельзя. Я отдёрнул руку, закрыл дверь и повернул замок обратно. Закладка в пальцах стала холодной, как лёд.
На следующий день после последнего урока я шёл к раздевалке, когда возле лестницы увидел Кирилла и его компанию.
— О, читатель, — сказал Кирилл. — Иди сюда.
Один из ребят перегородил мне путь.
— Мы просто поговорим, — улыбнулся Кирилл так, что от этой улыбки стало холодно. — Дай книгу. Или у тебя “случайно” пропадёт телефон. Понял?
Их было пятеро. Я почувствовал липкий страх: когда понимаешь, что кричать бесполезно — люди сделают вид, что не слышат.
Я достал книгу. Не потому, что был смелым. Потому что других идей не было.
Кирилл прищурился:
— Ну давай, открывай.
Я открыл на случайной странице.
«Самый крепкий замок — чужая злость. Но она обычно закрывает что-то хрупкое.
Если хочешь остановить удар — не всегда нужно быть сильнее. Иногда нужно увидеть, что прячут».
Я поднял глаза — и вдруг словно увидел короткий кадр, как вспышку: маленькая кухня, лекарства на столе, мама с усталым лицом, а Кирилл держит на руках младшего мальчика, бледного и кашляющего. И Кирилл там не главный и не “крутой”. Он просто старший, который тащит на себе то, о чём не просил.
Картинка исчезла. Я стоял, не дыша.
Кирилл побледнел и сделал шаг назад. Его ребята переглянулись.
— Кир, ты чего? — спросил один.
Кирилл будто проглотил слова. Потом резко махнул рукой:
— Пошли. Всё.
Они развернулись и ушли. Кирилл шёл последним. Перед поворотом он остановился и посмотрел на меня иначе — не сверху вниз.
— Никому, — сказал он тихо.
Я кивнул. Я мог бы использовать то, что «увидел», как оружие. Но от этой мысли стало противно.
В тот же день я пришёл в библиотеку и положил книгу на стойку.
— Мне кажется, она… не обычная, — сказал я.
Мария Петровна кивнула:
— Это не про магию, Максим. Это про выбор. Отмычка открывает двери, но не объясняет, куда входить. Это решаешь ты.
Она посмотрела на меня и добавила:
— Ты мог взять папку с контрольными — и не взял. Не каждый так делает.
— А что мне теперь делать… с Кириллом? — спросил я.
— Если встретишь дверь, за которой человеку тяжело, — ответила она, — не ломай её плечом. Иногда достаточно постучать.
На следующий день Кирилл прошёл мимо меня в коридоре и едва заметно кивнул. А я впервые не отвёл взгляд.
Вечером мама снова спросила:
— Ну что, выбрал книгу?
Я улыбнулся:
— Да. Только пересказ будет странный.
— Почему?
— Потому что это книга не про приключения. Она про то, как не стать плохим, когда есть шанс.
Потому что не всё, что можно открыть, нужно открывать. А если открыл — будь готов отвечать за то, что увидел, и закрывать за собой аккуратно.
Жираковская Алла . Сказки на ночь

Пытаюсь сфокусировать взгляд, разомкнуть слипшиеся снежинками ресницы. Всё равно не вижу: это тень или гангрена? Может синяк? Пожалуйста, пожалуйста, лишь бы синяк. О Всевышний, только бы не ампутировали руку.
А ведь глупо, глупо, глупо и смешно! Как я могу заботиться о мертвеющей конечности, когда уже через час упаду в сугроб и не встану? Нет, нет, пожалуйста, молю, того не произойдёт, не допустит, не могу я кончить так. НЕ МОГУ!
Я как в ржавом гробу на дне океана, в голодной и пустой бездне космоса. Вы знали, что во вселенной почти нет звёзд? 96% космоса – это немая пустота, чернота, ничто. Глупо, глупо, глупо! О чём я думаю? Какой к чёрту космос? Я болен, это болезненный бред. Странные мысли, странные кадры прошлого. Словно слышу голос диктора с тех видео про чёрные дыры, запах доширака, вижу кучу мусора в своей машине и ароматизатор у лобового стекла в форме зайца. Но вдруг образы сереют, мертвеют, трескаются на морозе, рассыпаются и оставляют меня здесь одного. Одного в этой проклятой, чёртовой тайге!
С трудом отрываю взгляд от отметин холода на руке и в жалкой надежде обращаюсь к чащобе. Нет ли хоть намёка, далёкого отблеска жёлтого корпуса соляры? Но нет. Конечно, нет. Есть лишь чёрный, безмолвный, равнодушный, тающий в надвигающихся сумерках лес. Совсем скоро стемнеет. Похолодает. О Всевышний, прошу, молю! Я ж уже не чувствую ног, шагаю, а не чувствую, что шагаю. Сибирский мороз пронзил лёгкие, словно вырезал в них щели, через которые сквозит и холодит нутро. Я ходячий мешок картошки, я не могу, не могу, я устал. Думал ЗДЕСЬ найти спасение?! ХА-ХА-ХА-ХА. СПАСЕНИЕ. НАЙТИ. ЗДЕСЬ. НЕТ, БРАТЕЦ, ТУТ ТЫ ПРОГАДАЛ, А НУ КАТИСЬ ОБРАТНО.
Ледяные слёзы обжигают щёки, в горле застряло рыдание. За что?! Я же чист, не виновен, Я НЕ ВИНОВЕН!
– Э, дядь, ты чего плачешь?
Что? В шаге от меня стоит мальчик. Мираж ли? Нет… он всё стоит и пялит на меня с детским любопытством. Якутик, лет так всего пяти. Весь обмотан шубками, да шкурами так, что маленькие ножки и личико пропадают в меху. А одёжки все в снежных комьях, будто он только с сугроба вылез. Но выглядит совсем не обмороженным, только щёки румяны.
Язык коченеет, хоть бы звук выдавить. Сил хватает только на слабый шёпот:
– Т-ты откуда?
Якутик расплывается в широкой овальной улыбке. Зубки кривые, многих нет, видать молочные выпали, а новые ещё не прорезались. На некоторых темнею коричневые крапинки.
– Смешной ты, дядь, из лесу, конечно.
– Как из лесу…
– А как иначе-то? Там лес, и там лес. Откуда мне идти, как не с него? А ты куда, дядь?
– Я машину ищу. Ж-жёлтую. Т-ты не видел?
– А… Ма-ши-ну, - понимающе качает головой своим мыслям, как бы силясь чего вспомнить, - Я может и видел, ты только скажи, что такое машина.
– М-м-машину. С-соляру. Ж-ж-жёлт-т-тую.
– Да нет же, дядь, я же не знаю… Э, ну не плачь! Ладно, пойдём. Найдём твою машину. А пока ищем, поведай чего забавного.
И он уходит, не спеша. И я иду за ним. Всё как во сне, в бреду каком-то. Даже думать не могу, мысли не собираются, просто хочется пасть пред мальчиком на колени и всю душу излить, зарыдать, попросить прощения. Раскаяться за всё содеянное перед всем человечеством, миром, перед чащей и этим ребёночком. Страх смерти отступает. На смену пришло новое чувство, но я пока не знаю какое, просто ощущение, что скоро произойдёт нечто неизбежное. Спустя время якутик заговаривает:
– Дядь, так что такое машина?
– М-машина это, как бы желез-з-з-з…
– Да ты, я вижу, совсем замёвз? Чего так? Ладно, мою девжи.
И он снимает с себя один из верхов и бросает мне на плечи, а потом снова прошагивает вперёд. Шкура тёплая и воняет зверьём. Не понимаю… что происходит?
– Не надо, з-забирай.
– Да бвось, дядь, бвось! Мне тепло. Давай пво машину.
– А. Эт-то з-значит... машина это как бы железная короб-бка на колёсах. В неё садятся люди и едут.
– Куда?
– Куда угодно.
– А как едут? Там собаки или олени ведут?
– Они… Т-там бензин, жижа такая, они её заливают к-куда надо и машина сама катится. А т-ты из деревни?
– ой, ну я жил ваньше с семьёй, но как-то похолодало, наш увожай умев. Тогда папа в лес пошёл исктаь чего-то. А потом бватец исктаь его. А потом мама. А сейчас я. Вот ищу. Ну да пусть. Какая она, эта жижа?
Бросаю на него дикий взгляд, а он лишь опять улыбается во все свои кривые зубы. Лепечу что-то невнятное:
– Жёлтая. Если разлить, то выйдет рад-дужное пятно. Пахнет противно. И-и долго ты так ходишь?
– Да долго. Не помню уже. А ты чего такой грустный? Что машину потевял?
– Я умереть б-б-боюсь.
– Ну так! Умеветь! Чего бояться? Или тебя кто-то ждёт? Ты васскажи. Да ховошо, чтоб интевесно. Ты мне будешь вассказывать, а я запомню истовии твои, и будут они мне сниться вместо скучной вьюги. Особенно люблю истовии с интевеным концом. И пвавдивые, главное, чтоб пвавдивые.
– да, ж-ждёт. Жена меня ждёт. Я, когда совсем молод-деньким был, познакомился с ней на дне рождения друга. Там была компания с человек пятнадцати, мы на дому собрались. Там квартира старая, с ковром на стене даже… Я никого не знал, а знакомиться страшно было, и не умею я. И она тоже тихая такая, сидела и рисовала чего-то в блокноте, ещё в очках круглых с таким жирным ободком. Вот, Я подошёл, слушал её рассказы про всяких художников и их картины, а сам вообще ничего о таком не знал. Брякнул, что классицизм люблю, думая, что под этим подразумеваются вообще все картины красками, она спросила: «а какой твой любимый художник оттуда?», ну и я ответил: «Ван Гог». Ван Гог… Он, типа прям совсем не из классицизма, это её жутко рассмешило. Она потом весь вечер шутили об этом и Ван Гогом называла меня. Вот.
Вот. Встреча за встречей и как-то да сошлись. Я… Я так скучаю. Она любила рассказывать истории, отыгрывая героев. У неё этот… Раскольников хорошо выходил. И пираты всякие, она пиратов любит. Скажет речь какую-то красивую пиратскую и сразу после неё очки подправит. И в глазах огонь горит! И говорила часто, что я жить боюсь, что плохо это. В-вот.
Слова сами как-то слетали с губ в сбивчивую скороговорку. Как-то даже потеплело, хотя может мне кажется просто. Но нет же, даже моргать легче, язык вновь размяк, точно потеплело.
Но всё-таки я не верю в этого мальчика. Хладнокровный и всезнающий. В глазах читается некое знание старого охотника, да даже не в глазах, а в самом его существе. Кто он такой? Мой глюк, удача или провидение?
– Интевесный сказ. Дядь, а где это всё было?
– В Омске…
– И как там, в Омске?
И я говорил про Омск. Говорил про Узбекистан, про своих родителей и про работу. Описывал метро, клумбы и пляжи. За время рассказа наступила ночь, тайга небес не показывает, только мглу. Перебираюсь засчёт звуков, ощупывая, как слепой, каждый ствол по пути. И я закончил очередную повесть, а он говорит:
– Дядь, а что такое огонь?
–- Что?
– Ну, ты упоминал какой-то огонь.
– В смысле. А ты не знаешь его?
– Ну где-то там видел огоньки, но чего в них разглядишь? Ты мне лучше опиши.
Я останавливаюсь. Хвоя поглощает звук, но я способен расслышать как он встаёт в метрах от меня. Руки дрожат.
Что ты такое?
Молчу. И он молчит. Только с ноги на ногу переминается.
– Дядь, знаешь как здесь скучно? Здесь только снег и ели. Они, конечно, квасивы, но каждый день одни. Звеви есть, но и те живут своей звевиной, не людской жизнью. А у вас всё так интересно. Мне нвавиться слушать путников как ты.
Он подходит ближе. Тяжесть в конечностях. Морозный ветер с далёким воем.
– Слушай, дядь, а ты зачем машину бвосил?
– Я-я-я людей пошёл исктаь. Она зам-мёрзла.
– А зачем мы к машине идём тогда сейчас? Чего молчишь, дядь? А, я понял, ты пвосто об этом думать не хотел, да? Смешной ты.
Стоны поднимающейся метели, всё ближе и ближе, как цунами. Надвигается. Стук-стук-стук. Сердце моё.
– Дядь, а чего ты пвиехал сюда? Если у тебя любимый человек где-то далеко, как и Омск.
– Захотел и приехал.
– Ну не вви, дядь, не бывает так. Должна быть пвичина.
– Нет. Не должна.
И вдруг снова та трасса. Белая летняя ночь. Пустынная дорога
– Хотя… Знаешь, на кого ты похож? На зайца. Ты куда-то далеко скачешь, от кого-то будто убегаешь.
– Хватит молоть чепуху, шкед! Я ни от кого не убегаю!
– Кто-то сделал тебе плохо? Или… Ты кому-то?
Перекрёсток. Машина едет поперек. Я слегка впереди. Приостановит. Точно приостановит.
– Дядь, а чего на твоей машинке вмятина-то?
Пурга ударяет, валит, пожирает. Бушует, воет, кричит. Лезут иглы в лицо. Снег. Это мой суд. Но нет, НЕТ Я…
– ЗАТКНИСЬ! Я НЕ ВИНОВАТ! Я СИГНАЛИЛ! ЗАМОЧЛИ! НЕ МОГ, ФИЗИЧЕСКИ НЕ МОГ ТОГДА. ХВАТИТ!
Снег, всё кружится. Голос уже не рядом, он повсюду, он сверху и снизу, слева и справа. Сами деревья трепещут перед судьёй и скрипят в плаче ужаса. Он тогда был слишком близко, должен был притормозить, я сигналил, нажал на газ. Фонари. Удар. Тогда мелькнули моменты из жизни, мелькнули в круговороте и шуме. Я помню, как вышел и увидел его авто, увидел его. Силуэт, лица, крики – всё смешалось в могуществе льда.
И что же ты сделал потом?
– Я НЕ ВИНОВЕН, НЕ ВИНОВЕН, НЕ ВИНОВЕН!!! ОН ДОЛЖЕН БЫЛ ЗАТОРМОЗИТЬ! Я НЕ МОГ ИНАЧЕ! Я НЕ ХОТЕЛ!
– И что же ты сделал потом?
– Я…
Ты просто уехал?
– Я НЕ МОГУ СЕСТЬ В ТЮРЬМУ! Я НЕ ДОЛЖЕН, Я НЕ ВИНОВЕН! ЭТО ВСЁ ОН! Мои жена, друзья, моя жизнь, я не мог, МНЕ БЫ НЕ ПОВЕРИЛИ, МЕНЯ БЫ ОБВИНИЛИ!
Гулкий смех, наклоны и треск елей.
И как тебе жизнь на воле? Лучше?
– Что… Ч-что ты такое?
Ты так и не понял. Я есть Снег. Я есть Мороз. Я есть Тайга. Я есть Сибирь.
– П-п-помилуй, помилуй меня. Молю. Отпусти.
И куда же ты поедешь, если я отпущу тебя?
На дрожащих губах застряли слова. Все те месяца. Я вспомнил чёрные дыры, лапшу, зайчика-ароматизатор. Я вспомни маму и любимую, что поправляет так часто очки… Я хочу…
– Домой.
И хор затих. Весь мир замер в ожидание вердикта. И где-то вдали, на подсознание, смешок
Мне нравится конец твоей истории, дядь.
Вьюга в мгновенье стихает. Снежинки ласково падают на плечи, нежно щекочут влажные щёки. И как бы лунную луч пронзил переплетенья ветвей. Там, за стволами, средь чёрных наблюдателей, мелькнул жёлтый металл. Тёплый пар стремится вверх, расстилается в округе.
И я уеду. И Сибирь будет мирно долго спать, прокручивая вновь и вновь мою жизнь. А мне пора. Меня ждут.
Сибилева Эмилия. А ты не верил!

– Ничего себе, настоящие львы! Вы только посмотрите! -воскликнула непоседливая Марго, когда красная тойота притормозила на Университетской набережной. – Какие они грациозные и мудрые! Лев Николаич, ты станешь таким же, когда вырастишь!
И она прижала к лобовому стеклу игрушечного рыжего кота. Кот был настолько стар, что на карьерный рост ему давно было всё равно, а после перелёта Хабаровск – Санкт-Петербург – тем более.
– Это сфинксы, если тебе вдруг интересно! – сказал Марк.
Марку четырнадцать, и он ехал не в сказку, а в обыкновенный девятый класс питерской школы. Правда в рюкзаке, лежала потрёпанная тетрадка: там обитали монстры и мальчишка, который видел то, что не замечали другие.
Марго десять, и она везла из Хабаровска целый сказочный мир, который поместился в розовом, блестящем рюкзаке: волшебные палочки-фломастеры, браслеты силы, слеза единорога, ловушка времени и, конечно, магический кот – Лев Николаич Аслан.
Имя он получил не случайно. В раннем детстве, когда Марго нашла его во дворе, она обожала рассказы Толстого про мальчишек, косточку и печальную собачку. Потом в её жизнь пришли «Хроники Нарнии». И один Лев Великий соединился в её сознании со вторым Львом – тоже Великим. Так и получился - Лев Николаич Аслан -вегетарианец и просто душка, как говорила Марго. Но девочка чувствовала еще какую-то тайну, связанную с котом, правда не могла объяснить.
Машина остановилась у старинного дома с роскошными барельефами.
- Приехали.
- Настоящий дворец! Мы будем здесь жить?! – завизжала Марго и вылетела из машины.
Пока брат и тётя затаскивали чемоданы, Марго носилась по этажам, рассматривая каждый угол в надежде встретить что-то совершенно необыкновенное, «петербуржское», для неё это прилагательное имело особое значение. Но встретилась лишь с самой посредственной старушкой с последнего этажа, которая грозно замахнулась на неё клюшкой. Марго решила временно приостановить поиски.
Закатный луч солнца последнего августовского дня медленно скользил по квартире. Тётя Зоя и Марк распаковывали чемоданы.
- Тёть, а платяной шкаф у тебя хоть есть? – поинтересовалась Марго.
Старый, дубовый шкаф нашёлся в комнате. Марго открыла его и с восторгом заглянула внутрь.
- Чудесато! Марк, смотри! Давай, как раньше, представим, что мы в доме у профессора...
- Отстань, видишь, я занят.
- Зануда. А потом мы поиграем? Какие истории ты придумываешь – просто прелесть!
Марк замер. «Как раньше» – это было больно. Раньше он придумывал для неё целые вселенные. Он сочинял истории про рыцарей, про волшебные страны. А потом он понял: чужие миры не спасают, а своих он придумать не мог.
Всю ночь Марк не мог уснуть. Он смотрел в потолок и думал о мальчике из своего рассказа. Тот тоже был один. И тоже не знал, как достучаться до людей. Может, поэтому и видел монстров?
Наступило сентябрь. Марго надела старую форму и безуспешно попыталась причесать Аслана. Марк завязал галстук, пригладил волосы водой и напустил серьёзный вид.
Школа – напротив дома. Марго у входа шептала что-то коту – наверное, думала, что идёт учится в Хогвартс. Марк зашёл тихо, слился с толпой.
Линейка прошла быстро и нудно. Марго потерялась в коридорах, пытаясь попасть в другое измерение, но, увы, просто опоздала на урок.
- Здравствуйте, я Маргарита Синицына. Это 5В?
- Проходи, новенькая, – сказала классная в больших очках. На волшебницу она не тянула. Марго села, посадила Аслана рядом и вздохнула: в Питере школы тоже не волшебные!
На перемене она побежала к Марку.
У него первый школьный день проходил странно. На перемене он сидел в углу с тетрадкой, но подошли ребята.
- Новенький? – спросил Пашка. Громоздкий, в модной одежде.
- Ага.
- Чо пишешь?
- Рассказ.
Пашка усмехнулся, но как-то криво.
- Писатель? Мы тоже еще те сочинители…
Пашка хлопнул его по плечу, – ладно, бывай, писатель!
И они ушли. Марк выдохнул. Кажется, пронесло.
А потом прилетела Марго.
-Я так рада тебя видеть, о великий Рыцарь! – она обняла его при всех. – Братело, прочитай секретный шифр!
Сунула бумажку и умчалась.
Мальчишки заржали:
- Братело?!
- Твоя сестра, что ли?
- Ага, – процедил Марк, краснея. – Мелкая ещё…
«удж елсоп вокору у ацдолок елзов хувд зереб». Каждое слово справа налево: «Берегись, хулиганы, колдуй у порога». Марк прочитал, вздохнул, сунул шифр в карман.
Вечер клонился к ночи. Марго сидела на подоконнике, болтала ногами. Вошёл Марк.
- Ты не пришёл! – она спрыгнула и бросилась на брата. – У нас священный союз! Ты нарушил клятву, предатель!
- Что раскричалась? – Марк отодвинул её.
- Маргош, – он сел на стул, взял её за руки. – Я не могу, как раньше. Понимаешь? Я вы…рос. – еле слышно проговорил он.
- А Лев Николаич? – она прижала кота. – Он же тоже старый. Но он не перестаёт быть волшебным львом!
Марк не нашёл, что ответить.
- Жизнь – не Нарния, – вырвалось из него наконец, правда, тихо, почти виновато. – Пойми.
Она молчала. Потом ушла в угол, к шкафу.
Ночью он опять не спал, думал о мальчике, монстрах и Нарнии.
С того дня в квартире не звучали разговоры про магию. Марго перестала лазать в шкаф. Она уходила на долгие прогулки по городу, рисовала свой мир в реальном: «Медный всадник оживает ночью, сфинксы охраняют город от зла». Сидела на набережной, общалась с котом. Записывала всё в блокнот. Брат её больше не понимал.
Марк тусовался с ребятами. Ходили за гаражи, пили газировку и травили тупые шутки.
- А ты чего пишешь-то? – спросил Пашка. – Ну, в блокнот свой строчишь всё время.
- Рассказ, – нехотя повторил Марк.
- Как Толстой?
- Да не... – Марк задумался.
Вернувшись домой, Марк хотел подойти к Марго. Но она уже спала, обнимая кота. Он постоял над ней, потом достал блокнот и написал новую главу. Там мальчик встречал другого мальчика, злого и колючего, и узнавал, что тот тоже видит монстров.
В субботу вечером Марго резво складывала все самое ценное в волшебный рюкзак. А в восемь выскользнула из дома.
Марк посмотрел в окно. Внутри что-то ёкнуло.
- Опять Нарнию пошла искать, – пробормотал он.
А потом вспомнил её глаза. Как она смотрела, когда он сказал: «Жизнь – не Нарния». Как будто он её предал.
Марк рванул на улицу, на ходу натягивая куртку. И увидел Марго у заброшки. Она юркнула внутрь. Он – за ней.
- Маргошка! – крикнул, но голос утонул в темноте.
А потом крик. Детский, отчаянный. Марк увидел сестру в окружении пацанов. Пашка вытряхивал её рюкзак. Аслан упал на грязный бетон.
- Ой, кот в мешке!
- Не трогайте! – Марго рванула, но её схватили.
-Ребят, вы чего? – Марк шагнул в круг.
- О, писатель пришёл! Не ожидали! – Пашка усмехнулся. – Твоя дурочка Нарнию искала, а мы помогаем.
- Отпусти её!
- А то что? – Пашка подошёл ближе. – Рассказ про нас напишешь? Про монстров? Двое придурошных!
С этих слов началась драка. Марк бился отчаянно.
Марго залезла под стол вместе с котом.
- Сейчас твоей кукле лапы подпалим. - Пашка потянулся к игрушечному Льву Николаичу.
Марго сжалась, закрывая кота собой. Паша взглянул на кота и ему показалось, что черные бусинки его глаз, смотрят на него серьезно и в них горит странный огонь, живой.
- А я уже написал, – процедил Марк, прижатый к полу. – Про мальчика, у которого внутри монстры... Не он монстр. Ему просто больно.
- Чего ты несёшь?
Пашка смотрел на него. Долго. Потом перевёл взгляд на Марго, которая прижимала кота и смотрела на брата с такой верой, будто он сам – Аслан. Маленькая, безумная девочка и ее не менее безумный брат.
- Валите отсюда! – махнул рукой. – Уходите скорее!
Марк схватил Марго за руку, рванул в темноту.
- Ты... ты пришёл, – шептала она. – Ты пришёл!
Марк обнял её и вдруг заметил: шкаф. Старый, дубовый, точно такой же, как у тётки. Откуда он здесь?
- Маргош, смотри.
Она обернулась и увидела. Протянула свою тонкую руку, открыла дверцу. Внутри – темнота.
- Пойдем.
И они, не раздумывая, шагнули внутрь. Дверца захлопнулась.
И вдруг стало тихо. Совсем тихо. Только сердце – пам-пам-пам.
- Марк, – шепнула Марго. – Смотри.
В темноте проступали очертания. Не картинки, а тени. Мальчик, который видел монстров, стоял в углу и смотрел на Марка. Девочка с разбитыми коленками плакала у стены. Старик с пустыми глазами сидел на корточках и качался.
- Это мои... – Марк не договорил. – Это я придумал.
- Они живут здесь! – сказала Марго. – Ты их сюда поселил. Помнишь? Когда рассказывал мне.
Он помнил. Каждую историю. Каждого персонажа. Думал, они умерли, когда он перестал верить... А они просто ждали.
- Маргош... Я думал, это всё глупость.
- Это никакая не глупость, – она прижалась крепче. – Это ты!
И в этот момент Марк увидел Льва - не золотого, не огромного, но настоящего. Это был Лев Николаич Аслан. Тот смотрел из темноты, и в глазах было что-то знакомое. Марк вдруг понял: это он сам. Тот Марк, который верил, придумывал, любил сестру так, что готов был умереть за неё в каждой истории.
- Я вернулся, – прошептал Марк.
Лев кивнул и растаял.
А потом дверца открылась, и тётя Зоя спросила, не сошли ли они с ума. Тётя стояла в халате. – Я их зову-зову, а они в шкафу прячутся! Кушать идите, фантазёры!
Она вышла.
Марк и Марго сидели на полу, прижавшись друг к другу. Лев Николаевич валялся рядом – старый, облезлый, с оторванным усом.
- Это было?.. – Марк не договорил.
Марго улыбнулась. Теперь в этой улыбке не было детской глупости. Было что-то другое. Мудрость? Нет. Просто знание.
- Это Питер, – сказала она. – А ты не верил.
Они вылезли из шкафа. Марк оглянулся. Обычный старый шкаф.
- Маргош, – позвал он. – Это была Нарния?
Она задумалась, поглаживая кота.
- Не знаю. Наверное, это был твой мир.
Марк молчал. Потом взял у неё Аслана, аккуратно поставил на полку в шкафу.
- Пусть тут пока побудет, – сказал он. – Ему нужно немного передохнуть.
И пошёл на кухню. Марго побежала следом.
Ночью он достал блокнот и перевернул страницу с одиноким мальчиком. Новый лист. Потом аккуратно вывел слова: «Глава первая. Шкаф. На самом деле он никогда не был просто шкафом. Просто мы забыли, как его открывать».
И рядом, на полях, пририсовал маленького кото-льва.
А в шкафу, игрушечный кот с оторванным усом и именем двух великих львов смотрел в никуда своими пуговичными глазами. Иногда чудо – просто закрыть дверцу и пойти ужинать. Иногда – открыть её и вспомнить, кто ты есть!
Гайсин Руслан. Билет в никуда

Людмила Семёновна проработала в кассе уже сорок лет. Автовокзал стал её домом больше, чем квартира в хрущёвке на окраине города. Она знала каждый запах этого места: пыль, что осыпается с дорожных сумок и старых саквояжей, сладковатый вкус дешёвого кофе из автомата, острый аромат мокрых плащей в дождь. И всегда — лёгкая нотка одиночества, которая витала над кассами, как туман.
***
Он появился в первую пятницу марта. И с тех пор стал появляться постоянно. Высокий, сутулый мужчина лет пятидесяти, в одном и том же потёртом пальто цвета хаки. Подходил без очереди, точно зная, когда её окошко свободно.
— До Вересья, — говорил он мягким, каким-то домашним голосом. — На семь вечера.
Людмила печатала билет, он платил точную сумму — не мелочью, новыми купюрами, будто специально для этого размена банкомат посещал. Брал билет, кивал благодарно и отходил к большому окну, из которого был виден перрон. Автобус на Вересье отходил от второй платформы ровно в 19:15. Мужчина стоял у стекла, не шевелясь смотрел, как подъезжает автобус, как загружаются пассажиры, как двери, закрываясь, шипят. И когда транспорт медленно выруливал со стоянки и скрывался за углом депо, мужчина разворачивался и уходил. Билет оставался у него в кармане. Неиспользованным.
Так было каждую пятницу. Месяц, второй, полгода. Людмила Семёновна, знавшая все типы пассажиров — торопливых, сонных, пьяных, влюблённых — не могла отнести его ни к одному из них. Он не был сумасшедшим, в его глазах не было тумана помрачения. Не был и мошенником — какой смысл покупать билет, который никогда не используешь? Он просто… провожал.
Однажды в пятницу случилась гроза. Автобус задержали из-за непогоды. Мужчина, стоя у окна, вдруг напрягся, когда диктор объявил перенос рейса. Незнакомец подошёл к табло, посмотрел на мигающие цифры, потом вернулся к окну, будто боялся пропустить момент. Людмила Семёновна не выдержала. Когда её смена закончилась, она накинула плащ и подошла к загадочному мужчине.
— Простите, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал не как допрос, а как забота. — Я давно за Вами наблюдаю. Вы каждый раз покупаете билет, но никуда не едете. Может, вам нужна помощь?
Он обернулся. В его глазах не было удивления, только усталая благодарность.
— Я уже еду, — тихо ответил он. — Вернее, её провожаю.
— Её? – спросила Людмила, внимательно посмотрев на мужчину. Рядом с ним никого не было.
— Её…
И незнакомец рассказал. Рассказал так просто, будто делился прогнозом погоды. Про дочь Аню. Ей было девятнадцать. Она поступила в институт в Вересье. Первый самостоятельный отъезд, билет купили заранее, на пятницу, на семь вечера. Весь день собирали чемодан, спорили, какие книги брать, смеялись. Поехали на автовокзал, стояли вот у этого окна. Обнимались перед посадкой. Аня сказала: «Пап, я же ненадолго, в воскресенье вернусь». Он кивал, делал вид, что не моргает, чтобы слеза предательски не покатилась по небритой морщинистой щеке. Дочь села в автобус, помахала рукой из окна. Он видел, как её улыбка медленно тает в сумерках за стеклом. Это был последний раз, когда он видел её живой.
— Фура на обгоне, — голос мужчины не дрогнул, только стал совсем плоским, как выглаженная ткань. — Водитель уснул. Автобус ушёл в кювет. Она не доехала три километра до Вересья.
Людмила Семёновна не спросила, как давно это случилось. Не надо было. В его пальто, в его тихом голосе, в этих пятничных билетах уже жил ответ — вечность тому назад.
— Я никому не рассказывал, но… Я не могу перестать её провожать, — сказал он, глядя на пустой перрон, где должен был стоять семичасовой автобус. — Если я в пятницу не куплю билет, она как будто не уедет. Теперь я провожаю автобус в надежде, что Анечка доедет. Понимаете?
Людмила кивнула. Она всё поняла. В её кассе тоже были ритуалы. Она три раза нажимала Enter, прежде чем напечатать билет. Всегда клала сдачу правой рукой. Никогда не говорила «счастливого пути» в понедельник. Суеверия? Нет. Якоря. Крошечные буи в бурном море жизни, за которые можно ухватиться, когда качает слишком сильно.
С той пятницы они стали немножко больше, чем кассир и пассажир. Она узнала, что его зовут Геннадий, что он работает бухгалтером. Что дома у него на столе всё ещё стоит недопитая чашка какао Ани — он меняет его раз в неделю, свежее наливает. Безумие? Может быть. Но кто решил, что горе должно быть тихим и удобным?
Однажды в октябре Геннадий не пришёл. Людмила Семёновна ждала до закрытия автостанции. Сердце ныло тревожно. В следующую пятницу его снова не было. Она уже собиралась идти в полицию, когда в понедельник увидела его в очереди — но не к своему окошку, а к соседнему, где продавали билеты на южные направления.
Она не выдержала, вышла из-за кассы.
— Геннадий?
Он обернулся. В руках у него был билет. Не на Вересье. На Сочи.
— Я еду, — сказал он, и впервые за все месяцы в его глазах был не призрак, а живой свет. — Вчера разбирал Анечкины вещи. Нашёл дневник. Она писала, что мечтает поехать посмотреть на море вместе со мной. Она планировала купить мне билет в пятницу вечером, чтобы я отдохнул от работы... — Он сжал билет в руке. — Я всё это время провожал её в никуда. А надо было… поехать вместе.
Людмила Семёновна молча смотрела, как он идёт к автобусу. На этот раз — не к окну, а к двери. Он обернулся на пороге, помахал ей. Она кивнула.
Когда автобус тронулся, женщина вернулась в свою кассу. Перед её окошком стояла пожилая пара, с волнением покупавшая билеты к детям. Людмила Семёновна нажала Enter три раза, взяла купюры правой рукой.
— Счастливого пути, — почему-то сказала она в этот понедельник. И улыбнулась.
Дроздов Илья. Истина, спрятанная навиду

Комната-студия была залита мягким вечерним светом. У окна, прислонённая к мольберту, стояла картина. Небольшая, всего 50 на 70 сантиметров, она притягивала взгляд, словно магнит. Её автор, Виктор Леонидович, умер неделю назад, оставив после себя лишь это полотно и загадочную записку: «Тот, кто поймёт, что здесь изображено, найдёт то, что я не успел отдать».
Перед картиной в глубокой тишине стояли пятеро: вдова художника Анна, его лучший друг Марк, искусствовед София, реставратор Игорь и племянник Денис. Все они были теми, кому художник как раз мог что-то оставить.
— Итак, коллеги, — нарушил молчание Марк, поправляя очки. — Нас здесь пятеро. А картина одна. Наша задача — разгадать спрятанное в ней сообщение. Виктор любил головоломки.
Все взгляды снова устремились на холст.
Картина была странной. На первый взгляд — классический, даже слегка скучный пейзаж: осенний лес, тропинка, убегающая к деревянному мостику через ручей. Но при ближайшем рассмотрении детали не сходились. Тени от деревьев падали в разные стороны, как будто солнце светило одновременно с востока и запада. Цвет листьев на одном дереве плавно перетекал из осеннего багрянца в весеннюю зелень. А в воде ручья, если приглядеться, отражалось небо, усыпанное звёздами, хотя на самой картине был изображён ясный день.
— Это чистой воды фантазия, сверхреальность — уверенно заявила София, делая заметки в блокноте. —Здесь принцип —нарушение привычной логики. Возможно, ключ в противоположном сочетании. То, что мы видим, нереально. Значит, и послание нужно искать не в реалистической, а в символической плоскости. Мост, например, всегда символ какого-то перехода…
— Ерунда, — отрезал Игорь, реставратор с руками, вечно испачканными в краске. — Вы всё усложняете. Я смотрю на фактуру. Видите эти мазки? Здесь, у корней дуба, они нанесены толстым слоем. А здесь, на небе, — тончайшие слои. Художник вкладывал эмоцию в технику. Он что-то прятал в физическом слое краски. Может, даже буквально. Я бы просветил рентгеном.
— Дядя никогда ничего не прятал в прямом смысле, — тихо сказал Денис, молодой человек, с грустью смотревший на картину. — Он прятал в смыслах. Это место из нашего детства. Лес за деревней, где жила бабушка. Тот самый мост. Но… он другой. Тот был кривой и разваливавшийся. А этот — целый, новый.
Анна, до сих пор молчавшая, подошла ближе и коснулась рамы.— Он писал её последний год. Каждый день. Говорил, что ищет «точку, где всё сходится». Я думала, это метафора. А теперь… — её голос дрогнул. — Теперь думаю, он имел в виду что-то конкретное.
Пять умов, пять подходов. Марк искал коммерческий шифр, код к возможному кладу. София выстраивала концепции. Игорь жаждал разобрать картину на атомы. Денис искал личные воспоминания. Анна — последние крупицы смысла, оставленные мужем.
В течение часа комната была полем интеллектуальной битвы. На стенах уже красовались листы с диаграммами Софии, схемами Игоря, распечатанными старыми фотографиями от Дениса и финансовыми выкладками Марка. Но всё это ни на шаг не приблизило пятерых наследников к разгадке тайны одной небольшой картины.
— Допустим, это карта! — воскликнул Марк, тыча пальцем в тропинку. — Видите, она образует букву «V» — Виктор! А ручей — это извилистая линия, возможно, река на реальной местности!
— Слишком буквально, — парировала София. — Обратите внимание на звёзды в отражении. Они не случайны. Это часть созвездия Лиры. Лира — символ искусства. Он говорит, что истина — в отражении, в искусстве, а не в грубой материи!
— Вы оба не правы, — хмуро сказал Игорь. — Я проверил ультрафиолетом. Под слоем краски здесь есть другой рисунок. Контуры какие-то. Нужно более глубокое исследование.
Денис вдруг оторвался от сравнения фотографии и картины.— Я… кажется, понял одну вещь. Мост. На фото он деревянный, с перилами. На картине перил нет. Но если посмотреть под определённым углом… видите? Тень от несуществующих перил падает на воду.
Все замерли, вглядываясь. Действительно, едва уловимая тень от воображаемых перил ложилась на воду ручья, и в ней, в этой нарисованной тени, звёзды складывались в другую форму — не Лиру, а что-то похожее на ковш.
— Большая Медведица… — прошептала Анна. — Он… он учил меня искать Большую Медведицу в детстве. Говорил, что она всегда укажет путь.
— Это ещё больше запутывает! — вздохнул Марк.
Тишину нарушил скрип половицы. Все обернулись. В дверях стояла маленькая девочка лет семи, дочь соседей, за которой Анна иногда присматривала. Девочку звали Лиза. Она зашла, привлечённая голосами.
— Ой, какая красивая картинка, — сказала она, не смущаясь взрослых.
— Лиза, мы работаем, пожалуйста, не мешай, — мягко сказала Анна.
— Но тут же всё неправильно, — заявила девочка, указывая на лес.
— Деревья тут грустные, а тут весёлые. И солнышко не знает, с какой стороны светить. Это же всё сразу. И мостик без заборчика, страшно.
— Что ты имеешь в виду, «всё сразу»? — спросила София, невольно приседая перед девочкой.
— Ну, это же понятно, — пожала плечами Лиза. — Художник нарисовал всё, что он помнил об этом месте. Вот тут он гулял утром, а тут — вечером. Тут было лето, а тут уже осень. А мостик… он помнил его и старым, и как его починили. Вот и нарисовал всё вместе. Потому что всё это было его любимым. Он же не мог выбрать одно. Он нарисовал всю свою любовь сразу.
Девочка говорила простые слова. Но во взрослых, как ключ в замке, что-то повернулось.
Пять взрослых, каждый со своей сложной системой знаний, догадок и методов, застыли, глядя то на девочку, то на картину. Их взгляды, изучавшие холст с пяти разных сторон, вдруг соединились в одной точке — не в детали, не в символе, не в технике. В целостности.
— Вся любовь сразу, — повторила Анна, и по её щеке скатилась слеза. — Он не оставлял клад. Он оставлял… итог. Всё, что было для него важно: наша общая с ним память, места, которые он любил, времена года, которые наблюдал. Он не успел отдать это по частям… и оставил целым.
Игорь отвернулся, смахнул пыль с ресниц. Марк снял очки и устало протёр глаза. София смотрела на картину уже не как на предмет для разбора, а как на живое существо. Денис увидел на полотне не ошибки, а объединённые моменты счастья.
Пятеро против одного. Пять аналитических умов против одной тихой, простой истины, спрятанной на виду. Они искали головоломку, а нашли исповедь. Искали шифр, а нашли целый мир, собранный в рамке холста. Они были побеждены — не картиной, а собственным нежеланием увидеть в ней самое очевидное: тоску по тому, что было дорого, и желание сохранить это нетленным.
— Спасибо, Лиза, — сказала Анна, обнимая девочку. — Ты разгадала его загадку.
Пятеро взрослых ушли из студии не с разгадкой, ведущей к сокровищу, а с ощущением, что сокровище они уже держали в руках. Оно было в памяти, в свете на осенних листьях, в отражении звёзд в дневном ручье. Картина не была ключом к чему-то другому. Она и была тем самым «чем-то» — последним, щедрым, цельным даром.
А на мольберте, освещённая заходящим солнцем, картина продолжала жить своей тихой, многомерной жизнью, в которой было всё сразу: и утро, и вечер, и лето, и осень, и память, и любовь. На одинокого художника, сумевшего соединить в себе целый мир, работали теперь пятеро зрителей, пытающихся этот мир принять. И это, возможно, и было самой большой его победой.
Федорина Анастасия. Мой дневник

Солнце светит в окно, чувствую его даже с закрытыми глазами. Просыпаюсь. Жмурюсь. И все-таки заставляю себя открыть глаза. Субботнее утро. Но поваляться не получится.
Звонок: «Дочь, привет! Ты помнишь о наших планах? Я тебя жду?»
«Конечно, мам»...
И вот уже минут через 30, стою на автобусной остановке. Приехал.
До нашей старой дачи на автобусе ехать почти час. «Наверное, придётся остаться с ночёвкой, чтобы все разобрать».
Идти до дачи тяжело, с весны трава и кусты разрослись, и успели высохнуть от летней жары, теперь цепляются за сумку. И солнце сегодня, включили на полную. Хочется быстрее дойти до дачи, бросить сумку и, как в детстве, убежать на речку. Но сегодня планы другие. В конце улицы показалась наша дача. Забор из сетки, обвитый диким виноградом. У калитки уже ждет мама.
«Привет, доченька, как добралась? В автобусе духота, наверное».
«Привет, все хорошо, мам».
Подошли к дому. Скрипнула дверь, скрипнула половица. Запахло блинами и летом из детства. На столе уже стоят аппетитной горкой блинчики. Между прочим, официально назначенные мной лучшими блинчиками в мире! Маленькие хрустальные вазочки с вареньем. Малиновое? Клубничное или абрикосовое? Выбрать невозможно. Надо пробовать все. Старый заварочный чайник с петухом на боку и свисавшим из носика круглым ситечком. Вот она, моя машина времени.
После чая и блинов опять появились мысли о речке и гамаке под яблоней. И та, маленькая девочка, которой я себя сейчас вспоминаю, так бы и поступила. На речку, а потом в гамак. А может в гамак, на речку, а потом снова в гамак. Но мне не 7 и даже не 13. 19. Я взрослый и ответственный человек. Взрослый и ответственный. Взрослый и ответственный. Повторяю, как мантру, настраиваясь на дела.
Пошла переодеваться. На даче оставались мои старые вещи: шорты с цветами (сколько я в них гуляла тут когда-то!), футболка с актёром (очень его раньше любила, а сейчас не помню, как зовут) и сланцы (их-то я точно вижу впервые).
Поднимаюсь по старой шаткой лестнице на чердак. Когда-то здесь был мой любимый дачный уголок, мое королевство, моя пещера, мой необитаемый остров. Мои старые вещи по-прежнему здесь, скучают без хозяйки.
Мама не решалась разобрать без меня.
«Доченька, вдруг тебе что-то ещё пригодится? Ты уж сама реши, что куда».
Вещей оказалось много. Коробки с игрушками, книгами, пакеты со старой одеждой. В углу чердака, что-то накрытое большим, тяжёлым пледом. Пробираюсь туда. Сдёргиваю пыльный плед. Мой детский письменный стол. Весь обклеен наклейками и изрисован карандашами. Моя работа. Странное было у меня представление о красоте в те годы. В одном из ящиков – одинокая тетрадка. Смахнула пыль, открыла. Вот это находка! Оставлю до вечера.
К вечеру разобрала большую часть, но и на завтра работы хватит. Захватив мешки с мусором и тетрадку, отправилась вниз. Уже лежа в кровати, открываю. На первой страницы большими розовыми буквами — «Мой дневник». Вокруг надписи — наклейки и блёстки.
Перелистываю.
«15 июля. Привет мой дневник, ты будешь хранить мои самые важные секреты. Сегодня я ходила на речку со Светой и Димой. Скажу тебе по секрету, Дима (и «Дима» обведено цветной ручкой и будто даже написано особо старательно) мне очень нравится, когда я рядом с ним я чувствую тех самых бабочек в животе. Света — моя лучшая подруга, уже 3 года! И она единственная знает, что мне нравится Дима».
И я словно в кино. Вижу двух девчонок-подростков, это мы со Светой идём с речки по тропинке к даче. Я смотрю на Свету, потом решительно тяну ее за руку, веду в наше секретное место, в сарай, за водокачку. И признаюсь, волнуясь и радуясь. Рассказываю, как мне нравится Дима, какой он красивый и самый лучший во всем мире. Света соглашается со мной и соглашается хранить мой секрет.
«17 июля. Дневник, как хорошо, что я рассказала Свете! Она так мне помогает. Постоянно придумывает способы, чтобы мы случайно встретились с Димой, и он идёт гулять с нами!»
«21 июля. Дневник, ты мой единственный надёжный друг. Сегодня мы опять пошли гулять втроём, но Дима постоянно смотрел на Свету, наверное, она ему нравится! Когда мы сидели на лавочке, он взял её за руку. Представляешь, ее, не меня!!! А Светка знает, что Я, Я хотела ходить с ним за руку, а в итоге сидит и улыбается ему... Я не хочу больше с ними дружить, я ушла оттуда и не отвечаю на звонки. Мама спрашивает у меня, что случилось, но я молчу. Не хочу рассказывать ей. Она точно скажет, что это пустяки, и я накручиваю себя, а это не так».
Хм. Не могу сказать, что сейчас, мне кажется, проблемы той меня пустяком. Как кажется, я даже помню, как переживала и страдала, но вот маме все же стоило тогда рассказать, она бы поддержала и помогла, и, кстати, не надо даже и перелистывать страничку дневника, я помню, как закончилась эта трагедия, вернее мелодрама. Света тогда не согласилась дружить с Димой, знала, что он нравится мне, и отказала ему. Помню, пришла тогда ко мне и рассказала, что перестала с ним общаться.
В общем, Свету я быстро простила. И это было самым правильным решением — дружим до сих пор. Со Светой, конечно. Диму после того случая я сразу разлюбила, возненавидела ненадолго, а потом уже и забыла.
Я листаю дневник дальше. Погружаюсь в детство, вернее в те времена, когда детство только-только начало уходить от меня. Но тогда я себе казалась ужасно взрослой. Все проблемы глобальными, чувства максимально-глубокими... В дневнике расписан почти каждый день того лета. До листала почти до конца. Странная склеенная страница. Это точно высший кол секретности.
С трудом расклеив, читаю.
«Эта запись особенно секретна, её никто не должен видеть ни при каких обстоятельствах. Сегодня мне приснился сон... очень странный.
Я шла по пустой холодной улице и ко мне подошла маленькая девочка. На голове у неё была полосатая шапка, а на ногах валенки. Мне показалось это странным, ведь валенки давно никто не носит. Она попросила меня наклониться и сказала на ухо почти шёпотом: «Передай Катеньке, сестре моей, что я люблю её, что меня не украли волки, я сама ушла».
Я проснулась и мне страшно. За окном темно и звуки...
Уснуть не получается. Знаешь, дневник, мою маму зовут Катя...
А бабушка когда-то мне рассказывала, что у мамы была сестра, но я её никогда не видела.
И бабушка, и мама мне всегда запрещают ходить в лес...
Я никому об этом не расскажу даже маме, вдруг я что-то не то услышала или мама мне не поверит. Мне очень страшно, я хочу об этом забыть. Почему она выбрала рассказать именно мне? Я даже имени её не знаю».
Прочитала, и холодные мурашки побежали по спине, шее, пробрались к голове. Эй, взрослый человек, не ребёнок! Закрыла дневник и легла спать. И ночью мне снова приснился тот же сон. Только девочка во сне смотрела на меня грустными-грустными глазами.
С утра я долго думала и всё же решилась рассказать маме, ведь так хотела её сестра.
Я спустилась на кухню.
- Мам, я должна была тебе давно сказать...- я долго собиралась, чтобы рассказать, но все же решилась.
Мама долго плакала, а потом куда-то ушла. Я испугалась, может, не стоило ей рассказывать.
Она вернулась и положила на стол старый фотоальбом. С бархатной выцветшей обложкой, тяжёлыми картонными страницами и пожелтевшими черно-белыми карточками.
Достала оттуда фотографию, а на ней та самая девочка в полосатой шапке. Я перевернула фотографию «украли волки». Я посмотрела на маму, она со слезами на глазах пытается что-то сказать, голос трясётся.
- Это м… моя младшая сестра. Бабушка ей запрещала ходить в лес вечером. Но однажды... она… она пошла и не вернулась. Искала её вся деревня и милиция. Не нашли. Деревенские тогда решили, что её украли волки. Я до сих пор не знаю, что там произошло и, наверное, уже не узнаю.
Мама встала и ушла в комнату. Я ещё долго сидела на кухне, смотрела на фотографию и плакала. Что с ней случилось? Что значит «украли волки»? Почему я должна была это узнать? Я уже не узнаю.
Гурина Арина. Подарок

Зима, ухабистая, вся в сугробах, проносится, скрипит под ногами. Колготок рваные края поднатирают мерзнущую, всю распавшуюся на багроватые закаты, кожу. Щиплет. Отмороженная кожа потом, как индевелая корка, трескается. И кажется, внизу в ране каждой теплится. 
Вера несётся. Полушубок не греет, макияж под снежинками плывёт: маслянисто-черничная тушь полукругами застывает под глазами, помада вся на холоде ссыпалась пластинками на подбородок. Пакет в руках тяжелеет, острые края застывшего пластика норовят выпасть из потных ладошек.
Где-то впереди вырастает тяжёлый силуэт школы. Она буквой «Н» выстроенная: вся из кирпичиков и первых зверинцев высеченная. Монолитная такая. Верочка как-то разом, глядя на неё, вспоминает подпирающий потолок дубовый шкаф в кабинете отца. Пахнущий портсигаром и дорогой кожей. И красные чулки в нём — тоже пропахшие.
В ноздрях ломящегося морозом носа поселился этот запах. Выплывает порой, при случае особом. Вроде личинки какой-то в болоте: так всё в иле копошится, а тут вон взбередит воду — она и высунет неуклюжие полуслепые глаза. Будто что-то хочет ими увидеть.
Глупости, конечно. Такие и не увидят ничего, так похлопают ртом, судорожно пуская пузыри из-под воды. Верочке её даже жаль. 
Дверь классного кабинета тяжёлая и неповоротливая, когда совсем к косяку прилегает. Верочка, коленом подпирая и приподнимая как бы, открывает. Рыхлая под коленом выемка. Верочка всё страшится, что однажды совсем опилки посыплются из неё. 
Классная руководительница — женщина чуть пухлая, разродившаяся недавно мальчиком Артёмкой, — по-матерински добро ей улыбается. Подходит. Женщина низковата даже на коротком каблучке, и Верочка пихает куда-то вниз заветный пакет, почти не глядя. Лепечет что-то отрывисто: «Тайный Санта. Вот. Принесла.»
Пакетик припрятывают куда-то. Вера садится за стол к друзьям. Вера не пьёт чаю и не ест конфет. Сменяются декорации, окружение, но глаза-то все в одной мысли коптятся. На новогодней сценке она потными руками сжимает острые коленки и поправляет судорожно соломенные волосы.
Где-то на фоне задорная музыка, потные тела под дешёвыми костюмами. Пара смешков от одноклассниц. Пара ресничек, упавших на Верочкины колени. 
Вернулись в класс, и мальчишка, чье имя Верочке и не вспомнить, в костюме новогоднем раздаёт подарки. Один за другим разлетаются наборы конфет, конфетти, свечи, игрушки. Подружки кудахчут. Угадывают: кто кому и что подарил. Смешливые стрекозки-словечки скачут по кабинету. А Верочка глаз не отводит от Сашки — с аккуратными мелкими чертами — мальчонка приятно улыбается едва-едва.
В душе — малюсенький их разговорчик. Так, мелочный, жалкий даже, в пять минут перемены. Сашка, с детства живший с мачехой, никогда не носил вязаных вещей. И глаза у Сашки, грустные, шоколадные, посмотрели на неё с нежной тоской. И Верочка в ответ — с пылким подрагиванием, с пышущим юностью сердцем. Если что-то Верочка и хотела сказать, звонок их разделил.
Подарки отпархали к получателям. А Сашка обделён. Не доставили.
И глаза у него опять нежно-тоскливые. У Верочки — всё напряжение мира в острых дрожащих коленках. У Верочки — три шага до классной руководительницы и биение сердца в краснеющих ушах. И одна надежда, что никто не смотрит, не видит сейчас.
Классная руководительница заохала, затрепыхалась, как личинка в иле, багровея. Подарок через мгновение оказывается у Сашки. Верочка знает, что в пакете чёрная коробка, обвязанная атласной лентой. Верочка знает, что в коробке шоколадного цвета неловко связанный свитер. Потому что на её руках, аккурат в месте, где касались спицы, — мелкие мозоли.
Стул под Верочкой резко одеревенел: неудобным стал и чужим. Разведенный чай, схваченный нервно, подогнулся пластиковым стаканчиком и жаром по горлу дал таким — что слёзы накатились.
Сашка на коробку поглядел, но не стал, как все, открывать, поводил только осторожно пальцами по ленте и на колени опустил. Верочка выдохнула горячий пар.
Резко все одноклассники затребовали, закричали открыть. Верочка вдохнула холодный воздух. Сашка поотнекивался и вскрыл. Свитер с неровными рядками пряжи, неловкий, пахнущий первым. Шероховатая пряжа цепляется наконец за пальцы Сашки. Смех, набат шутеек, да и чёрт с ними! Его молчание.
Верочка так и не выдохнула. До самого дома, где она мозолистыми уголками пальцев всю ночь вытирала жирные солёные дорожки с лица. А в носу насовсем уже поселился запах красных колготок. Может, потому что они совсем не впору Верочкиной маме.
Кудинов Никита. 五行 против…

О нет! Только не это! Уже будильник! А лёг я только полчаса назад! За что мне это?! Ну как же! Известно за что! За лень, разгильдяйство и злостную прокрастинацию. Конечно, путные люди не создают с нуля индивидуальный проект в ночь перед защитой. Путными людьми отец называет отъявленных ботанов, отбитых зубрил и рабов школьной системы. Одним словом, моих одноклассников. Из прогрессивных, творческих и креативных людей в классе один я!
Прогрессивность, творчество и креатив бурлили во мне всю вчерашнюю ночь. Вернее, творчество нисколько не бурлило, а только пустило один прощальный пузырь с возмущённым шипением: «Ты не Менделеев, на тебя озарение за ночь не сойдет!» И покинуло чат. Зато прогрессивность, подмигнув, шепнула, что в 21 веке самостоятельно проекты пишут только староверы (типа моих одноклассников) и любая бесплатная нейросеть готова вытащить меня из пучины интеллектуальной растерянности… Креативность же смекнула: «Тему надо брать максимально мутную, чтоб никто из комиссии в ней не разбирался. Это залог успеха».
Сработано великолепно! Дело было за малым: выбрать максимально дремучую тему… Швырнул угля в топку ИИ. О-о-о! «Концепция пяти стихий 五行 (у-син) в древнекитайской философии и их влияние на человека». Сразу стопроцентное попадание! Кого-кого, а уж китаеведов в школе точно не наблюдается, а это значит, что на защите можно упиваться своей экспертностью да свысока подглядывать на восхищенный блеск очков членов комиссии.
Итак, пронеслась! Что тут? Пять стихий. Огонь. Вода. Металл. Земля. Дерево. Известны нам такие слова! Копировать – вставить… Выравнивание по ширине… Практическая часть? Нарисуем в Microsoft Paint пентаграмму с картинками 5 стихий. Предостаточно! Да и нечего тут практиковать! Буду, что называется, давить интеллектом. Хоть и искусственным. Осталась презентация. Ну ИИ, не разочаровывай… Целых 3,5 минуты пыхтел. Готово!
Хоть и всё такое нейро и GPT, а провозился всю ночь! А сейчас вот попробуй встань…
Ладно! Пора в поход за славой! После триумфа отосплюсь… Сквозь утреннюю муть в слипшихся глазах ставлю чайник на конфорку… И вдруг апокалипсис! Вулкан! Последний день Помпеи! Огненный смерч, вырываясь из-под чайника, взмывает к самому потолку, жаром обдавая мое заспанное лицо. Молнией пронзает мысль: нужно выключить газ. Как опытный огнеборец, прорываюсь обратно у плите, рассекая волны раскалённого воздуха. Но не тут-то было! Газ потушен, но чайник продолжает пылать огненным факелом. Паника вонзается в душу: если оплавится натяжной потолок, отец убьёт. Страх рождает простую до банальности мысль: распоясавшуюся стихию можно нейтрализовать только другой стихией. Трясущимися руками набираю воду в огромную кастрюлю. Секунды длятся вечность! Резко выливаю кастрюлю на пламя, но дно чайника ещё продолжает тлеть… Дым понемногу рассеивается… Осознаю, что отчий дом спасён от пепелища… Поднимаю закоптелый чайник: на дне зияют обгоревшие остатки любимой маминой прихватки. Видимо, ночью в трудовом угаре подогревал чай и поставил чайник на тряпичную промасленную прихватку. Та возьми да прилипни! Утром с сонных глаз и не заметил…
Фух! Весь настрой на триумф как сдуло. Надо заново ловить вайп успеха. О! Оденусь-ка я максимально парадно!
…Зеркало не может мной налюбоваться: черные строгие брюки, белоснежная приталенная рубашка, стильный узкий галстук, в глазах напор, интеллект и сила… Просто Никола Тесла в молодые годы! Ой! Только волосы распушились все. Ничего! Мигом водой приглажу!
…Огромная лужа быстро растекается подо мной. Вода сочится с меня лихими струями, с носа и волос падает весёлая капель… Зеркало в ванной зачем-то запотело. Видимо, чтобы не отражать этого мокрого пингвина… От шока ещё не сразу смог душ переключить! Не меньше минуты меня поливало… Чертова Машка! Опять мылась и не переключила воду с душа на кран! Вечером утоплю ее в этой самой ванной!
…Вечером! Дожить бы еще! Судорожно переодеваясь, явственно осознаю: в ярой борьбе с противоположным стихиями я пропустил начало защиты.
Как молодой кенгуру, я выпрыгнул за дверь, к сердцу прижимая заветную папку с распечатанным проектом… Кхр-крх. Что за черт?! Кхр-кхр… Да никогда ж такого не было! Ключ как окаменел в замочной скважине. Ни вправо, ни влево… И вытащить не могу! Кхр-кхр… Только мерзкий скрежет металла от моих нечеловеческих усилий… Уж и ударял по нему, и плавно покачивал, и нажимал, и дергал… И обволакивал упрямый ключ нежными уговорами, и шприцом заливал в скважину подсолнечное масло (не нашел другого).
Ну и как, скажите на милость, оставить незапертым помещение, в котором скромно, но с достоинством в дальнем уголке моей комнаты приютилась PlayStation5? Как подвергнуть риску мою боевую подругу?! Но никчёмной кусок латуни проявлял металлическое равнодушие.
…Ключ повернулся ровно через 40 минут. Легко и плавно! Мистика какая-то! Но из-за всех этих бытовых катаклизмов я опаздывал на защиту уже на целых 1,5 часа.
…Думается, парение моё над равнодушной землёй со стороны напоминало погоню коршуна за своей добычей. Я был весь движение и порыв! Скорость и одержимость! Земля же была просто землёй. С рытвинами и буграми, выбоинами и вбоинами. Мысли о блестящем защите делали меня непобедимым. И вот очередной прыжок, продолжительный полёт…
Почему так темно, больно и сыро?! Сижу на дне глубокой и длинной канавы. С обеих сторон меня сжимают высоченные земляные стены. Подо мной ржавые трубы, кругом ветошь какая-то. Смрад и сумрак! А точнее капитальный ремонт трубопроводной системы нашего микрорайона… Встаю, оглядываюсь. До сущего мира карабкаться по отвесной каменно-глиняной поверхности метра два… Господи, да неужели же сама земля поглотила меня?!
…Я всё могу! Я в Death Stranding играю! И физкультуру почти не прогуливаю!.. Боже, как же пьянящ воздух свободы! Но следы моего кратковременного земляного заточения жирно отпечатались на парадном костюме. Меня как будто катали по свежеубранному размокшему полю. Ну что ж?! Это даже эпично. Грязный Гаврош из народа идёт покорять надменное школьно-научное сообщество. Ну классика!
…Кабинет информатики, казалось, превратился в восточный рынок небольшой среднеазиатской страны. На столе перед комиссией стояли тарелки с самой разнообразной едой. Скорым глазом я успел заметить сырники, роллы 4-ёх видов, шаурму, хинкали, 2 торта, мясной рулет и брускетты. Всё это, само собой, было творчеством наших девочек. Видимо, менторскую фразу «Проект должен содержать продукт» они восприняли слишком буквально. Не менее богата была и галерея ремесленных изделий, изрядно потеснившая компанию ошарашенныхкабинетных ноутбуков: повсюду виднелись разнообразные вазочки, карандашницы, ключницы, скворечники и даже самодельные песочные часы. Взглядом я боялся наткнуться на какой-нибудь каменный наконечник или палку-копалку. Стало очевидно: прогрессивное научное сообщество представляю сегодня я один.
…И вот мой звёздный час настал! Игнорируя округлившиеся глаза членов комиссии, занимаю место прямо в эпицентре этого кустарного светопреставления – встаю под металлическим ламповым кожухом, на который мои мастеровитые одноклассники уже навесили свои шедевры. Расположился аккурат под своим фаворитом – трёхъярусным деревянным кашпо, произведением моего друга Витьки Плотникова. У Витька даже фамилия говорящая. А этого гиганта для проектной работы он вообще полгода вырезал. Это то, что я называю: дурная голова рукам покоя не даёт. Я вот свой проект за ночь навоял. Тут и эрудиция, и глубина, и масштаб! А не просто какой-то горшок сосновый…
…Ловлю уважительные взгляды жюри после объявления темы. Делаю небрежный экскурс в философские течения Древнего Китая… Вдруг треск, мрак, золотые искры фонтаном вспыхивают на тёмном фоне. Понимаю, что хрустнуло где-то внутри головы и положение моего тела уже далеко не вертикальное. Яркие искорки кружатся перед глазами весёлым хороводом, начинают жирнеть, пульсировать светом. Вот их уже ровно пять, и это не искры, а светящиеся символы тех самых стихий. Вот они упорядочиваются по углам огромной древнекитайской пентаграммы, брызжут мне в глаза адским светом, заливаются сатанинским хохотом…
О проклятый деревянный горшок! Ты украл мой триумф! Безобидное, казалось бы, дерево… и то взбунтовались против меня… Огонь меня жёг, вода заливала, металл скрежетал по нервам, земля поглощала, теперь еще и дерево раздавило…
Пятеро! Пятеро на одного!.. Пять могучих стихий на одного скромного учащегося МОУ СОШ №3! Ну это даже как-то не по-рыцарски! Сам могучий Китай всей силой своей древности истово и последовательно преграждал мне путь к победоносной защите, обездвижил меня на середине умного моего слова. Да что ж я такого сделал-то?
…Что я сделал, я понял только на больничной койке. В атмосфере спокойствия и умиротворения. От безделья читая про Древний Китай, узнал, что в этой стране проворовавшихся преступников клеймили страшной отметиной на лице. А разве я не своровал всю проектную работу от начала до конца, не пытался строить специалиста в совершенно незнакомой мне теме?
Да уж! Зато сейчас даже я сам не сомневаюсь в своей экспертности по теме: «Концепция пяти стихий 五行…» Что называется, постиг её на практике. Ощутил своим собственным телом, как яростно стихии 五行 могут быть против…
Что ж? Нужно срочно смывать с себя это клеймо плагиатчика. Хорошо, что всё так сложилось и у меня теперь предостаточно больничного времени для самостоятельной работы над проектом.
Но в чём я разбираюсь достаточно хорошо? Гм… Это точно не сырники и не скворечники… Что же?
Озарение пришло ко мне со скоростью, превышающей сообразительность искусственного интеллекта. «Анализ механик выживания в условиях враждебного мира компьютерной игры Death Stranding», – вот что будет моей темой. Вот в чем я настоящий, а не фейковый эксперт. А стоило-то всего лишь прислушаться к себе!.. Буду делиться с другими геймерами своим богатым опытом. Лайфкаков у меня куча… Блог создам! Вот вам и продукт деятельности! Прямо не терпится начать!
…Нет, всё- таки права была 五行, что оказалась против!
Орлова Диана. ПОВОД НАПИСАТЬ АРИЮ

В каждом доме обязательно есть такая мебель: кровать, стол, стулья и полки. Все эти предметы сопровождают день человека от начала до конца.
Утром проснулся — встал с кровати, умылся, сел за стол, пододвинулся на стуле к столу, позавтракал, открыл шкаф, взял вещи, вышел из дома.
Вечером вернулся — снова тот же шкаф, тот же стол, тот же стул, та же кровать, а утром все повторяется.
Лишь полка висит и ждет своего часа. На ней хранятся самые красивые и ценные вещи, которых, к сожалению, не так часто касается человек.
У нашего героя на полке стоял поезд — детская, искусно выполненная игрушка. Поезд ярко-жёлтый, с голубыми оконцами и зелёными узорами. Крыша и труба были ало-красного цвета. А самое прекрасное в нем было то, что кто-то когда-то приклеил к его стенкам стихотворения про поезд. Все были про одно чувство…
Сейчас, будучи взрослым и серьезным человеком, наш герой касается его только при уборке и, боясь сломать, ставит игрушку на полку, а может, и не из страха, а из-за нежелания вспоминать былое.
Прошу простить мою забывчивость, я совсем забыла представить нашего героя. Знакомьтесь — Артемий, живет он один, работает в бюро, по утрам пьет крепкий кофе, а вечером — стакан молока. Совершенно нормальный молодой человек, как все.
Выходя из дома, он смотрел на небо и определял по нему, пойдет ли он на прогулку или же начнет свой рабочий день на тридцать минут раньше. Если небо было чистым на 60-100 процентов, то он отправлялся направо — в парк. Если же погода не отвечала этим числовым критериям, то Артемий, не думая, поворачивал налево и шел в бюро. На работе он прилежно заполнял отчеты, печатал документы, считал цифры. Вы, возможно, заметили, что вся его жизнь была построена вокруг цифр. Он доверял только им.
В один из редких деньков, когда небо удовлетворяло критериям хорошей погоды, Артемий отправился в парк. Гуляя в нем, юноша не обращал особого внимания на окружающее его, но когда по сценарию судьбы необходимо будет поднять глаза, то нужный камушек окажется на пути и поможет это сделать.
Так и случилось: глядя только прямо, Артемий споткнулся о небольшой камушек и через мгновение оказался на земле. Открыв глаза, он увидел небо, по нему бежала пара беленьких овечек, маленьких и веселых. Артемий зажмурился и, открыв глаза, снова увидел голубое небо с двумя белыми пятнами— облаками.
— У Вас все хорошо? Сильно ушиблись?
Артемий сел на дороге и оглянулся. Рядом была милая девушка с бледным лицом, золотистыми волосами и большими глазами, прикрытыми длинными ресницами.
— Все хорошо? — еще раз повторила она. Девушка была обеспокоена его состоянием. — Вы лежите так уже минут пять, меня очень тревожит Ваше самочувствие.
— Я… Все хорошо, я в порядке, — ответил Артемий, неосознанно разглядывая локоны новой знакомой, — я, видимо, засмотрелся на небо после падения. Странно, мне не свойственна такая неаккуратность и бесцельность времяпровождения.
— Вы когда-нибудь разглядывали небесных барашков?
— Что? Разглядывал кого?
— Небесных барашков. Если присмотреться к небу сегодня, то их вполне отчетливо видно. Вы их не заметили?
— Кажется, что заметил.
— Хотите, я расскажу Вам о них, только для начала давайте встанем и уйдем с дороги. У меня на скамейке осталось книжка, я сейчас заберу ее и вернусь, подождите меня минутку.
Не дожидаясь ответа, девушка убежала к скамейке, стоявшей в паре десятков метров от места происшествия. Артемий встал, отряхнулся и посмотрел в сторону скамейки. Оттуда к нему уже шла навстречу улыбающаяся и смущенно сжимающая в руках книгу «Сто лет одиночества» Маркеса девушка.
— О чем Ваша книга? — неуверенно спросил Артемий.
— Книга? — девушка взглянула на обложку, словно на ней был написан ответ, вернув взгляд на незнакомца, улыбнулась и ответила, — об одиночестве, - задумчиво подняла взгляд и добавила, — хорошо, что оно больше не грозит мне…
Молодые люди гуляли вечность или момент, это сложно было определить, тишины не было слышно и секунду до момента, пока они не дошли до здания бюро.
— Мне сюда, — сказала девушка.
— Вы тоже тут работаете?
— Да.
— Что ж.. удачи, но еще один вопрос, если позволите, как Вас зовут?
— Ария, а Вас?
— Артемий.
— Хорошего дня, Тёма, — сказала она с нежной улыбкой и ускользнула в дверь.
«Тёма...», — повторил в голове он. Последний раз его так называли лет 8 назад, а может, и еще раньше, когда-то в детстве.
Он взглянул на часы, и брови сами собой вскочили на лице. Он опаздывал уже на 30 минут! Это было впервые за всю его жизнь, когда он куда-либо опоздал.
В этот день цифры расплывались на экране, а до принтера Артемий так и не смог дойти, печатать было нечего.
Вернувшись домой, он, лежа в постели, долго рассматривал поезд, стоящий на полочке. На его первом вагоне вырисовывалась цитата из стихов Пастернака:
Навстречу мне на переезде
Вставали ветлы пустыря.
Над мирно высились созвездия
В холодной яме января. («На ранних поездах», 1941)
На следующее утро Артемий вышел из дома раньше и почти побежал в парк…
«Там ли она? Приходит ли она туда каждое утро или же вчера произошла счастливая случайность, которой не суждено повториться?» Эти мысли наперебой кричали у него в голове. В этот день природа избежала числовой оценки, но стоит отметить, что погода была превосходнейшая, как и настроение нашего героя.
Не менее прекрасным оказалось то, что все надежды оправдались и девушка сидела на той же скамейке, с интересом перелистывая страницы. Сегодня книга была уже другой, на обложке было написано «Я счастье получила в дар» Эмили Дикинсон.
Артемий осторожно подошел и подсел к Арии.
— Доброе утро, коллега, — с лисьей улыбкой обратилась она к нему, откладывая книгу, — как относишься к поэзии?
Следующий час они просидели на скамейке.
ОНА цитировала Ахматову и Мандельштама, раза два обратилась к Шекспиру.
ОН поддерживал линию диалога, а сам любовался её глазами, её голос он мысленно записывал на пластинку, которую, придя домой, с удовольствием бы поставил в проигрыватель.
Вставать не хотелось. Этот момент и это место казались самыми прекрасными и удивительными на всей планете. Ария сияла в его глазах, словно звезда, а капли утренней росы отражали свет этой красоты.
На следующий день природа решила проверить чувства Артемия и закрасила небо сплошным темно-серым цветом, но он снова не поднял головы на него. Он с улыбкой шел в парк, все еще проигрывая вчерашний диалог в своих воспоминаниях.
Ария сидела, поджав ноги к себе, сегодня она была серьезней, а в ее руках был карандаш. Она иногда подчеркивала что-то резким движением, хмурила брови, когда книга начинала выпадать из рук.
— «Маленький принц»? — удивился Артемий
— Да, эта детская книжка говорит больше, чем две прошлые вместе. А я очень хочу понять этого летчика.
И вправду, она начала показывать в книге свои заметки рассказывать. Артемий слушал и думал, что этот парнишка — Маленький принц — был неправ. Самое прекрасное создание во всей Вселенной сейчас сидело перед ними увлеченно рассказывало про розу.
В бюро, заваривая кофе, он смотрел на отчет и думал о том, как же он превратился из мальчика в … При первой же возможности взять карандаш начинал рисовать или выводить строфы… во взрослого, неспособного отличить удава, проглотившего слона от шляпы.
Вернувшись домой, Артемий посмотрел на второй вагончик с строфами Северянина.
И сел за стол с ручкой в руках. Много зачеркивая и еще больше выкидывая, он провел этот вечер. Злился на себя и свою бездарность, но в итоге отодвинулся на стуле и, довольный собой, пошел в кровать, прочитав строфы поэта на втором вагоне поезда:
Я женщину крещу. Рукой
Она мне дарит поцелуй.
Проходит поезд. Сам не свой,
Навек теряя, я люблю. («Пока проходит поезд», 1912)
Ранним утром Ария, как всегда, пришла к скамейке, но она уже была занята. На ней в полудреме с картонной коробочкой сидел Артемий. Увидев девушку, он сразу оживился, вскочил и с легким волнением в голосе начал говорить:
— Ари, можно я буду тебя так называть? Мы с тобой знакомы всего пару дней, но ты... ты для меня стала особенной. Я полюбил тебя и небо. Теперь каждый раз, когда я поднимаю взгляд, я думаю, что это нарисовала ты. Оно каждый раз прекрасно: и вчера, когда сияло солнце, и вечером, когда все небо поглотилось алеющим закатом, и сегодня, когда небо аккуратно заштриховано серыми мелками. Прочти, пожалуйста, то, что лежит внутри, ведь зорко одно лишь сердце, да? Мое увидело тебя.
Ария стояла, оцепеневшая от происходящего. Она безмолвно взяла коробочку, открыв ее и быстро пробежав по строфе глазами, заплакала.
— Прости, — начала она сквозь слезы, — прости, — она подняла правую руку, там красовалось помолвочное кольцо.
Лицо Артемия потускнело. Он еще раз посмотрел в ее мокрые глаза, на руку, на лицо.
— Прости меня, тебе не о чем жалеть и извиняться, будь счастлива, — он развернулся и ушел…
Сегодня он не пошел на работу, позвонил и сообщил о плохом самочувствии. Весь день провел за столом, все писал и писал, пока не стемнело. Прочитал работу и пошел спать. Перед сном снова разглядывал вагоны поезда. На последнем из трех были строки Цветаевой:
Площадка. — И шпалы. — И крайний куст
В руке. — Отпускаю. — Поздно
Держаться. — Шпалы. — От стольких уст
Устала. — Гляжу на звёзды.
Так через радугу всех планет
Пропавших — считал-то кто их? —
Гляжу и вижу одно: конец. Раскаиваться не стоит.
(«Поезд жизни», 1923)
Утром герой снова пошел к столу. Посередине лежало ЕГО стихотворение для НЕЁ:
Я ВАС увидел и вернулся,
Нашел я жизнь в этих глазах,
ВЫ так прекрасно улыбнулись,
Что обрели место в моих снах

ВЫ для меня прекрасней сада,
ВЫ есть манящий Лис и свобода-Змея,
И, преклоняясь, словно перед Богом,
Осмелюсь я спросить: «Роза, ты будешь моя?»

Вздохнув, он взял карандаш и дописал:

Спасибо тебе за честный ответ,
Нам на двоих было б тебя мало,
Не отпускаю, ведь я поэт.
Ты для меня теперь МУЗОЙ стала.

Узнай ты счастье, а потом
Во сне о нем мне расскажи.
Я благодарен, что влюблен,
И нет, я не сожгу мосты.

Перечитав текст, он вздохнул, взял его в руки, встал и повесил на красную трубу поезда, поглядел на него еще несколько секунд и пошел к окну в надежде снова увидеть там барашков.
Кочетова Василина. Самый богатый человек в мире

Если путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, -
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
В.С. Высоцкий

- Отгадай загадку. Кто самый богатый человек в мире?
- Миллиардер Ротшильд?
- О нет.
- Илон Маск!
- Не думаю.
- Владельцы футбольных клубов?
- Нет, нет и нет…
- Сдаюсь, но при условии, что ты назовёшь мне самого богатого.
- Конечно, назову. Это… моя бабушка, бывшая учительница литературы в школе. И её богатство - семьсот тридцать пять книг, которые выстроились на девятнадцати книжных полках, как солдаты в строю, готовые в любую минуту служить людям. Знаешь, я в этом убеждён сейчас, как никогда прежде. Её богатству нет цены. Ты заметил, что я люблю читать? Даже здесь, на СВО, не расстаюсь с книгой.
Так мирно в блиндаже вели разговор два закадычных друга - девятнадцатилетний Павел с позывным «Малыш» и двадцатидвухлетний Илья, которого сам полковник уважительно называл «Книгочей».
«Малыша» с детства воспитывала улица. Нельзя сказать, что у него были плохие родители. Нет. Но, как утверждал один литературный герой, «Всякий человек сам себя воспитывать должен». И Павел «воспитывал»: дрался с пацанами, играл в футбол, учился с «тройки» на «четвёрку».
А Ильюшу воспитывала с утончённым литературным вкусом бабушка и Их Величество - Книги. Они тоже научили его мужеству, вере, любви. И ещё научили мечтать, фантазировать.
А всё началось в далёком детстве. Однажды, проснувшись раньше взрослых, он рассматривал картины на стенах. Ему вдруг привиделось, что это и не картины вовсе, а окна в большой и неведомый мир. В самом деле: за этим окном плещется бирюзовое море, за тем - красивая девушка срывает спелый виноград. А потом взор мальчика скользнул на книжные полки. Как они были похожи на разноцветные поезда! Он на миг закрыл глаза. Какой красивый длинный поезд ждал своего маленького пассажира на станции «Сказки»!
В красных, жёлтых, золотистых, синих, зелёных вагонах путешествовали Буратино, царь Салтан, Черномор с тридцатью тремя богатырями, Золушка, стойкий оловянный солдатик. С того счастливого момента - детского озарения - мальчик полюбил чтение. Он взрослел, но игра в «книжные поезда» не закончилась, а лишь обрела новые очертания и краски. Бабушка поощряла фантазии внука. Как волновался Ильюша, когда «встречал» Пушкина! Томик с «Дубровским» и «Станционным смотрителем» был стареньким, зачитанным. «Это печать востребованности!» - шутила бабушка. А у Ильи это вызывало особое уважение к книге и писателю. Вот так разными путями в разные уголки земли уносили мальчика книжные поезда.
В 15 лет ему подарили роман Бориса Васильева «В списках не значился». Книга была прочитана за три дня, затем - выучены наизусть некоторые диалоги, описания. «А сейчас последний боец Брестской крепости шёл сквозь строй врагов, отдававших ему высшие воинские почести. Он победил…» Роман был поставлен в чёрно - красный (такого цвета сама война) поезд с названием «Военная проза» и не раз отправлялся в путь.
Где - то наверху, над блиндажом, прогремел мощный взрыв. За ним - второй, третий. На рассвете «Малышу» и «Книгочею» предстояло выдвинуться на выполнение боевого задания. В вещмешок уже сложены карты местности, консервы, любимый роман.
А пока Илья склонился над листком бумаги. «Дорогая бабушка! Привет с фронта от внука. Я жив, Богом спасаем. Знаешь, сейчас хоть и 21 век, а война всё жесточе и жесточе. Забирает день за днём наших ребят. И мы, бойцы Гвардейской дивизии, помня о них, идём всё вперёд и вперёд. Бабушка, у нас самая читающая дивизия. И блиндаж наш сам командир называет «читальней». Я с гордостью принял свой позывной «Книгочей». Помнишь, как в детстве книжные поезда уносили меня в неизведанные земли. И сейчас они спасают меня. Дорогая бабушка, пришли мне с письмецом книги. Их теперь читает даже «Малыш». До свидания, бабушка!»
На рассвете «Малыш» и «Книгочей» уходили в туманы. И в вещмешке каждого была книга.
Мещерякова София. Медвежья кость

Он приехал сюда в конце августа, когда комарьё уже звереет от близкой смерти, а тайга стоит тихая, жёлтая и злая своей предзимней красотой. Павла, аспиранта столичного университета, в этот забытый богами и людьми улус занесла тема диссертации: «Культовые практики народов Нижнего Енисея в раннем железном веке».
Место называлось «Три Скалы». Три гранитных пальца торчали из сопки, глядя в белесое небо. Внизу, под ними, много лет назад местные нашли странное захоронение – не сруб, не курган, а каменный ящик, полный костей и бронзы. С тех пор раскопки шли вяло, денег не хватало, энтузиазм гас. Павел же горел. Ему нужен был материал, сенсация, публикация в зарубежном журнале. А тут – почти нетронутый слой, ритуальный комплекс, возможно, жертвенное место.
Поселили его в избе у старика Егора, кеты по паспорту, охотника по жизни. Дед был молчалив, смотрел на Павла водянистыми глазами и по вечерам смолил цигарку, глядя, как тот при свете керосиновой лампы делает записи в своем блокноте.
На третий день, когда Павел собрался ставить первый шурф прямо у подножия скал, дед Егор заговорил.
- Ты это, паря, бросай, – голос у него был скрипучий, как снег под валенком. – Не трожь ту яму.
Павел оторвался от плана, поправил очки:
- Почему? Это же уникальный объект, Егор Макарыч. Там такие артефакты могут быть! Вы просто не понимаете масштаба…
- Я понимаю, – перебил старик. – Это не просто яма. Там Костяной Хозяин лежит. Медведь. Не зверь, а дух ихний, древний. Его беспокоить нельзя. Предки наши с ним договаривались. Он давал рыбу, зверя, недолгое тепло. Тронешь его – беда будет.
Павел вежливо улыбнулся, той снисходительной улыбкой, которой городские интеллектуалы награждают «суеверных аборигенов».
– Егор Макарыч, это всё легенды. Наука не подтверждает…
- А ты не подтверждай, – хмыкнул дед. – Ты спи. Ночью, может, сам всё поймёшь.
Эту ночь Павел запомнил надолго.
Спал он тяжело, душно, хотя в избе было прохладно. Ему снилось, что он не спит, а идёт по тайге. Тайга была не такая, как днём. Днём она просто стояла: высокая, зелёно-рыжая, полная жизни. Сейчас она была строгой мачехой. Деревья тянули к нему корявые руки-ветки, цепляли за куртку, царапали лицо. Тропы не было, под ногами чавкало ледяное болото, воздух драл горло, как наждак. Луна скрылась, и тьма стала осязаемой, плотной, живой. Ему было холодно, страшно и бесконечно одиноко. Казалось, тайга ненавидит его, хочет выпить, засосать в трясину, стереть. Он был чужой, непрошеный гость, и природа-мачеха гнала его прочь, больно хлеща ветвями по лицу.
Он бежал, спотыкаясь, пока не вывалился на поляну. Прямо перед ним, у трёх скал, стоял ОН – ХОЗЯИН!
Существо было огромным. Сперва Павел принял его за медведя, стоящего на задних лапах. Но медведь не может быть таким. Шерсть на нём была седая, с проседью, кое-где свалявшаяся в сосульки, а кое-где — отсутствовала, и сквозь кожу просвечивала кость. Морда была звериной, но глаза — человечьи: старые, мудрые, полные тоски. В правой лапе он сжимал копьё из чёрного камня, на груди висело ожерелье из медвежьих клыков и бронзовых блях.
Костяной Хозяин – кормилец Сибири.
- Зачем пришёл? – голос звучал не снаружи, а внутри головы Павла, гулкий, как камнепад.
- Я… я изучаю… – язык прилип к горлу.
Существо шагнуло к нему, и мир вокруг изменился. Тайга-мачеха исчезла. Павел увидел всё иначе, словно с высоты птичьего полёта или из глубины веков. Перед ним проносились картины, быстрые, как вспышки молний.
Вот те же три скалы, но нет леса – только тундра, ледник на горизонте. Маленькие, коренастые люди в шкурах загоняют мамонта... Среди них – тот самый Медведь, только живой. Огромный шаман в медвежьей шкуре бьёт в бубен - и зверь падает замертво. Люди едят, живут, плодятся. Это их мать-земля кормит.
Вот другая картина: лето, солнце, вода в Енисее кишит рыбой. Те же люди, но их больше. Они приносят к скалам дары: бронзовые ножи, связки меха; убивают белого оленя. Шаман-Медведь, уже старый, седой, мажет кровью каменную глыбу. Люди благодарят Хозяина места за щедрость.
Вот последняя картина: чёрные тучи, холод, голод. Люди ссорятся, умирают. Кто-то чужой, с железным мечом, убивает шамана-Медведя у этих скал, чтобы забрать силу. Но сила не даётся. Труп шамана погружают в каменный ящик, а сверху ставят копьё, чтобы дух не вышел и не отомстил. Но он и не хочет мстить. Он просто лежит и ждёт. Ждёт, когда придут свои.
Видение схлынуло. Павел стоял на коленях, вцепившись пальцами в сырую землю. Над ним возвышался Хозяин. Его глаза изменились. В них больше не было тоски. Там была суровая, всезнающая, но бесконечно щедрая любовь. Это был не грозный идол, а усталый пращур, много веков охраняющий покой своего народа.
Тайга вокруг снова стала тихой, но теперь она не душила. Она обнимала, была мудрой матерью, принявшей блудного сына. Шум ветра в кронах звучал как колыбельная. Воздух пах мёдом и хвоей. Павел чувствовал каждой клеткой, как земля под коленями пульсирует, дышит, как огромное живое сердце, которое билось в такт его собственному.
- Ты пришёл тревожить мой сон, - голос был тих, почти ласков. – Думал, кости – это просто кости. Бронза – просто металл. А это – память. Память моих детей. Ты хочешь забрать её, выставить в стеклянном ящике, подписать бумажку. А кто накормит моих детей зимой, когда я уйду с этого места? Кто даст рыбу в невод, кто пошлёт зверя в капкан? Моя душа в этой земле. Заберёшь кости – отпустишь душу. И уйдёт сила. И останутся мои люди с пустыми руками перед стужей. Ты этого хочешь, учёный?
- Нет, – прошептал Павел. Слезы текли по его лицу, и он не замечал их. – Я не знал. Я думал, это просто история.
- История – это когда мёртвое изучают мёртвые. – Хозяин склонил голову набок. – А мы – живые. И земля наша живая. Выбирай.
Павел проснулся от собственного крика.
Он сидел на топчане весь мокрый от пота, хотя в избе было градусов десять. За окном брезжил серый неуверенный рассвет. Дед Егор сидел за столом, пил чай из блюдца и смотрел на него без удивления.
- Ходил? – спросил он коротко.
Павел кивнул, не в силах говорить.
- Ну и как он тебе? Страшный?
- Нет, – голос сел, пришлось откашляться. – Не страшный. Грустный.
Старик удовлетворённо кивнул.
– Грустный – это правильно. Ему есть о чём грустить. А ты теперь чего делать будешь? Завтра начальник твой из района приедет, бульдозер пригонит. Велели верхний слой снимать, технику подгонят. Говорят, некогда церемониться.
Павел посмотрел на свои руки. Они дрожали.
Учёный в нём кричал: «Уникальный комплекс! Культовая стратиграфия! Ты станешь звездой археологии!». Но где-то глубже, под всеми этими наслоениями амбиций и знаний, заговорил кто-то другой: тот, кто стоял на коленях перед Костяным Хозяином и чувствовал, как земля дышит.
- Какой бульдозер? – спросил он тихо.
- Обыкновенный. Гусеничный. – Дед Егор допил чай. – Завтра к полудню будет.
Павел молчал минуту, другую. Потом встал, натянул куртку, сунул ноги в резиновые сапоги.
- Ты куда?
- К скалам.
Дед Егор не остановил его, лишь вздохнул и перевернул пустую кружку вверх дном.
Утром следующего дня, когда по разбитой лесовозной дороге к Трём Скалам подкатил видавший виды трактор, археологов на месте не оказалось. Не было ни вешек, ни колышков, ни сетки раскопа. Бульдозерист, мужик лет сорока, с утра уже злой от похмелья, вылез из кабины и нашёл только свеженасыпанный холмик земли у подножия центральной скалы.
На холмике лежал обломок бронзового ножа, видимо, выпавший при перезахоронении и придавлен сверху плоским камнем, чтобы ветром не сдуло.
Павел сидел в избе деда Егора и пил чай. Перед ним лежал чистый лист командировочного отчёта.
- Шурфы дали отрицательный результат, – тихо сказал он сам себе, пробуя фразу на вкус. – Культурный слой оказался разрушен. Рекомендовано снять объект с охраны.
Дед Егор, сидевший на лавке, согласно кивнул, поправил меховую шапку, которую не снимал и в помещении, и коротко бросил:
- Правильно. Мать не обманешь.
Павел вздохнул. В груди щемило от потери научной сенсации. Но где-то глубже, в самом сердце, разливалось странное, непривычное тепло. Тепло земли, которая приняла его обратно. Той, что умеет быть и строгой мачехой, и мудрой матерью.

Степанова Милана. Завтра было уже сегодня

Пыль заката осела на подоконник, покрыв тонким слоем сероватой муки забытые горшки с геранью. Анна вытерла ладонью стекло, оставив полукруглый след. За окном медленно гасли краски дня — багровые, лиловые, потом свинцовые. В такие минуты город казался незнакомым, чужим, будто она смотрела на него через воду.
На кухне ждал невымытый чайник, на столе — письмо от дочери из Санкт-Петербурга. Конверт лежал нетронутым уже три дня. Анна знала, что там — приглашение, мягкое, но настойчивое. «Мама, ты не можешь жить одна в этой огромной квартире. Давай продадим, переедем ближе ко мне». Разумные слова. Практичные.
Она потянулась к конверту, но рука замерла в сантиметре от бумаги. Нет. Не сегодня.
«Я подумаю об этом завтра», — прошептала она, и слова повисли в тишине, смешавшись с пылинками в последних лучах заката.
На следующее утро разбудил дождь. Он стучал по жестяному подоконнику монотонно, настойчиво, как метроном, отсчитывающий время. Анна заварила чай, села в кресло у окна. Письмо все еще лежало на столе, но теперь рядом с ним оказался альбом с фотографиями, который она вчера вечером, сама не помня как, достала с верхней полки шкафа.
На первой странице — молодой мужчина в форме. Улыбка немного скованная, глаза прищурены от солнца. Андрей. Он говорил: «Мы с тобой, Анечка, как эти клены под окном — корнями вросли в эту землю». Его не стало пять лет назад. Инфаркт в трамвае, по дороге домой с работы. Обычный вторник.
Она перелистнула страницу. Вот она сама, смеющаяся, с маленькой Лизой на руках. Фотография сделана на этом же балконе. Лиза в платьице в горошек, которое Анна шила три ночи, потому что ткань была дефицитная, а завтра была утренник в саду.
Дождь усиливался. Анна закрыла альбом, подошла к окну. Во дворе, действительно, стояли два клена. Один уже начал желтеть, хотя до осени было далеко. Второй, тот что ближе к парадной, выглядел больным, с обломанной веткой.
«Нужно вызвать дворника, пусть посмотрит», — подумала она. Потом вспомнила, что дворника теперь зовут не Федором, а каким-то Равилем, и он работает по графику, который она никогда не может запомнить.
Она повернулась к письму. Взяла его в руки. Конверт был плотный, дорогой, не то что те тонкие голубые авио, что приходили от Андрея со службы. Лиза преуспела. Хорошая работа, просторная квартира, заботливый муж. Все, о чем может мечтать мать.
«Подумаю завтра», — снова сказала Анна, но на этот раз голос прозвучал тише, без прежней уверенности.
Ночь принесла сны. Андрей снился редко, но в эту ночь он пришел ясно. Не молодой, каким был на фотографии, а таким, каким ушел — седым, с морщинками у глаз. Он молча сидел в их общей гостиной, смотрел на книжные полки, потом повернулся к ней и сказал: «Корни, Аня. Не торопись».
Анна проснулась с рассветом. В квартире стояла непривычная тишина — дождь прекратился. Она встала, налила стакан воды, прошла по комнатам. Вот библиотека Андрея — книги по истории, которые он коллекционировал. Вот вышитая скатерть ее бабушки, немного выцветшая, но еще крепкая. Вот трещинка на потолке в форме молнии, оставшаяся с того землетрясения в семьдесят седьмом, когда они с Андреем, обняв испуганную трехлетнюю Лизу, стояли в дверном проеме и смеялись от нервного напряжения.
Каждый предмет был страницей ее жизни. Каждая царапина на паркете — памятной датой.
Она вернулась на кухню. Села. Взглянула на письмо. Потом на часы — было всего шесть утра. В Санкт-Петербурге сейчас пять, Лиза еще спит.
Анна медленно, почти церемониально, вскрыла конверт. Прочла письмо. Оно было именно таким, каким она ожидала: любящим, заботливым, разумным. Лиза предлагала приехать через месяц, помочь с оформлением документов, с продажей.
Она положила лист на стол, подошла к окну. Над городом поднималось солнце, разгоняя остатки ночи. Во двор вышла соседка, Марья Ивановна, выгуливая свою вечно нервную таксу. Они помахали друг другу.
Анна глубоко вздохнула. Завтра наступило. Оно стояло за окном в золотых лучах, в запахе мокрого асфальта, в далеком гудке поезда. Она вернулась к столу, взяла ручку и чистый лист бумаги.
«Дорогая Лиза, — начала она. — Спасибо за письмо. Я все обдумала...»
Рука замерла. Анна посмотрела в окно, на клены, на просыпающийся двор, на знакомый силуэт пожарной каланчи, виднеющийся между домами.
Завтра было уже сегодня. И сегодня нужно было решать. Но впервые за много дней ее не сжимала паническая тоска. Была только тихая, светлая грусть — та грусть, что сопровождает любое прощание и любое начало.
Она дописала фразу: «...и я решила остаться. Приезжай в гости, мы все обсудим за чашкой чая. Я расскажу тебе почему».
Потом поставила точку. Твердую, круглую, как солнце в окне.
Абдурашидова Патимат. Скарлетт О’Хара против десятого класса: записки оптимистки

Меня зовут Патимат, я учусь в десятом классе, и у меня есть официальный диагноз, который я поставила себе сама: «хроническое воскресенье». Это когда список дел на понедельник напоминает свиток из триллера, а твоё желание делать уроки находится где-то на уровне Марианской впадины.
Недавно, когда гора учебников по биологии и алгебре начала угрожающе на меня коситься, я вспомнила фразу из маминой любимой книги: «Я не буду думать об этом сегодня, я подумаю об этом завтра». Скарлетт О’Хара, героиня «Унесённых ветром», явно знала какой-то секрет. Я решила: если это сработало во время гражданской войны в Америке, то уж с контрольной по физике точно справится.
Но, как истинная ученица 10 класса, я решила подойти к вопросу научно. Оказывается, фраза «Я подумаю об этом завтра» — это не просто лень, а тонкий психологический маневр!
Во-первых, наш мозг — это очень капризный компьютер. Ученые говорят, что у нас есть «префронтальная кора» (это такой строгий завуч внутри головы) и «лимбическая система» (это внутренний котик, который хочет только играть в телефон и есть чипсы). Когда мы заставляем себя делать что-то скучное, эти двое начинают драку. Скарлетт же предложила гениальное перемирие. Ты не говоришь мозгу «нет», ты говоришь «позже». Котик успокаивается, завуч записывает задачу в блокнот, и стресс уходит пить чай.
Во-вторых, существует магия сна. Биология учит нас, что ночью мозг не просто спит, а «прибирается» в голове. Информация из кратковременной памяти перекладывается в долговременную. Это, как если бы вы разбросали вещи по комнате, а утром проснулись — и всё лежит в шкафу по цветам! Когда я говорю «подумаю об этом завтра», я фактически отдаю задачу на аутсорсинг своему подсознанию. Иногда я просыпаюсь утром и — о чудо! - задача по алгебре, которая вчера казалась иероглифами, вдруг решается в два счета.
Правда, у этой стратегии есть один маленький побочный эффект. Его зовут «Завтрашняя Патимат». 
Видите ли, в воскресенье вечером я искренне верю, что «Завтрашняя Патимат» — это сверхчеловек. Она встанет в шесть утра, сделает зарядку, выучит все даты по истории и, возможно, даже спасёт мир. Но когда наступает утро понедельника, я с ужасом обнаруживаю в зеркале всё ту же десятиклассницу Патимат, которая очень хочет спать и совершенно не понимает, почему «Вчерашняя Патимат» так подло с ней поступила, оставив столько дел.
Однажды я даже попробовала применить метод Скарлетт в школе. Когда учительница спросила, где мой реферат по географии, я вежливо ответила: «Знаете, Инна Павловна, я подумаю об этом завтра». Мой научный эксперимент прервало замечание в дневнике. Видимо, Инна Павловна еще не дочитала до того момента в книге.
Но если говорить серьезно, то эта фраза — мой щит. В мире, где от нас требуют быть отличниками, художниками, спортсменами и при этом всегда улыбаться, иногда нужно просто выдохнуть. Сказать тревоге «стоп». Дать себе право на паузу, чтобы не «перегореть» раньше времени.
Так что теперь, когда я чувствую, что паника из-за невыученного параграфа начинает зашкаливать, я закрываю учебник, обнимаю кота и шепчу: «Я подумаю об этом завтра». И знаете что? Завтра всегда наступает. И оказывается, что параграф не такой уж длинный, а жизнь — штука гораздо более интересная, чем список невыполненных задач.
А теперь простите, мне пора идти. Мне нужно подумать о том, как написать заключение к этому рассказу... но, пожалуй, я сделаю это завтра!
Бордомыдова Олеся. Синий свет в ее кармане

Николь росла тихой. Не то чтобы забитой или несчастной — нет, просто она была из тех детей, которые умеют слушать тишину внимательнее, чем громкие разговоры. В школе её считали «серой мышкой», хотя она прекрасно рисовала и знала названия всех созвездий. Просто она никогда не спешила выплескивать свой внутренний мир наружу, боясь, что он разобьётся о чужие равнодушные взгляды.
Всё изменилось в то душное августовское воскресенье, когда мама отправила её перебирать хлам в бабушкином чулане. Бабушка умерла прошлой зимой, и с тех пор дверь в маленькую комнатку под крышей была заперта. Пахло там нафталином, сушёной мятой и временем. Николь аккуратно перекладывала стопки пожелтевших простыней, вороха лент и коробки с пуговицами, как вдруг её пальцы наткнулись на что-то тёплое.
Среди холодного металла, старых швейных игл и пыльного дерева лежал камень. Он был размером с куриное яйцо, гладкий, как морская галька, но при этом матово-серебристый, с глубокими синими прожилками, которые, казалось, двигались, если смотреть на них искоса. Самое удивительное — он пульсировал мягким теплом, словно маленькое живое сердце.
Николь замерла. Она хотела позвать маму, но что-то её остановило. Это «что-то» было похоже на внезапную, очень личную тайну. Она сунула камень в карман джинсов и до самого вечера не решалась достать его.
Ночью, когда дом уснул, Николь села на кровати, сжимая находку в ладонях. Камень засветился. Сначала слабо, как светлячок, а потом всё ярче и ярче, будто лучи света, пробивающиеся из-за грозовой тучи в непогоду. Синие прожилки запульсировали быстрее, и девочка вдруг услышала... не голос, а скорее ощущение. Оно было похоже на то, как если бы кто-то очень добрый и мудрый положил руку тебе на макушку. Тепло разлилось по телу, и перед глазами поплыли картинки. Она увидела бабушку — молодую, смеющуюся, которая держала этот камень в руках и смотрела на закат. Она увидела, как бабушка гладила этим камнем больное колено соседского мальчика, и боль уходила. Она увидела тысячи крошечных искр, которые камень впитывал из окружающего мира — из утренней росы, из смеха детей, из тепла только что испечённого хлеба.
— Ты — накопитель? — прошептала Николь. — Ты собираешь счастье?
Камень мигнул в знак согласия. Или ей просто показалось? Но с этой ночи в жизни Николь что-то изменилось, появился секрет. Самый главный и неприметный.
Она никому об этом не говорила. Даже маме. Даже лучшей подружке Ане, с которой они иногда сидели за одной партой.
На следующий день в школе произошло странное. На уроке литературы нужно было читать стихи о природе. Николь всегда мямлила, прячась за учебник. Но в этот раз, сжимая в кармане тёплый камень, она вышла к доске и вдруг... запела. Нет, она просто читала Есенина, но её голос звучал так, будто за окном и правда расплескалась черёмуха. Класс затих. Учительница, Марья Ивановна, сняла очки и внимательно посмотрела на девочку.
— Николь, это было чудесно, — сказала она. — Ты так чувствуешь природу?
Николь просто кивнула, чувствуя, как камень согласно пульсирует в кармане. Она поняла: он не даёт ей чужих слов или талантов. Он просто убирает тот комок страха, который сидит в горле, позволяя наружу выйти тому прекрасному, что всегда было внутри неё.
С каждым днём Николь открывала в этом камне новые грани. Однажды она несла его в руке, возвращаясь из магазина, и заметила бездомного пса, который жался к стене, дрожа от холода. Обычно она проходила мимо, испытывая жалость, но не зная, как помочь. Но сейчас тёплый свет камня словно подтолкнул её. Она подошла, присела на корточки и протянула руку. Пес заворчал, но потом, когда девочка дотронулась до его свалявшейся шерсти, замер. Николь почувствовала, как от камня к псу перетекает что-то успокаивающее. Пес вздохнул, вильнул хвостом и ткнулся мокрым носом в её ладонь.
— Ты просто хотел, чтобы тебя кто-то заметил, да? — прошептала Николь. — Я тебя понимаю.
С этого дня она начала носить в кармане кусочки хлеба для дворовых собак и птиц.
Через неделю произошла ситуация с одноклассником Димкой, которого все дразнили «тормозом» из-за того, что он медленно соображал на математике. Николь всегда было его жаль, но присоединяться к толпе обидчиков она не хотела. Как-то на перемене она увидела, что Димка сидит один и собирает пазл с кораблями, и у него не сходились кусочки. Николь села рядом. Камень в её рюкзаке потеплел.
— Смотри, — сказала она тихо. — У этого паруса край вон тот, волнистый. А здесь есть такой же?
Димка удивлённо посмотрел на неё. Через минуту кусочек встал на место. Димка улыбнулся — первый раз за весь год.
— Николь, а ты клёвая, — сказал он.
И Николь поняла, что камень учит её самому главному: видеть в людях не то, что бросается в глаза, а то, что спрятано глубоко внутри.
Но самое удивительное открытие ждало её впереди. Однажды вечером она сидела на подоконнике и смотрела на дождь. Ей было грустно. Она держала камень в руках и думала о бабушке, о том, как ей её не хватает. И вдруг камень не просто засветился — он заиграл всеми цветами радуги, а синие прожилки сложились в картинку: бабушкино лицо, улыбающееся и совсем близко. Николь почувствовала запах бабушкиных пирожков и тепло её рук. Это длилось всего мгновение, но девочка поняла: камень хранит не только «счастье» в общем смысле, а память о тех, кого мы любим. Он — хранитель самых светлых моментов, которые не умирают, даже когда человека нет рядом.
Николь перестала быть «серой мышкой». Она не стала первой красавицей или отличницей, но вокруг неё словно образовалась особая атмосфера уюта и доверия. К ней тянулись. С ней хотели разговаривать. Учителя замечали её глубокие, не по годам взрослые рассуждения, а дети просто любили с ней играть, потому что рядом с Николь даже самая скучная игра становилась интересной.
И никто — слышите? — никто не знал, почему так происходит. Мама удивлялась, откуда в дочери столько мудрости. Аня завидовала её спокойной уверенности. А Николь просто носила в кармане куртки или джинсов маленький серебристый камень и иногда, оставшись одна, прижимала его к щеке и шептала:
— Спасибо тебе. И спасибо тебе, бабушка.
Она пробовала однажды рассказать маме. За ужином она открыла рот и сказала: «Мам, у меня есть секрет...», но в этот момент камень в её комнате, оставленный на столе, словно послал волну тепла, которая остановила её. Николь поняла: некоторые вещи слишком хрупки для чужих ушей. Словами их не передать. Их можно только чувствовать.
Так прошёл год. Камень изменил её жизнь, но не магией, а тем, что помог ей разглядеть магию в самой обыденности. Николь научилась видеть, как солнце играет в лужах, как по-разному пахнут книги в библиотеке, как интересно морщит нос кондуктор в автобусе, когда улыбается. Она поняла, что мир полон чудес, просто люди разучились их замечать, потому что слишком громко говорят сами.
Однажды зимой Николь пошла на каток с классом. Она каталась не очень хорошо, но в этот раз, сжимая камень в кармане пуховика, вдруг почувствовала необыкновенную лёгкость. Лёд сверкал под фонарями, падал снег, играла музыка, и Николь, раскинув руки, впервые в жизни проехала целый круг, не упав. Ей казалось, что она летит. В этот момент она поймала взгляд Димки. Он тоже катался, смешно перебирая ногами, и смотрел на неё с восхищением.
Вдруг Димка поскользнулся и, падая, сильно ударился головой о бортик. Он замер, из глаз его брызнули слёзы, а на льду появилась кровь. Все растерялись, учительница побежала звать помощь. А Николь, повинуясь не разуму, а сердцу, бросилась к нему. Она упала на колени рядом, достала из кармана варежку, в которой лежал камень, и прижала её к ранке на голове Димки.
— Всё будет хорошо, — шептала она. — Дыши. Я здесь.
Камень нагрелся так сильно, что обжёг ладонь даже через шерсть. Николь почувствовала, как из неё самой уходит тепло — оно перетекало в мальчика. Димка перестал плакать, его дыхание выровнялось, а взгляд стал осмысленным. Когда подбежала учительница, крови уже почти не было, а рана выглядела как простая царапина.
— Чудо какое-то, — ахнула учительница. — Легко отделался, Дима.
Вечером дома Николь достала камень. Он был тусклым, почти серым. Синие прожилки исчезли. Он больше не пульсировал и не грел. Николь не плакала. Она поняла, что камень отдал всё своё тепло, всё счастье, всю память, чтобы спасти Димку. Он был не просто накопителем, он был преобразователем. Он превращал накопленную любовь в реальную помощь.
Николь долго сидела, сжимая холодный, безжизненный камень в ладонях. А потом вдруг почувствовала лёгкое покалывание в кончиках пальцев. Она поднесла камень к глазам. На его поверхности, в самой глубине, зародилась одна-единственная, крошечная голубая искорка. Она была слабой, но живой. Камень не умер. Он просто начал всё сначала.
На следующий день в школе Димка подошёл к ней на перемене. Он мялся, смотрел в пол, а потом протянул ей шоколадку.
— Это тебе, — буркнул он. — Спасибо. Я не знаю, что ты сделала, но... у меня голова совсем не болит. И вообще, мне стало как-то... спокойно.
Николь улыбнулась и приняла шоколадку. В этот момент она почувствовала, как в кармане её школьного сарафана едва заметно потеплело. Камень впитал новую капельку света — благодарность.
И Николь поняла самую главную тайну. Не в камне было дело. Камень был просто зеркалом, просто другом, просто учителем. Всё самое важное всегда было в ней самой. В её способности любить, жалеть и видеть прекрасное. Камень просто помог ей это в себе разглядеть.
Она так никому о нём и не рассказала. И не расскажет никогда. Потому что это её история. История о том, как девочка нашла в пыльном чулане не просто камень, а ключ к собственному сердцу. И этот ключ теперь всегда с ней. Даже когда камень лежит на полке, набираясь новых сил под лунным светом.
Николь смотрит в окно на звёзды и знает, что вселенная полна чудес. Нужно просто уметь молчать, чтобы их услышать. И иногда — позволять себе светиться.
Нестеров Дмитрий. Завтра, которое мурлыкает

Меня зовут Дмитрий, мне пятнадцать, и мой жизненный принцип — гениален в своей простоте. Любая проблема, задача или вызов автоматически получают статус «завтра». Зачем напрягаться сегодня, когда завтра я буду умнее, изобретательнее и вообще, возможно, задача сама собой рассосётся?
Например, прямо сейчас. Я лежу на диване, смотрю в потолок, а рядом, на столе, лежит Главная Проблема Моей Жизни. Нет, не учебник геометрии (его я отложил на послезавтра). Не пустая пиццевая коробка (выброшу перед сном, честно). И даже не сообщение от Машки, на которое я не знаю, как ответить (это я продумаю к следующей неделе).
Рядом со мной, сладко посапывая, лежит Чудовище. Рыжее, пушистое, с одним торчащим в сторону ухом. Это кот. Вернее, котёнок. Совсем недавно — бездомный комочек, жалобно пищавший у нашего подъезда под холодным дождём. А сейчас — царь и бог нашего дома.
Проблема в том, что его существование до сих пор является государственной тайной от моих родителей. Они уехали на неделю к бабушке, у которой «прихватило спину». И оставили меня одного, с мудрым напутствием: «Ты уже взрослый, Дима. Справляешься. Главное — никаких животных в доме. У папы аллергия, у мамы новый диван».
И вот я, взрослый и самостоятельный, на второй же день подобрал этого бандита. Потому что он мокрый, потому что он дрожал, и потому что посмотрел на меня зелёными глазищами, в которых читалась одна простая мысль: «Ну, и что ты теперь будешь делать, большой и умный?»
«Подумаю об этом завтра», — бодро сказал я себе. Завтра было вчера. И позавчера. Рыжик (так я его назвал) уже успел обследовать все углы, найти и порвать папину газету (к счастью, старую), вскарабкаться на шторы, как скалолаз-экстремал, и проявить волчий аппетит. А я успел купить корм, наполнитель для лотка (слава интернету и курьерской доставке) и развить навыки скрытного перемещения по квартире с котом под курткой.
Но завтра вечером возвращаются родители. И этот факт уже не отодвинешь на следующий день. Он стоит на пороге, огромный и неумолимый, как слон в посудной лавке. Моей посудной лавке.
Рыжик потянулся, встал, прошёлся по моей груди и ткнулся холодным носом в подбородок. Мурлыканье у него было таким, будто внутри завёлся маленький, довольный жизнью трактор.
«Всё, приятель, — вздохнул я. — Сегодня последний день нашей вольной жизни. Сегодня… сегодня я подумаю об этом».
План, как водится, родился гениальный и многоступенчатый. Сначала — создать у родителей идеальную картину дома. Я вымыл полы, протёр пыль, даже почистил плиту. Квартира блестела, как новая. Рыжик с интересом наблюдал за моими метаниями с тряпкой, сидя на холодильнике, будто принимая парад.
Затем — фаза маскировки. Все следы кота (миска, лоток, игрушка из бантика от колбасы) были упакованы в спортивную сумку и спрятаны на антресолях. Самого Рыжика, после недолгого и жалобного сопротивления, я запихнул в переноску (купленную «на всякий случай»), которую задвинул под кровать в своей комнате. «Тише, партизан, — прошептал я сквозь сетку. — Это ненадолго».
Оставался последний и самый сложный пункт: нейтрализация запаха. Кот пах котом. Пусть и милым, домашним, но факт. Я открыл все окна, несмотря на прохладный вечер, и пустил в ход тяжёлую артиллерию — мамин дорогой французский освежитель воздуха с ароматом «морской бриз». Пшикнул раз, другой. В квартире запахло так, будто тут только что бушевал шторм, выливший на пол литры парфюма.
Рыжик под кроватью чихнул. Я почувствовал лёгкое головокружение.
И тут — звонок в дверь. Сердце ёкнуло и провалилось куда-то в сапоги. Они приехали на час раньше!
Я бросил баллон на стол и побежал открывать, стараясь придать лицу радостно-невинное выражение.
— Привет, сынок! — Мама первая зашла в прихожую и обняла меня. Папа с чемоданами стоял сзади, улыбаясь. — Ой, — мама нахмурила нос, отстраняясь. — Что это у тебя тут… так пахнет? Словно в парфюмерном цеху побывал ураган.
— Да я, это… убирался! — бодро соврал я. — Освежителем побрызгал. Для свежести!
— Чувствуется, — папа скептически оглядел блестящие полы. — И убрался, вижу. Молодец. Прямо как будто к нашему приезду готовился.
Они стали расходиться по комнатам, разбирать вещи. Я замер в центре зала, как страж у переносимой под кроватью государственной тайны. Каждая клеточка моего тела была напряжена, я прислушивался к малейшему звуку из своей комнаты.
И тут я его услышал. Тихое, но отчётливое: «Мяу».
Звук был жалобным, вопрошающим. «Ну, где же ты? Почему темно?»
Мама вышла из спальни, держа в руках свой свитер.— Дима, ты слышал? Мне показалось, или…— Нет! — выпалил я громче, чем нужно. — Не показалось! То есть показалось! Это… это у соседей! Новая кошка!
— Странно, — сказала мама и пошла на кухню готовить чай.
Папа тем временем прошёл в гостиную и прилёг на диван. Мой диван. Тот самый, на котором недавно сладко спал Рыжик. Папа потянулся, устроился поудобнее… и вдруг чихнул. Раз, другой, третий.
— Ох, — пробормотал он. — Что-то я, кажется… Аллергия. Наверное, на твой «морской бриз», сынок.
Он чихал всё чаще, его глаза начали слезиться. В голове у меня пронеслась паническая мысль: «Всё пропало. Он всё поймёт. Сейчас начнёт искать источник, заглянет под кровать…»
И в этот самый момент из моей комнаты выкатился маленький рыжий комочек. Рыжик, видимо, нашёл лаз в переноске и решил исследовать обстановку. Он важно, по-хозяйски, прошёлся по коридору, зашёл в гостиную, оглядел чихающего папу, подошёл к дивану и… запрыгнул ему на грудь.
Воцарилась мёртвая тишина. Папа перестал чихать от неожиданности. Он и кот уставились друг на друга. Я зажмурился, готовясь к взрыву.
А потом произошло невероятное. Рыжик, этот пушистый предатель, уткнулся головой в папину ладонь и заурчал. Урчал так громко и искренне, что звук наполнил всю комнату. И папа… папа неуверенно погладил его по голове.
— Так-так-так, — тихо сказал папа. — А это кто у нас тут?
Из кухни вышла мама. Увидела сцену: папа на диване, кот на папе, я в проёме двери, бледный как полотно. Её лицо сначала выразило удивление, потом строгость, а потом… она заметила, как папа чешет кота за ухом. И как у папы нет ни намёка на аллергическую реакцию. Ни чиха, ни слёз.
— Александр, — сказала мама. — У тебя же аллергия.
Папа виновато улыбнулся, не переставая гладить Рыжика, который уже перевернулся на спину, предлагая почесать живот.— Ну, знаешь… Она, кажется, была… психосоматическая. От нервов работы. А тут такой… антистресс.
Мама подошла ближе, посмотрела на меня. В её глазах читались и укор, и понимание, и капелька умиления перед папой с котом.— И долго вы, двое мужчин, собирались хранить эту тайну? — спросила она.
— Я… я подумал об этом завтра, — честно признался я, чувствуя, как камень с души начинает скатываться, оставляя лёгкое, воздушное чувство.
— Завтра уже наступило, сынок, — улыбнулась мама. — И, похоже, оно пушистое и довольно громко мурлыкает.
Она села на край дивана и протянула руку к Рыжику. Тот моментально переключился на неё, тычась головой в её ладонь.
— Ладно, — вздохнула она театрально. — Раз уж вы вступили в сговор… Но кормить, убирать и вычёсывать — это всё твоя святая обязанность, Дима. И никаких больше «подумаю завтра». Понятно?
— Понятно! — радостно выдохнул я.
Папа, продолжая гладить кота, подмигнул мне:— А знаешь, он на диване, кажется, не портит вид. Даже гармонирует с обивкой. Рыжие акценты.
В тот вечер мы пили чай все вместе. Рыжик, как почётный гость, восседал на отдельном стуле, получая кусочки печенья (строго по моему разрешению). Теперь у него была не тайная штаб-квартира под кроватью, а целая страна под названием «Дом». И я больше не должен был думать об этом завтра. Потому что всё самое сложное и страшное уже случилось сегодня. И обернулось не скандалом, а тёплым, общим смехом, урчанием и пониманием, что иногда самые лучшие вещи врываются в жизнь без спроса, мокрые и дрожащие, и остаются в ней навсегда, переворачивая все планы и расписания.
А завтра… Завтра мне предстоит встать пораньше, чтобы накормить своего рыжего «завтра», которое так славно наступило сегодня.
Данилов Дмитрий. А как бы вы поступили?

Очнулся я в машине, ничего не понимая. В окнах виднеются многоэтажки и недавно выпавший снег, из-под которого, местами, ещё торчит трава. В нос ударил типичный запах машины, и, на моё удивление, сладких женских духов, которые по-видимому исходили от меня, ведь на водительском кресле передо мной сидел мужчина. На коленях лежал красивый букет из белых роз и телефон, не мой. Перед глазами свисали светлые волосы. Я точно не в своём теле. Тем временем внутри поднималась паника. Я не должен здесь быть, или по крайней мере тот, в чьём теле я сейчас. Автомобиль не двигался. Дыхание участилось от нахлынувшей тревоги, и я даже не в силах что-либо сказать, остаётся наблюдать. Тело самопроизвольно потянулось к двери. Закрыто. В глазах начало темнеть, больше ничего не могу сделать.
От страха я вздрогнул. Кругом темнота. Нет никакой машины, ни цветов, ни водителя. Духами даже и не пахло, только застоявшимся воздухом моей комнаты. Осознание, что я лежу в своей кровати и это был ночной кошмар принесло мне облегчение, тревога ушла. Я потянулся за телефоном, часы показывали 3:15. До будильника ещё далеко, а в школу вставать рано, надо заснуть. Это оказалось проблематично, из головы всё никак не уходил странный сон. Кошмары мне раньше снились, но не такие. Это даже кошмаром не назовёшь. Мои сны всегда про меня, а этот был не такой. Попытки забыть всё не увенчались успехом, только ближе к утру я провалился в дрёму, из которой меня вытащил будильник.
Кое как отлип от кровати, я медленно поплёлся на кухню, дрожащими руками налил горячего чая и достал из микроволновки бутерброды. Глаза еле открывались, нога дрожала под столом. На телефон пришло сообщение от папы.
«Доброе утро, приеду в субботу. Давай сходим в ресторан на ужин, есть повод:)»
Прочитав это, у меня ту же поднялось настроение. Чуть больше месяца назад, папа уехал в командировку за сотни километров, поэтому я сильно соскучился. После маминой смерти он в целом стал больше работать и часто уезжал, но на этот раз отец оставил меня, пятнадцатилетнего подростка, одного особенно на долго.
По дороге в школу я думал о надвигающихся выходных, представлял, как мы встретимся, о чём я расскажу отцу, что я у него спрошу. Посоветую книгу, которую прочитал недавно. Мы оба любим читать, а потом обсуждать. Настроение у меня было замечательное, до одного момента.
На одной из перемен, обсуждая с другом очередной популярный сериал, вернулся он - сладкий запах, напоминающий ежевику. Мы стояли в коридоре, и поэтому в любой другой день я бы не обратил на этот аромат никакого внимания, мол какая-нибудь девчонка прошла и одарила своим шлейфом, но не сегодня. Запах показался невероятно знакомым, и я начал оборачиваться, словно ища того, от кого исходит этот аромат.
-Гош, всё в порядке? – спросил друг.
-А? – я удивился и тут же понял, как выгляжу со стороны, немного замялся. – Да, нормально, просто показалось.
Здесь явно что-то не ладное. После этого случая я не мог сосредоточиться на уроках. Не то что бы и всегда старался это делать, но эта перемена абсолютно выбила меня из колеи. А во второй половине учебного дня, и вовсе потянуло в сон из-за беспокойной ночи. И размышляя над всем случившимся я даже задремал на уроке биологии.
Лицо обдаёт холодом, а голова раскалывается. Кругом темнота и слышно только шум дороги. Я снова чувствую этот ягодный запах. Меня снова охватывает паника и на этот раз я даже не могу пошевелиться. Нечто сковывает мои движение. Неожиданно для себя я начинаю издавать неразборчивые звуки. Через пару мгновений всё остановилось. Больше не слышно дороги, в ушах лишь звон. Прямо перед лицом что-то щелкает, и я вижу, как открывается дверь багажника. Яркий свет бьёт прямо в глаза. Черный силуэт…
-СЕМЁНОВ! Я смотрю ты самый умный. Больше всех знаешь? Настолько неинтересно, что уже разложился на парте, только подушки не хватает. ВСТАЛ! - оглушительный вопль Марины Геннадьевны вырвал меня из сна. – Повтори, о чем я сейчас говорила?
Если честно, то я даже не слушал. В её кабинете всегда было душно и жарко, здесь не то что думать, сосредоточиться было невозможно. Сжав вспотевшие кулаки и проглотив ком, застрявший в горле, я ответил:
- Не знаю.
Она ещё долго возмущалась, поставила двойку и пригрозила вызвать отца, но сосало под ложечкой у меня не из-за этого. До конца дня я был как на иголках. Чёрт знает, что не давало мне покоя, и я было начал думать, будто схожу с ума.
Ночью спал спокойно, непонятные сны ушли и ощущение внутренней тревоги не беспокоило меня весь следующий день. Но всё вернулось утром пятницы, когда за завтраком я смотрел новости. По телевизору показывали сюжет о пропавшей девочке.
«Казакова Ангелина пропала днём вторника. Последний раз с ней контактировала мать по телефону. Женщина вызвала дочери такси и сообщила ей данные машины, но в такси девушка так и не села. Спустя 15 минут женщине перезвонили и сообщили, что заказ отменён. По словам матери, её дочь собиралась к подруге на день рождение и очень торопилась. На звонки Ангелина не отвечает, сообщения уже второй день остаются не прочитанными. На данный момент проходит расследование, полиция предполагает, что девушка по ошибке села в другую машину…»
Далее показали фото пропавшей. Светловолосая девушка, примерно моего возраста, с выразительно голубыми глазами смотрела с экрана. Моё сердце будто бы подскочило к горлу и сразу же упало в пятки, ладони взмокли, а по телу прошла дрожь. Я не знаю из-за чего. С каждой секундой дышать становилось всё тяжелее, и в ушах зазвенело. Абсолютно ничего не понимаю. Я просто уставился в свою тарелку, пытаясь угомонить внезапно пришедшую панику. Не помню, как оказался в школе, и весь день я был сам не свой. Всё валилось из рук, вздрагивал по мелочам и на переменах постоянно торчал в телефоне. Мне хотелось найти хоть малейшую информацию об Ангелине. Я не знал толком кто она и почему у меня такой к ней интерес, но каждый раз, глядя на её фото в СМИ во мне что-то прыгало. Странно всё это. Хоть к вечеру и разболелась голова, но уснул я быстро.
Голова гудит до тошноты, а в глазах всё плывёт. Одним ухом я различаю чьё-то тяжелое дыхание, а во втором кто-то скребётся. Меня тащат за ноги. Я понял это по обжигающей боли в левой части лица, оно волочится по промёрзшей земле, покрытой тонким слоем снега. Мои попытки осмотреться не принесли большого успеха. Светлые волосы мешаются и пошевелить головой не могу. Вижу только землю, кусты и… машину. Мне удаётся разглядеть только белый багажник седана, после чего кругом темнеет. Неожиданно, из меня вырывается протяжный стон. Что происходит?
Зачем я бегу? Всюду только деревья и колючие кустарники. Дышать невероятно трудно, при каждом вдохе лёгкие словно разрывает.
-Тойота, - произносит плачущий голос. Это я? – А314...
Выстрел.
В холодном поту я вскакиваю с кровати. Глаза вот-вот выпадут из орбит, а сердце вырвется из груди. Немного успокоившись обратно ложусь в постель. До утра я так и не заснул. Всё думал и думал о белой машине, до мурашек пробивающем выстреле и о «А314». Что за числа? Мне стало казаться, будто я уже окончательно спятил и несу полный бред. В этих снах я буквально другой человек. Везде машина, сладкий женский парфюм и длинные блондинистые волосы перед глазами. Внутреннее чутьё подсказывало мне о том, что всё это связано с Ангелиной. Здравый смысл кричит во мне о невозможности всего происходящего. Я не знаю, что мне делать.
Уткнувшись в меню я уже по пятому разу перечитываю одно и тоже блюдо, чтобы создать иллюзию занятости.
-Настолько интересная книга? – спросил грубый, но настолько родной голос.
Я откинул меню, передо мной стоял отец в своей любимой кожанке. Он улыбнулся, раскрыл руки и заключил меня в объятиях. Как же я по нему скучал. Из-за его работы мы даже созванивались редко, а сейчас он рядом, и я могу о всём ему рассказать. Почти о всём.
Мы долгом с ним болтали, ели, смеялись. Меня ничего не беспокоило, потому что мой единственный родной человек был рядом. В моменте я подумал, что следует поделиться с ним тем, что беспокоит меня в последние дни, но чуть позже. Сейчас не время говорить о неприятном.
-…вот так вот оно и было. Ну ладно, я рад, что у тебя всё здесь хорошо, у меня тоже всё было неплохо. Есть даже ещё одна отличная новость. – сказал папа, оплачивая счёт.
-Какая? – я заинтересовался. Выйдя на улицу, папа подошёл к одной из припаркованных машин, и, разведя руками сказал:
-Та-дам! Как тебе наша новая тачка?
У меня всё сжалось изнутри. Ноги подкосились, а лицо замерло от удивления. Или же от страха? Мой отец стоял рядом с белой Тойотой. На номерах «А314МУ». Я попытался унять дрожь.
-Прикольная. – ответил я.
-Ага, новенькая, из салона взял. – продолжал радоваться папа. – Ну садись, чего ждёшь?
Это какая-то шутка. Всё не взаправду. Садясь на заднее сидение, я понял, что я здесь уже был. Но я не хочу в это верить, отказываюсь. Такого просто не может быть. Ехали мы в тишине или нет, я не знаю. Всё словно замерло, а я уставился в одну точку. Остановившись на светофоре, я перевёл взгляд на соседнее место. Дыхание замерло, ведь там лежал длинный светлый волос. Я поднял его и медленно перевёл взгляд на зеркало заднего вида. В него я увидел папу, который тоже меня заметил и улыбнулся, но увидев, что я держу, его улыбка спала и он отвернулся. Сейчас я смотрю на него абсолютно по-другому. В моей голове начали вспыхивать воспоминания из детства, семейный отдых на природе, день, когда победил на соревнованиях и он повёл меня есть мороженное, и как он утешал меня после смерти мамы. А сейчас в руках я держу улику, по которой можно опознать пропавшую Ангелину, улика, которая посадит моего отца за решётку.
Выйдя из машины, и сжимая в кулаке светлый волос, я снова посмотрел на него, пристально и даже сурово. Папа тоже глядел на меня, с еле заметной улыбкой, с добротой. Теперь я знаю, что мне делать. Я улыбнулся ему, медленно разжал кулак и никому, никогда об этом не говорил.
Попова Снежана. Точка отправления

Пыль в кабинете отца висела неподвижно, словно застывшее время. Виктор чихнул, смахивая серую пелену со стопки старых журналов. После похорон прошло уже две недели, но руки всё ещё не доходили до самого дальнего угла комнаты - до высокого книжного шкафа из тёмного дуба, который отец называл своим «архивом».
Виктор не любил этот шкаф. В детстве он казался ему порталом в запретный мир. Верхние полки уходили в полумрак, куда не дотягивался даже самый яркий свет люстры.
— Там ничего интересного, Витя, - говорил отец, - Пыль одна.
Теперь отца не было, и пыль действительно была везде. Виктор взобрался на табурет и потянулся к верхней полке. Пальцы нащупали корешки энциклопедий, папки с документами и вдруг наткнулись на что-то холодное и металлическое.
Он осторожно вытащил находку. Это был паровоз. Не пластиковая игрушка, а серьёзная модель, выполненная из металла, с тщательно прорисованными заклёпками и крошечными цифрами на котле. Чёрный корпус с красными колёсами блестел, несмотря на годы простоя. К паровозу был прицеплен тендер и два вагона, один из которых был пассажирским, а второй - багажным.
Виктор перевернул модель в руках. На дне тендера была выгравирована надпись: «Серия Л, 1953 год». Отец родился в пятьдесят третьем, но никогда не рассказывал о коллекциях. Он был инженером, человеком практичным и лишённым сентиментальности. В доме не было сувениров.
Виктор задумчиво поставил модель на письменный стол. Паровоз стоял уверенно, колёса плотно прилегали к поверхности. Казалось, он не просто стоит, а ждет: свистка, пара, команды тронуться.
Виктор опустился на отцовское кресло. Вспомнилось лето девяносто пятого. Ему было десять. Отец чертил до ночи, а Виктор скучал.
— Пап, а почему поезд на полке?
Отец отложил карандаш, снял очки и долго смотрел на сына.
— Потому что ему там лучше, Витя.
— Почему? Разве он не должен ехать?
— Он едет, - тихо ответил отец. - Просто его путь не там, где ты думаешь.
Тогда Виктор обиделся, что отец отделался загадкой. А теперь, спустя годы, эта фраза зазвенела в ушах.
Виктор внимательно осмотрел модель. В багажном вагоне дверца была слегка приоткрыта. Он поддел её ногтем. Внутри, на бархатной подкладке, лежал свёрнутый в трубочку листок плотной бумаги. Виктору понадобился пинцет из отцовского инструментального ящика, чтобы аккуратно извлечь находку.
Развернув бумагу, он увидел список: названия станций, написанные четким отцовским почерком, и даты напротив них.
«Березовка. 12 июля 1975».
«Тихорецк. 3 августа 1980».
«Пермь. 10 мая 1998».
«Конечная. 15 марта 2026».
Последняя дата была через месяц. Сегодня было пятнадцатое февраля.
Виктор почувствовал, как по спине пробежал холодок. Это не было расписанием поездов. Эти даты совпадали с важными вехами в жизни отца. Березовка - где он встретил маму. Тихорецк - куда его перевели по работе перед рождением Виктора. Пермь - где они жили, когда Виктор окончил школу.
А «Конечная»? Март 2026-го. Отец умер две недели назад. Значит, этот список вёл он сам. Значит, он знал.
Виктор перечитал список. Между станциями не было логической связи с точки зрения географии. Это был маршрут жизни, зафиксированный в модели, которая никогда не сходила с полки.
— Ты просто стоял, - сказал Виктор паровозу. - И ждал, пока жизнь пройдёт мимо.
Паровоз молчал. Но в тишине кабинета его молчание казалось весомым обвинением.
Виктор вспомнил, как отец всегда отказывался от отпуска: «На работе завал», «Потом съездим». Они ни разу не были на море. Отец жил в городе, где родился, работал на заводе, который строил ещё его отец, и умер в квартире, где прожил сорок лет.
Виктор взял модель: в тендере, кроме записки, оказалось пустое маленькое отделение. Словно туда что-то должно было быть положено перед финальным рывком.
Виктор вышел из кабинета и остановился перед зеркалом. Из него смотрел человек, который тоже часто говорил «потом». «Потом напишу книгу», «потом научусь играть на гитаре», «потом поеду в путешествие». Он откладывал жизнь на завтра, как будто завтра было гарантированным ресурсом, которого у отца вдруг не оказалось.
«Я подумаю об этом завтра», - любила говорить Скарлетт О'Хара. Но завтра наступило для Виктора сегодня, а для отца оно стало вчерашним днём.
Виктор вернулся в кабинет, взял рюкзак и аккуратно упаковал паровоз. Он не стал брать ничего из вещей отца. Только поезд.
На вокзале пахло железом и кофе. Виктор купил билет до первой станции из списка - до Березовки. Это было небольшое поселение в двух часах езды от города. Поезд, настоящий, живой, с шумом и лязгом, подошёл к платформе. Виктор занял место у окна. Когда состав тронулся, он поставил модель на откидной столик. Чёрный паровоз дрогнул вместе с вибрацией вагона. За окном мелькали серые дома, потом лес и поля.
В Березовке Виктор сошёл. Посёлок изменился, но липовая аллея осталась. Виктор прошёл по ней, держа в руке модель. Он представил молодого отца, который идёт здесь же, волнуясь перед свиданием. Отец никогда не рассказывал подробностей, но Виктор вдруг почувствовал этот трепет. Он достал телефон и нашёл в архивах старую фотографию: отец и мама стоят счастливые в обнимку на этой аллее. Значит, были моменты, когда поезд двигался, даже если внешне всё стояло на месте.
Виктор вернулся в город поздно, но сразу купил билет до Перми. В поезде он разговорился с пожилым проводником.
— Красивая игрушка, - кивнул тот на паровоз, стоящий на столе.
— Это не игрушка, - ответил Виктор. - Это память.
— Память должна двигаться, - философски заметил проводник. - Если она стоит, она превращается в груз. А если едет - становится опытом.
Виктор задумался. Отец оставил этот поезд на полке не потому, что забыл о нём. Он оставил его там, как символ незавершённого пути.
В Перми Виктор пробыл два дня. Он ходил по улицам, нашёл дом, где они жили. Всё было не таким, как в детстве. Но главное открытие ждало его в местном краеведческом музее. Виктор зашёл туда случайно, спасаясь от дождя. В витрине он увидел чертеж локомотива. Подпись гласила: «Проект модернизации узла, руководитель группы А.И. Соколов».
Соколов. Фамилия отца.
Виктор стоял не в силах пошевелиться. Отец никогда не хвастался. Оказывается, его проект изменил движение поездов в целом регионе! Поезд на полке был символ его трудов. Он стоял, как диспетчер, который не сходит с вышки, пока не отправит все составы.
Но список имел последнюю точку. «Конечная. 15 марта 2026». До даты оставался месяц. Виктор посмотрел на обратный билет. Он мог вернуться, положить поезд на полку в шкафу и жить дальше, зная правду об отце. Это было бы честно. Но это было бы повторением сценария.
Виктор вновь открыл список и сейчас при ярком свете фонаря он заметил приписку мелким шрифтом: «Там, где сын решит».
Он усмехнулся. Отец всегда был хитрее. Он оставил ему не маршрут, а право выбора.
Виктор пошёл в кассу вокзала.
— Куда билет?
— На восток.
Он выбрал направление туда, где заканчивались рельсы и начиналась тайга.
В пути Виктор вёл дневник. Он писал отцу письма, которые никогда не будут отправлены: «Пап, я понял, почему поезд стоял на полке. Но поезд должен хоть раз сойти с неё, чтобы понять, зачем он сделан из металла».
Через неделю пути Виктор остановился в маленьком городке на берегу Байкала. Поезд дальше не шёл. Дальше была только вода и горы.
Виктор сидел на берегу, свесив ноги с причала. Модель паровоза стояла рядом на камне. Вода ласково плескалась о сваи.
Виктор открыл тендер, достал оттуда записку со списком станций и аккуратно вписал ещё одну строку.
«Байкал. 25 февраля. Здесь начинается новый путь».
Он убрал записку обратно. Но потом остановился.
Нет. Это не честно. Список отца завершён. Это его жизнь. У Виктора будет свой список. Он бережно убрал бумагу в карман куртки, поближе к сердцу. А в пустой отсек тендера положил свой компас. Маленький, старый, который подарил ему отец и который он ни разу не использовал по назначению.
— Теперь ты не один, - сказал он модели. - У нас есть направление.
Он поднял паровоз. Металл нагрелся от солнца. В отражении чёрного котла Виктор увидел себя. Уставшего, небритого, но с горящими глазами, каких он не видел там, в пыльном кабинете.
Виктор понял, что конкурс, который он сам себе устроил, не о том, куда доедет поезд. А о том, сможет ли он сам сдвинуться с места. Отец выбрал службу делу. Это был его выбор, и Виктор уважал его. Но сам он выбирал движение.
Вечером, в гостинице, Виктор поставил паровоз на тумбочку на видное место и выключил свет. В темноте едва блестели красные колёса. Ему показалось, что он слышит тихий свисток: знак того, что путь открыт.
Он закрыл глаза и впервые за долгие годы уснул без мысли о том, что нужно вставать по будильнику. Ему снились рельсы, уходящие за горизонт, и бесконечное движение вперёд, где нет конечных станций, есть только перегон за перегоном, жизнь за жизнью.
А утром, когда солнце коснулось подушки, Виктор проснулся, сразу сел на кровати и посмотрел на тумбочку. Поезд стоял там, где он его оставил. Он улыбнулся и сказал:
— Поехали!
Виктор взял рюкзак, проверил билеты на автобус до следующей точки и вышел из номера, оставив дверь открытой, словно приглашая мир войти следом.
Он шёл по перрону. Вокруг сновали люди, спешили, опаздывали. Кто-то провожал, кто-то встречал. Виктор был и тем, и другим. Он провожал старого себя и встречал нового.
Гудок тепловоза разрезал воздух. Состав дрогнул.
Виктор шагнул в вагон.
В рюкзаке тихо звякнул металл. Поезд ехал.
***
Эта история могла бы закончиться на том, как наш герой вернулся домой и передал модель в музей. Но жизнь редко следует сценариям. Через год она заняла почетное место в новом офисе Виктора. Через пять лет она путешествовала с ним в Африку. Она никогда больше не стояла на полке, а всегда была в пути. Даже когда физически находилась в покое, она была частью движения. Потому что владелец знал: главное не то, где ты стоишь, а то, куда ты смотришь. И в этот момент полка превращается в платформу, квартира - в вокзал, а обычная жизнь - в большое путешествие, у которого нет обратного билета.
Виктор закрыл глаза и послушал ритм колёс.
Тук-тук. Тук-тук. Сердце билось в унисон.
Путь продолжался.

Бакланов Михаил. Сказки сибирской зимы

Он был густым, как сироп, и резал щеки мельчайшими алмазами ледяной пыли. Поселок Заозерный, притихший под толстым снежным одеялом, в эту ночь казался не точкой на карте, а крошечным ковчегом, затерянным в безбрежном белом море тайги. В доме на окраине, где жила одна Агафья, печь была истоплена по-черному, но мороз все равно скрипел за стенами, напоминая о своем присутствии.
Агафья не спала. Она сидела у темного окна, завернутая в стеганый ватник, и смотрела в ночь. Ей было за восемьдесят, и годы давно уже стерли границу между явью и сном, между памятью и грезой. Сегодня ночью граница эта и вовсе растаяла. Возможно, виной был лунный свет, такой яркий, что отбрасывал от берез синие, резкие тени. Возможно, тишина, настолько глубокая, что в ушах начинал звучать собственный, замедленный пульс.
Она закрыла глаза — и не уснула. Она вошла.
Тишина сменилась гулом. Но не навязчивым, а мягким, всеобъемлющим, как звук огромной раковины. Под ногами больше не было скрипучего половичка, а лежал теплый, упругий ковер мха, усеянный капельками росы, сверкавшими под скупым светом, проникавшим сквозь гигантский полог леса. Воздух был другим — тяжелым, влажным, пьянящим от запаха хвои, цветущего иван-чая и преющей древесины. Это была не зимняя тайга. Это была тайга вневременная.
Агафья, а теперь просто Агаша, какой ее помнила только река да старые ели, пошла на ощупь, без страха. Она узнавала это место. Тропа, по которой она шла, вела к озеру. Только озеро это было не на картах. Оно жило в ее детстве, в тех летах, когда она, маленькая, бегала с отцом-охотником по «тайге кормящей», и он показывал ей следы и голоса. Озеро называлось Зеркальным, и вода в нем была столь неподвижна, что отражало небо и облака с обманчивой четкостью, стирая грань между реальностями.
Она вышла на берег. И замерла. На том берегу, у самой воды, стоял лось. Не просто зверь, а воплощение самой тайги. Его шкура отливала темным бархатом, а рога, огромные, ветвистые, казалось, держали на себе небо. Он пил, медленно и важно, и каждое движение его было полной, совершенной гармонии с окружающим миром. Агаша не дышала. Она помнила отцовы слова: «Увидишь царя — молчи. Он тебе память показывает».
Лось поднял голову. Его огромные, темные глаза встретились с ее помутневшими, старческими. И в этот миг она не просто смотрела — она видела. Сквозь образ зверя проступали другие картины, как два негатива, наложенные друг на друга. Она увидела бескрайнюю степь, где трава колыхалась под ветром, как море, и по ней двигались не лоси, а мамонты, тяжелые и величавые, как ледники. Увидела людей в одеждах из шкур у костра, и их тихое горловое пение сливалось с треском пламени и воем ветра. Увидела конных воинов с раскосыми глазами, молча пересекающих каменную реку. Это была не ее жизнь. Это была память земли, на которой она жила. Сны Сибири, которые снились ей, камням, рекам и корням деревьев.
Лось фыркнул, разбив зеркало воспоминаний, развернулся и бесшумно скрылся в чаще. На воде расходились круги, смешивая отражение сосен и неба. Агаша опустилась на корточки и заглянула в воду. Ее лицо, молодое, с двумя русыми тугими косами, смотрело на нее снизу. А рядом, в глубине, чудилось что-то огромное и темное, будто спящая на дне тень древнего духа-хозяина этих мест.
Она протянула руку, чтобы коснуться воды, своего отражения, и тут тишину прорезал звук. Не птицы, не зверя. Звук похрустывающего льда, скрежета камней, тяжелого, мерного дыхания. Она обернулась. Со стороны леса, ломая подлесок, выходил Медведь. Но и это был не совсем медведь. В его облике было что-то первозданное, древнее, как сами горы. Его глаза светились спокойным, незвериным знанием. Он был Хранителем. Той самой Сибирью, что принимает и хоронит, кормит и забирает, суровой и бесконечно щедрой. Медведь остановился в десяти шагах, сел на задние лапы и смотрел на нее. И Агаша, не чувствуя страха, смотрела в ответ. Никаких слов не было. Было понимание. Он показывал ей не прошлое, а постоянное. Вечный круговорот: жизнь-смерть-зима-весна. Суровый закон, в котором и есть высшая справедливость. Он был сном земли о самой себе — тяжелым, мудрым, бесконечным.
Она кивнула ему как равная равному. Как дитя этой земли своему незримому отцу. Медведь тяжело вздохнул, развернулся и потрусил обратно в тайгу, растворяясь в тенях, будто его и не было.
А в воде у ее ног отражение начало меняться. Молодая Агаша таяла, и проступало лицо старухи — морщинистое, выгоревшее, прожитое. По воде поползли первые нити утреннего тумана, холодного и цепкого.
Резкий холод заставила ее вздрогнуть и открыть глаза. Она сидела все у того же окна. За стеклом бушевала метель, заметая следы ночи. В печи давно потухло. Щеки были влажными от слез, которых она не чувствовала.
Агафья медленно поднялась, кости ломили, протестуя против долгой неподвижности. Она подошла к печи, с трудом растопила ее, поставила чугунок с водой. Рутинные действия возвращали ее в привычный мир. Но что-то внутри перевернулось навсегда.
Она вышла на крыльцо, завернувшись в платок. Метель уже стихала, небо на востоке серело. Поселок спал. Но теперь Агафья видела его иначе. Каждый домик под шапкой снега был не убогим жильем, а форпостом человеческого тепла в огромном, равнодушном пространстве. Каждая тропинка — памятью о шагах тех, кто был до нее. А сама тайга вокруг — не угрюмой и враждебной глушью, а тем самым Медведем, тем самым Лосем. Живым, дышащим существом, которое лишь позволило людям поспать немного у себя под боком.
Она вдруг ясно вспомнила, как отец, уже больной, сказал ей перед смертью: «Не бойся зимы, дочка. Зима — это только сон. А снится Сибири весна. Вечная».
Теперь она понимала. Ей снились не просто сны. Ей приходили ее сны — сны Сибири. Ее память, ее дыхание, ее суровая, бесконечная жизнь. И в этом не было ничего страшного. Была лишь бескрайняя, всепринимающая тишина.
Агафья вернулась в дом, к теплу начинающей разгораться печи. Чайник запел свою простую, уютную песню. Она села, прикрыла глаза и улыбнулась тому, молодому отражению в воде. Она больше не была одинокой старухой в забытом поселке. Она была малой частью большого, спящего. И это наполняло ее душу таким покоем, какого не давали ни тепло печки, ни память о прошлом. Только знание, что ты — дома. В самом сердце сна, которому нет конца.
Белякова Анастасия. Цвет Солнца

Когда-то у меня была пара. Мы шли одной дорогой, несмотря на ненастье, и были так похожи… Но нас разлучил мохнатый монстр Тедди. Он растерзал мою несчастную пару прямо у меня на виду...
Теперь я одна, никому не нужная, лежу в тёмном углу шкафа. С того ужасного дня моя жизнь топталась на месте.
Но недавно ко мне подселили пару болтливых Сандаликов. Новенькие, красивые, они блестели даже в полумраке. А ещё они постоянно между собой вздорили о мелочах и в этом совсем не походили на меня и мою утраченную пару. Но Сандалики были вместе. Сквозь приоткрытую дверцу шкафа я однажды видела, как Тедди бережно принёс их в зубах к ногам хозяйки. Почему так?
Сандалики без конца щебетали о лете и утверждали, что небо голубое. Я собиралась возразить… Хотя кто станет слушать Галошу? Наверно, я стала слишком старой, и память моя дырявая. Но всё, что я помню, это серость, мутные лужи и вечный дождь.
А внутри меня всегда было тепло и сухо. И несмотря на то, что мой каблук сносился да и подошва частенько болела, я преданно берегла хозяина от сырости. Но какой прок от Галоши без пары?
А Сандалики болтали и болтали о своём: о мягкой траве, о лесных тропинках и тёплом песке. Они рассказывали о птичьих песнях, о бабочках, порхающих на лугах. Это так походило на выдумку… Но из всей этой болтовни я была готова вечно слушать об одном – о Солнце.
Сандалики говорили, что Солнце круглое и большое, как велосипедное колесо. А ещё оно горячее, как батарея. И в его лучах мир играет яркими красками.
– А какого оно цвета? – осторожно спросила я хриплым от вечной простуды голосом.
– Ой, оно то жёлтое, то почти белое, то оранжевое и даже красное… – перебивая друг друга ответили Сандалики, не умевшие толково объяснять.
Наверно мне, одинокой Галоше, не понять эту легкомысленную пару. И в тёмном шкафу, когда Сандалики уходили и становилось тихо, я пыталась представить… И мне мерещилось тепло, и я видела свет, который никогда не знала…
Но однажды дверцы шкафа широко распахнули. Хозяин, держа груду разных вещей, взял меня. Неужели обо мне вспомнили?
На руках у хозяина я покинула дом, и внутри меня всё затрепетало. Посреди двора полыхал яркий свет. Всё, что я помнила блёклым, обрело цвет. Неужели это оно?..
Хозяин отпустил меня. Весь мир превратился в свет, о котором я мечтала в своём шкафу. Мне было горячо, но не больно. Я плакала, а вокруг меня вздымались алые волны, распускались рыжие цветы, падали золотые звёзды…
Вот ты какой, цвет Солнца.
Кунина Анастасия. Не сегодня, так завтра

Каждый из нас должен поставить перед собой четкую и определенную цель, чтобы не уподобиться маятнику, который качается из стороны в сторону. У меня такая цель есть. Я хочу в Нарнию.
Кажется, что может быть проще? Худо-бедно освоить редактор изображений, выбрать фотографию, на которой ты получилась не сильно страшной и из галереи, что предложил поисковик, подобрать нужный фон – вуаля, ты в Нарнии. Вернее, не ты, а сам великий лев Аслан с твоей головой. Но это смешно и грустно одновременно, напоминая всем знакомую «картину с дыркой для лица», которую за неимением лучшего, использовали фотографы прошлого. Кстати, она называется тантамареска.
Вам кажется странным, что для восьмиклассницы, которая повидала огромное количество самых разных миров, именно Нарния стала чем-то вроде Иерусалима для измученного жаждой и опаленного солнцем пустыни крестоносца? Да-да, вы не ослышались. Путешествовать между мирами – мой дар. Или проклятие. Но никак не хобби, поскольку иногда это происходит в самый неподходящий момент. Чудеса перестают быть чудесами, если случаются слишком часто, поэтому я даже не помню, когда все это началось и нисколько не считаю себя уникальной. Мне кажется, что на такое путешествие способен каждый человек, просто сдерживает себя, боясь сделать шаг в неизвестность.
Я захожу в полутемный подъезд и внезапно оказываюсь в мире, населенном лилипутами, ростом не больше моего пальца. Они были заняты весьма амбициозным проектом – строили башню с целью добраться до небес и, как сами выражались, задать хорошую трепку богам. Мое появление заставило их крепко призадуматься, ведь до этого момента они считали себя самыми высокими и могучими существами во Вселенной.
Я чищу зубы и случайно проваливаюсь в зеркало, оказавшись в мире великанов. Они, разбившись на два лагеря, вели непримиримый спор – что же было раньше, курица или яйцо? Кажется, дело близилось к гражданской войне. Мой вопрос, касающийся петуха – птицы, которая яиц не несет, но из них вылупляется – стал причиной появления нового философского течения и рождения новой политической партии.
Малые мечтали о великом, великие спорили о малом… Интересно, если бы эти два мира слились воедино – получилось бы некое подобие нашего? Но это не Нарния… Там я так и не побывала, хотя до сих пор не теряю надежды. Может быть, завтра? Или послезавтра?
Стоит прикрыть глаза, и темнота расцветает отголосками полузабытого сна – яркое солнце, озаряющее холм, поросший вереском, тишина, нарушаемая лишь шепотом травы и треском кузнечиков, магия, пропитавшая воздух. Магию нельзя увидеть, потрогать, попробовать на вкус. Она либо есть, либо ее нет. Она переливается всеми цветами радуги у тебя в голове, а не перед глазами. Уж я-то в этом кое-что понимаю, ведь ни в одном мире, что раскрыл для меня свои объятия, настоящей магии, что пронизывает каждый удар сердца, не было. Наверное, потому, что все они были какой-то пародией, пусть часто умилительной, забавной или страшноватой, но все же пародией на то, что я каждый день вижу, находясь дома, занимаясь в школе, путешествуя по сети и вполуха слушая бубнеж телевизора. Вы чувствуете магию? Все верно, ее здесь просто нет.
Однажды я зашла в зоомагазин за кормом для рыбок. Открыв дверь, я очутилась в мире, где правили кошки, сделав людей домашними любимцами. Люди, кстати, не возражали – были спокойными и упитанными. Через некоторое время этот же магазин перенес меня в реальность, где все жители были черны, как совесть тирана, а мое появление, учитывая природную бледность, приняли за знак грядущего конца света.
Дошло до того, что приходится быть готовой ко всему. Однажды, скрипя от натуги зубами, я закончила решать громоздкую систему уравнений, заданную на дом, и, кажется, вызвала… Нет, не посланцев ада из известного фильма про проклятую шкатулку с головоломкой, а двух сантехников, неожиданно постучавших в дверь. Впрочем, это могло быть и простым совпадением. Но, если учитывать, что мы безрезультатно ждали их уже неделю, и внешне, особенно усами, они до боли напоминали братьев Марио, хоть и отрекомендовали себя чисто отечественными именами, не удивлюсь, если где-то поблизости открылся портал в очередную параллельную реальность.
Но это не Нарния… Стоит мне закрыть глаза, и озаренная солнцем фигура великого льва Аслана словно из ниоткуда появляется на вершине холма. Я иду ему навстречу, сначала медленно, потом быстрее, затем бегу, путаясь в высокой траве, но ближе он не становится. А мне так много нужно ему сказать… Я пока не знаю, что, но уверена – найду нужные слова. Дети ведь всегда знают, что сказать там, где взрослые теряются.
Однако вместо этого меня просят вынести пакет с мусором. Спускаюсь по лестнице – из-за соседской двери доносится привычное «бум-бум-бум» сабвуфера. Многих это раздражает, но меня почему-то успокаивает. Подхожу ближе.
«Нет, это не Нарния, парень,
Нет, не Нарния…»
В замешательстве трясу головой.
«Нет, мы не ангелы, парень,
Нет, не ангелы…»
А я-то уж подумала, что встретила родственную душу. Я не ангел и явно не парень – может быть, поэтому все еще не нашла нужной дороги?
Никому не рассказываю о своей мечте. Даже не потому, что понимаю, какое впечатление это произведет. Просто боюсь спугнуть удачу, ведь, если очень-очень во что-то верить, то это непременно должно произойти. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так послезавтра.
А пока бесконечный калейдоскоп, который любую странность превращает в обыденность. Люди, молчащие, как рыбы. Рыбы, говорящие, как люди (только вот желаний не исполняли). Мир, где ночь – это день. Мир, где зима – это лето. Мир, где пластик приравнен по цене к золоту (я бы стала богаче Ротшильда, высыпав там содержимое мусорного бака, к которому сейчас иду). Мир, где говорят только стихами, а проза считается пошлой (было место, где стихи, наоборот, совсем не приветствовались). Бесконечная спираль миров и времен вокруг одного единственного Солнца… Но это не Нарния.
Я закрываю глаза. Ветер треплет львиную гриву, и она напоминает нимб. В тишине, нарушаемой лишь шуршащими голосами разнотравья и песнями кузнечиков, Аслан поворачивает ко мне голову, и в его глазах светится одобрение. «Кто ищет, тот всегда найдет!» - звучит сильный, но при этом мягкий голос великого льва. Магия струится по ветру и резонирует с ударами моего сердца. Что я скажу ему, когда мой бесконечный путь на холм завершится? Наверное, я просто буду молча сидеть рядом, озаряемая светом, струящимся сквозь гриву, и отдыхать от бесконечной суеты города, похожего на муравейник, и несчетного количества реальностей, подобных муравейнику в муравейнике. Можно ли представить, что чудеса и приключения могут смертельно надоесть, если им нет никакой меры? Но, пока мечта не исполнилась, путь должен продолжаться. Поднимаясь по винтовой лестнице самых удивительных миров, я, в конце концов, непременно достигну Нарнии. Не сегодня, так завтра. И я не задумываюсь над тем, что будет, когда это случится. Я просто останусь там навсегда, с чувством блудной дочери, которая наконец-то вернулась домой.
… Открываю дверь стенного шкафа и вижу мерцающий проем, в котором отражаюсь, как в зеркале. Эх, была не была! Делаю привычный шаг вперед. И сразу же резкий голос, причем с немецким акцентом, вонзается в уши:
- Наконец-то! Сколько можно ждать?! Я тебя вызывать и требовать исполнений три мой желаний! Я хотеть богатства, славы и… - человек в красном плаще, шляпе с петушиным пером и с типично мефистофелевской внешностью неожиданно поперхнулся и выкатил на меня и без того выпученные глаза. – Ты… Ты точно есть Фауст?
Странно, знакомый сюжет, но снова озвучен пародистом… Что тут сказать? С Фаустом, господин Мефистофель, тебе сегодня точно не повезло. Натягиваю (именно натягиваю) на лицо свою самую любезную улыбку, хоть и понимаю, что получится только улыбка разочарования… И это снова не Нарния. Ну, да ничего! Не сегодня, так завтра.
Журавлева Александра. Тишина перед боем

Дождь стучал по крыше «буханки» не струями, а какой-то унылой массой. Я сидел на бронежилете, уставясь в запотевшее стекло, и пытался не слышать, как на соседней койке стонет Витька. Его уже обработали, уколы нужные вкололи, но боль – она где-то глубже, ее не задавишь.
Сашка, наш «старик», распорол банку тушёнки ножом. Звякнуло, запахло жиром и горохом.
- Ешь, студент, - бросил он мне банку. – Голодным думать о плохом легче. Ошибаешься, кстати. Тяжелее.
Я взял банку. Ложки не было, ел тем же ножом, стараясь не порезаться. Руки все ещё дрожали. С утра был бой. Короткий, яростный и очень некрасивый. Не как в кино. Больше грохота, гари и этой всепоглощающей паники, которой потом стыдишься. Я вытащил оттуда того парня. Не нашего. Молодого, почти мальчишку, с выгоревшими от ужаса глазами и раненой ногой. Тащил его под огнем в воронку, потом по-пластунски к нашим. Он всё, что-то кричал на своём языке, а я орал ему по-русски: «Молчи! Молчи, гад!» - будто он мог понять.
И вот он теперь тут, за тонкой перегородкой. Он лежит и стонет, потому, что нога его серьезно пострадала в бою.
Я никому об этом не говорил, но в тот момент, когда я упал с ним в воронку, и на секунду орудия стихли, я увидел его лицо, испачканное грязью и слезами, я не увидел в нем врага. Я видел просто человека, которому так же страшно и больно, как и мне. И эта мысль была страшнее любого обстрела. Она разъедала изнутри, как кислота. Потому что на войне так нельзя. На войне важно испытывать ненависть к чему-то абстрактному, чтобы не сойти с ума.
- О чем задумался? – Сашка присел рядом, пахнущий дымом, порохом и мокрой тканью.
- Да так…
- Про того «языка»? – Сашка угадал. Он всегда угадывал. Он прожил здесь полгода, а казалось – вечность.
- Он… он кричал, - пробормотал я. – Маму звал. По-нашему. «Мама»… Как и мы все.
- Ну да. У них тоже матери есть.
Он говорил спокойно, без злости.
- И что с ним теперь?
- Допросят. Потом – обмен, если живой будет. Его нога в плачевном состоянии, наверно, когда ты его тащил, еще сильнее ее повредил.
Я почувствовал нелепый укол гордости, но тут же поймал себя на этом и снова ушёл в себя.
- Ты знаешь, почему молчишь? Потому что боишься, что тебя не поймут. Скажут: «Что ж ты, сволочь, врага жалеть стал? Они же наших ребят…». И будут по-своему правы. И ты будешь прав. И от этой двойной правоты с ума можно сойти. Вот она, война-то. У каждого своя правда.
Он ткнул пальцем мне в грудь, туда, где под рёбрами ноет от этой неразберихи.
- Ты его спас не как врага. Ты его спас вопреки. Вопреки войне, вопреки негласному приказу «не брать пленных», вопреки всему. Потому что в тебе еще человек жив, а не только солдат. И это хорошо. И это чертовски тяжело. Поэтому и не говоришь.
Я смотрел на него, широко раскрыв глаза. Как будто он вытащил наружу все мои мысли и разложил их по полкам.
- А ты… как справляешься?
Сашка усмехнулся, и в этой усмешке была бездна усталости.
- Да никак. Просто ношу это с собой. Как рюкзак. Иногда тяжело, иногда забываю, что он есть. Главное – не дать этому «человеческому» помешать делать дело. И не дать «делу» окончательно убить в тебе человеческое. Хрупкий баланс…
Он встал, похрустел позвонками.
- А теперь иди спать. Завтра опять может быть жарко. И оставь свои мысли при себе. Они теперь твои личные трофеи. Самые ценные.
Я остался один в полутьме, под стук дождя и приглушённые голоса радиооператора. Тот парень, за перегородкой, уже не кричал. Наверное, уснул или потерял сознание.
Я никому об этом не говорил, но в ту ночь я понял, что настоящая война – это не только про территорию. Это про внутреннюю территорию в тебе самом. Её тоже приходится отстаивать каждый день, под обстрелом собственных мыслей. И я дал себе тихий обет: если вернусь живым, я расскажу об этом.
Не о подвигах, а об этой тишине после боя, в которой слышно, как в тебе борются два человека. Солдат, который должен ненавидеть. И просто человек, который может пожалеть.
А пока – надо было спать. Чтобы завтра снова делать свое дело. И оставаться при этом собой. Как бы тяжело ни было…
Кадыров Артём. Цена аплодисментов

Аплодисменты били в спину, как тяжёлые, горячие волны. Я победил. И нёс эту победу с собой в кулисы — липкую и сладкую, как перестоявшийся мёд. И наткнулся на неё.
Люси стояла у бархатного занавеса, сжимая в руках грамоту «За участие». Я ждал слёз…Дрожи... Вместо этого она подняла на меня глаза — огромные, серые, абсолютно спокойные. И пронзила меня взглядом насквозь. В нём не было обиды. Только ясное, безжалостное понимание.
Она знала. Знала всё. И моя сладкая победа превратилась во рту в комок горькой глины.
…Она появилась в классе в сентябре. Тихая, в платьях, которые наши бабушки называли «милыми», а наш класс — «позором». Лёха Громов, наш негласный король, «короновал» её в первый же день. Не жестоко, нет. С леденящей, методичной «заботой».
- Люсь, покажи, как ты ходишь?
И она шла, а они, сдвинув парты, создавали узкий коридор, смеясь тихим, шипящим смехом.
Я не участвовал. Я был специалистом по невидимости. Сидел на последней парте, втягивал голову в плечи, сливался с цветом стен. Моя стратегия выживания была проста: не быть замеченным. И она работала. Пока не появилась она. Она стала тем щитом, который принял на себя весь огонь. И в глубине души я… с облегчением выдохнул. Потому что это значило — не я. Ещё не я.
А потом был конкурс. И этот дурацкий финал. За кулисами, за минуту до выхода, Лёха туго затянул мне галстук, перекрывая дыхание.
- Артёмчик, — прошипел он, пахнущий мятной жвачкой и властью. — Если выиграешь — будешь свой. Настоящий. Если эта…
Он кивнул в сторону сцены, где Люси заканчивала своё выступление под гробовую тишину зала.
- То сам понимаешь. Ты же не хочешь в её странную компанию?
И в этот миг я увидел не её, а себя. Себя в том узком школьном коридоре из смеющихся лиц. Себя — следующим. Страх сжал горло холодными пальцами. И я кивнул. Маленький, трусливый кивок, который стал пропуском в мир «нормальных» и приговором самому себе.

На сцене Люси читала Есенина. Не читала — доверяла. Шёпотом, который был слышен до последнего ряда. Она не боролась за внимание — она его завораживала. И в этой тишине, которую она создала, моя собственная трусость зазвучала оглушительным рёвом. И родилась не злость. Родилась бешеная, ядовитая зависть. Зависть к её тихому мужеству. К тому, что у неё есть это «я», которое можно не прятать.
И я вышел. И убил эту тишину.
Моё выступление было не чтением. Это был акт вандализма. Я взял те же нежные строки и стал ломать их об колено, выкрикивать, рвать, превращая поэзию в крик агрессии. Я не смотрел в зал. Я смотрел на ухмылку Лёхи в первом ряду. Каждая его ухмылка была монетой, которой он платил мне за предательство. Я продавал чужую боль, чтобы купить себе безопасность.
Зал взревел. Их аплодисменты были одырканными, дешёвыми, как фальшивые побрякушки. Но они были моими. Я купил их. Ценой…
А сейчас она смотрела на меня. И в её взгляде я видел не себя - победителя. Я видел того парня с последней парты, который втягивает голову в плечи, который только что продал единственного в этой школе человека, понявшего, что такое честь, чтобы самому не стать мишенью.
Я хотел что-то сказать. «Прости». Или «я не хотел»... Но слова застряли в горле, превратившись в тот же комок глины. Я просто отвёл глаза и прошёл мимо, наступив на край её дурацкого синего платья. Я даже не извинился.
Лёха хлопал меня по плечу ещё неделю. Потом забыл. Грамота «За первое место» валялась у меня в столе, пока её не выбросила мама во время уборки. «Зачем тебе эта ерунда?» — спросила она. Я промолчал.
Люси через месяц перевелась в другую школу. Никто не заметил. Никто, кроме меня. В тот день я пришёл домой, закрылся в комнате и попытался прошептать те самые строки Есенина. Так, как это делала она. Но из моей груди вырывался только сдавленный, беззвучный хрип. Будто что-то внутри навсегда сломалось тогда, на сцене.
Теперь, когда я слышу аплодисменты, по спине пробегает холодок. Я никому об этом не говорил. Но иногда, встречая в толпе чей-то ясный, спокойный взгляд, я невольно отвожу глаза и прячу руки в карманы. Будто прячу ту самую грамоту. Будто прячу доказательство.
Доказательство того, что однажды я променял чужую душу на дешёвые аплодисменты. И свою — тоже. И самое грустное, что даже сейчас, спустя годы, я не уверен, что поступил бы иначе. Потому что в мире, где правит Лёха Громов, тишина Люси обречена. А мой трусливый шёпот «я» так и не научился звучать без одобрения из первого ряда.
Я никому об этом не говорил. Потому что говорить — значит признать, что та пустота, что поселилась во мне в тот день, была моим собственным выбором. И что я до сих пор в ней живу.
Рахмалова Асель. Честная краска

Меня зовут Владислава, и я ненавидела палитру красок, подаренную мамой на день рождения. Двенадцать тюбиков, аккуратно уложенных в деревянную коробку. Мама сказала: «Мир в цвете, дочь. Выбирай любой». Но я не хотела выбирать. Я хотела, чтобы всё оставалось как в детстве — чёрно-белым, простым и понятным.
Потому что в детстве папа водил меня в парк, катал на плечах и смеялся так громко, что пугал голубей. А потом он ушёл. И мир потускнел. Не буквально, конечно. Солнце всё так же светило, трава зеленела. Но внутри у меня поселилась густая, вязкая серая краска. Она заливала всё: учебники, разговоры с друзьями, даже мамину улыбку. Я носила её с собой, как невидимый плащ.
Конкурс сочинений в школе на тему «Из всех красок я выбираю эту» казался мне очередной глупостью. Сидела я на последней парте, вертела в руках карандаш и смотрела на шкаф в кабинете рисования. Там, за стеклом, стояли гипсовые фигуры — шар, куб, ваза. Все серые, безжизненные. Как я.
Учительница, Анна Сергеевна, раздала всем по листу и сказала: «Не обязательно писать. Можно нарисовать. Главное — объяснить свой выбор. Чувствуйте».
Я вздохнула, открыла свою палитру. Все краски казались мне кричаще-фальшивыми. Ярко-желтая — для счастливых. Алая — для страстных. Изумрудная — для тех, кому есть, чем гордиться. Моя рука потянулась к чёрной. Но это было слишком очевидно и… скучно.
И тут я увидела его. Маленький тюбик, прижавшийся в уголке. Сиена жжёная. Даже название странное — будто её обожгли, причинили ей боль. Цвет — не серый, но и не коричневый. Что-то среднее. Цвет осенней земли после дождя, старого дерева на нашей даче, папиной кожаной перчатки, которую он забыл.
Я выдавила немного на палитру. Краска была густой, тёплой. Я обмакнула кисть и провела по бумаге. Получилась не линия, а память.
Я нарисовала не предмет, а ощущение. Тот самый старый пень в лесу, на который мы с папой когда-то присели, чтобы разглядеть муравьёв. Я смешивала сиену с капелькой воды, и она становилась прозрачной, как тот осенний воздух. Добавила чуть-чуть чёрного — получились трещины на коре, тени. Кончиком кисти поставила несколько точек охрой — это последние листья, которые ещё держались.
И пока я рисовала, со мной говорила краска. Она шептала: «Да, я — цвет ухода. Цвет того, что закончилось. Но посмотри внимательно».
Я присмотрелась. В этом цвете не было смерти. Была тишина. Спокойствие. В нём жило тепло прошедшего лета. Этот пень не был мёртвым — он был домом для мхов, лишайников, в его щелях зимовали букашки. Он стал частью земли, чтобы дать жизнь чему-то новому.
Я поняла, что эта краска — не про потерю. Она про то, что остаётся. Про след. Про фундамент. Папа ушёл, но осталось его смехотворное умение свистеть, его любовь к старому доброму року, его история о том, как он в детстве боялся темноты. Осталась его сиена жжёная в моих глазах и в моей душе — тёплая, глубокая, настоящая.
Я не выбирала весёлую жёлтую или спокойную голубую. Я выбрала ту краску, которая была честной. Ту, что не отрицала боль, но превращала её в тихую, мудрую силу. Ту, что напоминала: даже то, что уходит, становится частью ландшафта твоей жизни. И на этом ландшафте можно строить что-то новое.
Под рисунком я вывела всего одну фразу: «Из всех красок я выбираю сиену жжёную. Потому что она — цвет памяти, которая греет, а не жжёт. Цвет земли, на которой можно стоять. Цвет моего „после“, из которого начинается моё „завтра“».
Я сдала работу. И впервые за долгое время почувствовала не тяжесть, а лёгкость. Будто я наконец-то назвала ту самую серую пелену внутри меня. И оказалось, что если в неё вглядеться, она полна тепла и жизни.
Анна Сергеевна посмотрела на мой рисунок, потом на меня. И кивнула. Без слов. Она поняла.
Я вышла из школы. Шёл октябрь, и весь мир вокруг был залит тем самым цветом — сиеной жжёной, смешанной с золотом уходящего дня. И это было не грустно. Это было красиво. По-настоящему.
Талыпина Кристина. Шарф господина Чернилкина

В тот день, когда Пётр Кузьмич Чернилкин впервые переступил порог конторы господина Платона Ипполитовича К., с потолка упала люстра. Он посчитал это дурным предзнаменованием. И, как выяснилось позже, совершенно не напрасно.
Двадцать лет службы в Департаменте неокладных сборов закончились два дня назад, в один злополучный день. В руки господина Чернилкина ― непримечательного среднестатистического работника — попала важная бумага из Министерства, которую велели переписать наилучшим образом для отправки губернатору. Пётр Кузьмич от волнения превысил все ожидания и точно переписал даже смысловые и грамматические ошибки, что впоследствии и послужило поводом для увольнения.
Ныне же он стоял перед облезлой дверью, одинокий и опечаленный, с листовкой в потрёпанном портфеле, перешедшем ему по наследству от деда. Листовку подсунули бывшие сослуживцы, нахально хихикая: «Слышь, Чернилкин, тут один чудак на окраине есть. Ему как раз такие нужны ― кто думать не умеет, а делать, что скажут, может».
Внутри здания что-то грохнуло. Затем зазвенело. После этого женский голос спокойно произнёс: «Платон Ипполитович, это уже третья люстра на этой неделе». В ответ раздался радостный вопль: «Зато какая люстра, Марья Ивановна! Она же как фейерверк в честь прорыва в великом искусстве!»
Дело в том, что люстра в этой конторе падала сама по себе примерно раз в неделю ― здание старое, а Платон Ипполитович слишком энергичный и иногда буквально носится по кабинету. Каждый раз он делал вид, что так и задумано.
Пётр Кузьмич мелко перекрестился ― на всякий случай ― и толкнул дверь. Собрание, на которое он благополучно опоздал, хотя и был человеком пунктуальным, уже началось. Впрочем, что не удивительно, ибо сначала искал вход ― парадная оказалась заколоченной, пришлось обходить двором, проваливаться в сугробы, стучаться в какие-то подворотни, пока сердобольная старуха не ткнула пальцем: «Да вон туда, касатик, где горшки с геранью, там они и сидят, чудаки...»
Коридор тонул в темноте. Направо, из-за неплотно закрытых дверей, доносился голос ― громкий, надрывный, словно читали проповедь или ругались с самим собой.
Пётр Кузьмич просунул голову в комнату. Она оказалась большой, с высокими потолками и грязными окнами. У входа лежали осколки стекла. Посередине стоял длинный овальный стол, за которым сидели несколько человек ― кто скучал, кто дремал, кто вязал.
Во главе стола метался человек лет тридцати с небольшим: высокий, худой, в невероятном сюртуке ― ярко-красном, с бархатными отворотами, какими не носят даже самые отчаянные столичные щёголи. Тёмные волосы падали на лоб, глаза горели, галстук съехал набок. Мужчина летал вдоль стола, размахивая бумагами, и разглагольствовал:
― ...вы не понимаете! Мир спит, а мы должны его разбудить! Где краски? Где жизнь? Где...а это кто?
Он вдруг остановился, едва не споткнувшись, и уставился прямо на Петра Кузьмича. Тот втянул голову в плечи и вжался в дверной косяк. Люди за столом лениво повернули головы. Старушка с вязанием зевнула, а молодой человек с булкой что-то шепнул соседу, который усмехнулся. 
― Новенький? ― опешил чудаковатый человек. ― Ко мне? Чудесно! Заходите, не стесняйтесь! Позвольте представиться: Платон Ипполитович К., руководитель и главный вдохновитель. Садитесь вон там, с краю, мы как раз обсуждаем, почему все дураки, кроме нас!
Пётр Кузьмич, не чувствуя ног, добрался до свободного стула. Худой, с русыми волосами, тронутыми сединой, ― лет сорока, но выглядел старше. В поношенной шинели, с портфелем, зажатым на коленях, он уселся за стол, стараясь занять как можно меньше места. И думал лишь о том, что всё это временно, чтобы с голоду не помереть.
― Марья Ивановна! ― всплеснул руками Платон Ипполитович, заметив старушку с вязанием. ― Вы опять? Мы тут судьбы человеческие решаем, мировую эстетику ломаем, а вы… вывязываете!
Он помотал головой с таким видом, будто узрел величайшее кощунство века.
― А я слушаю, Платон Ипполитович, ― невозмутимо ответила старушка, не поднимая глаз. ― У вас под возгласы очень удобно делами заниматься. И носочки тёплые будут, зима на носу.
Платон Ипполитович лишь рукой махнул ― видно, привык. Пётр Кузьмич покосился на остальных. Напротив Марьи Ивановны сидел студент Ванька, жевал булку и смотрел в потолок ― говорят, в карты проигрался, от родственников прячется. Рядом с ним дремал отставник Иван Игнатьич ― после армейского сокращения прибился, чтоб с голоду не пропасть. В углу строчил в тетрадь Григорий Львович, бородатый и многозначительный ― говорили, роман пишет, а здесь материал собирает. У окна бледная девица перебирала лоскутки ткани.
Платон Ипполитович тем временем продолжал свой монолог и вдруг снова прервался, уставившись на Чернилкина:
― А! Новенький, а ведь есть в вас что-то эдакое…
Он сорвал с вешалки красный шарф и в два прыжка оказался рядом.
― Сидите, сидите! ― замахал он руками, хотя Пётр Кузьмич и не думал вставать. ― Сейчас мы вас в люди выведем!
Шарф обвился вокруг шеи. Платон отступил, склонил голову и всплеснул руками:
― Вы только посмотрите! Как на мраморной статуе! Я говорил вам, что нам не хватает свежей крови? ― обернулся он к команде.
Ванька перестал жевать, хмыкнул и толкнул локтем дремавшего отставника. Тот открыл один глаз, посмотрел на происходящее, крякнул и снова закрыл. Пётр Кузьмич, придя в себя, дёрнулся стянуть шарф:
― Помилуйте-с… зачем же-с… я не ношу такого…
― Какая скромность! ― восхитился Платон. ― Вы будете моей правой рукой!
Команда вздрогнула как один человек. Марья Ивановна выронила спицы, Ванька поперхнулся и закашлялся, даже Григорий Львович оторвался от своих записей.
Платон обвёл их торжествующим взглядом победителя:
― Кто отказывался от почётного звания? То-то же. А этот поймёт. Я сердцем чую ― у него душа художественная!
Он с чувством хлопнул остолбеневшего Петра Кузьмича по плечу и умчался во главу стола, на ходу подхватывая прерванную речь.
Пётр Кузьмич остался сидеть с шарфом на шее. Команда смотрела на него с тем сочувствием, с каким смотрят на человека, которого только что всенародно объявили городским сумасшедшим.
⁕ ⁕ ⁕
На следующий день Пётр Кузьмич явился на работу пораньше, втайне надеясь забиться в угол и просто пересиживать дни, как в департаменте. Шарф он всё-таки снял и спрятал в портфель ― мало ли, может, здесь вообще не носят таких вещей, если ты не начальник.
В рабочем зале было тихо, только Ванька сидел на своём месте, завтракая. Пётр Кузьмич помялся и наконец решился:
― А что… что мы вообще делаем-с? ― оповестил он о своём присутствии. ― Какая задача?
Ванька прожевал еду, подумал.
― Задача простая: не сойти с ума и дождаться жалованья, ― кивнул он в сторону кабинета начальника. ― А вообще, Платон Ипполитович коллекцию шьёт. Говорит, перевернёт мир. Купцы два раза приходили, плевались. Говорят: цыганщина, негоже благородным людям. А он им: «Так вы и не носите, купите да продайте тем, кто хочет». Купцы ушли, сказали ― дурак.
― И… и что теперь?
― Завтра опять придут. Им же интересно, что ещё этот дурак придумает. Скандал-то деньгами пахнет, ― Ванька усмехнулся и добавил буднично: ― А нам, значит, остаётся подручными быть да поддакивать идеям Платона Ипполитовича. Он своё дело знает, хоть и чудит. Мы при нём ― вроде как свита при короле.
День тянулся бесконечно. Пётр Кузьмич бродил из угла в угол, иногда его дёргали: Марья Ивановна просила подержать клубок, отставник ― подать стул. Он послушно кивал, но внутри всё замирало от мысли, что позовут делать что-то настоящее, а он не умеет ничего.
К вечеру, когда все стали расходиться, дверь кабинета распахнулась. На пороге стоял Платон Ипполитович ― взлохмаченный, с бумагами в одной руке и ножницами в другой.
― А! Новенький! Вы ещё здесь? Чудесно! Идите-ка сюда, голубчик. Тут без вас не управиться.
И скрылся за дверью, оставив Петра Кузьмича стоять посреди комнаты с одним-единственным желанием ― провалиться сквозь пол.
⁕ ⁕ ⁕
Прошло два часа. Всё это время Платон Ипполитович говорил почти без остановки ― чертил, прикидывал, ругал купцов, снова чертил. Пётр Кузьмич стоял в стороне, переминался с ноги на ногу, подавал булавки, когда просили, и молчал.
Под утро Платон обессиленно опустился на груду тканей. Видно было, что даже он, вечный двигатель, вымотался. Перед ним на манекене красовался каркас будущего пальто ― нелепый, асимметричный, с одной пуговицей, где полагалось трём. Платон смотрел на результат устало, почти нежно.
― Садитесь, Пётр Кузьмич, ― сказал он вдруг тихо, непривычно спокойно. ― Что вы там маячите.
Пётр Кузьмич несмело присел рядом.
― Мы знакомы всего два дня, а вы единственный, кто не сбежал и всю ночь проторчал тут с булавками. Остальные ― они славные, каждый при деле, но им безразлично всё это. А вы… сидите тут, молчите ― и не жалуетесь. Сам не пойму, но есть в этом что-то.
Чернилкин стушевался, услышав в его словах благодарность.
― Вы не думайте, ― Платон покрутил в руках красный лоскут. ― Я не сумасшедший. Просто… есть вещи, которые нельзя не делать.
Он кивнул на манекен.
― Мне многие говорят: иди на другую работу, там, как у всех, там деньги. А я не могу. Там всё не то. А здесь ― моё. Глупо, да?
Пётр Кузьмич пожал плечами. Он не знал, глупо или нет. Он двадцать лет делал, что велят, и не спрашивал.
― А вы? ― Платон обернулся. ― У вас было такое? Чтоб своё?
Пётр Кузьмич подумал о бумагах, о серых днях, похожих один на другой, кроме разве что последних двух. Покачал головой.
― Нет-с… не было.
Платон кивнул, будто ждал этого ответа. Отложил лоскут и улыбнулся устало, но тепло.
― Ничего. Может, ещё будет.
⁕ ⁕ ⁕
Вечером следующего дня, когда все разошлись, Пётр Кузьмич достал из портфеля красный шарф, расправил и повесил на вешалку рядом с шинелью. Постоял, поправил и пошёл к кабинету.
― Платон Ипполитович… Чем помочь-с?
Платон оторвался от эскизов, посмотрел удивлённо, потом довольно улыбнулся:
― А, Чернилкин! Заходите, голубчик, заходите. Дела ― горы! Большие планы, я вам скажу. Без вас теперь никак.
Пётр Кузьмич переступил порог и прикрыл за собой дверь, оставив в коридоре тишину и красный шарф, терпеливо дожидавшийся его на вешалке.

Вострецова Кристина. Гордая!

— Я не могу пропускать тренировки, слышишь?! — кричала я, яростно сверкая глазами.
— Ты только вышла из больницы! Какие тренировки? — мама нахмурилась.
Я выдохнула. Из моих ноздрей повалил пар. По крайней мере, мне так показалось. В следующий момент произошло сразу несколько вещей:
Я придвинула к себе спортивную сумку и закинула ее на плечо. Рукой подхватила кроссовки и… выбежала из квартиры.
Что ж, наверное, мне не стоило так поступать, но как иначе? Турнир не за горами, а я не в форме! И ладно бы не получалось что-то конкретное. Так нет! Я не могу сделать вообще ничего! Предметы из рук валятся, повороты не крутятся, прыжки не прыгаются! Еще и эта новенькая, как там ее? Даша? Не важно. Главное, что эта Скорнякова явилась в зал и ведет себя там, словно королева! 
От мыслей о новенькой меня передернуло. Наглая, заносчивая, высокомерная… Могу продолжать этот список до бесконечности! Но всем остальным почему-то нравится. Скорее всего, они просто очарованы ее милой мордашкой и идеальными прыжкам. Ненавижу!
В зале я быстро переоделась и вышла на ковер. Скоро придет Ирина Александровна. Если к ее приходу я не буду выглядеть так, будто только что марафон пробежала, можно уходить из спорта. Ленивые здесь не задерживаются. Но… что это? Вернее, кто? В зал вплыло, не иначе, розовое облако, которое сразу окружили все мои подруги по команде. 
— А, Скорнякова, — мое лицо скривилось, и я отвернулась. И дня не проходит без перфомансов этой девчонки. Бесит!
Через пару минут, правда, весь этот почетный эскорт рассосался. Еще через пять Скорнякова вышла на ковер. В зале воцарилась тишина, которую нарушил только один голос:
— Здравствуйте, девушки!
— Здравствуйте, Ирина Александровна!
— У вас две минуты, потом засекаю двойные!
Тренировка началась. Наше негласное противостояние со Скорняковой тоже. 
— Хоп! — отсчет пошел. Мы прыгали двадцать секунд. Минуту. Многие девочки побросали скакалки, это был их предел. 
Но не я. И не Скорнякова. 
— Тяните носки! — прокричала нам Ирина Александровна, когда время перевалило за полторы минуты.
— Саша, сдавайся! Вдруг нога отвалится? — прохрипела она.
Нога у меня действительно болела.
— Сама сдавайся! — прошипела я.
— Довольно, довольно! Молодцы, девочки! — сказала Ирина Александровна, когда секундомер отсчитал три минуты.
— Разминку проводит Беляева!
Я только кивнула. Что ж, вот и посмотрим, кто на что способен. В мыслях я злорадствовала. Живым с моей разминки не уйдет никто! Особенно Скорнякова!
Мы гнулись под невероятными углами, так, что лица становились красными от приливающей к ним крови. Суставы наши хрустели – мы ведь мастера спорта, как-никак. Старенькие уже! Подкачку я специально считала медленно. С каким удовольствием я наблюдала за Скорняковой, трясущейся, как стиральная машинка на отжиме!
— …девять, десять! Закончили! — все упали на пол. Ирина Александровна не дала нам времени на отдых:
— Марш на растяжку!
И так… это были самые ужасные пятнадцать минут сегодняшнего дня. Мое больное бедро дало о себе знать, и я поверила, что оно отвалится. Лицо мое то бледнело, то багровело, но я не издала ни звука. Вот еще! Перед Скорняковой унижаться? Она, к слову, тоже держалась достойно:
Белая как мел, она закрыла глаза и что-то бубнила себе под нос. Наверное, молила Богов, чтобы это поскорее закончилось. Но рук на пол не ставила.
— Распрыжка! — сказала Ирина Александровна, когда мы собирали конечности в одну кучу. 
Поделились на две группы. Я, разумеется, оказалась в паре со Скорняковой. 
— Что, Беляева, каши мало ела? Ноги еле волочишь! — злорадствовала она.
А я пыталась сохранить хорошую мину при плохой игре: бедро немело, пуская боль по всему телу.
— На себя посмотри!
Распрыжка заканчивалась, оставался последний прыжок. Скорнякова начала первой:
—…четыре, пять! — девчонки ликовали. Она сделала сложнейший прыжок, повторив его пять раз подряд, и даже не запыхалась. Моя очередь:
— Один, два, три, четыре, — приземлив четвертый прыжок почувствовала, как пол уходит из-под ног. Бедро хрустнуло и обожгло болью. Я еле сдерживала слезы.
— Саша, у тебя все в порядке? — обеспокоено поинтересовалась Ирина Александровна.
— Да! — я встала с пола и начала заново, игнорируя боль:
…четыре, пять, шесть! Я приземлилась и повернулась к Скорняковой. Ее лицо выражало крайнюю степень изумления.
— Молодец, Беляева! — воскликнула Ирина Александровна. Я просияла.
— Снимаем грузы, идем на прогоны!
Я начала с обруча. Программа новая, элементы сложные… Но я должна делать его чисто!
Тренер назвала очередь. Первой, к моему великому неудовольствию, была Скорнякова. Она почему-то решила начать с ленты, что удивительно, ведь это ее самый стабильный вид. Но ничего. Сейчас мне не до причинно-следственных связей в голове Скорняковой. Вряд ли они чем-то обусловлены. Не может же в самом деле у нее быть рабочий мозг?
Я хмыкнула сама себе.
— Беляева, готова? — прокричала мне Ирина Александровна. Я настолько сильно ушла в себя, что пропустила очередь. Вот черт! 
Я кивнула Ирине Александровне. Из магнитофона полилась музыка:
Начала движение. Первый элемент. Дорожка шагов. Все было более чем гармонично. Я слилась с музыкой и делала программу в свое удовольствие. Именно за это я люблю художественную гимнастику! За возможность стать единым целым с музыкой! За полет без всяких крыльев… Я развернулась и приготовилась к последнему прыжку, только вот:
— Скорнякова! Уйди! — эта корова стояла в том месте, где я должна была закончить прыжок! Она отшатнулась. Я зло зыркнула на нее, но прыжок все-таки сделала.
Музыка закончилась. Я села на ковер и тяжело дышала. 
— Так, Беляева, в принципе, неплохо! Только вот прыжок твой последний мне не понравился. Переделай! Потом покажешь. И, наверное, сразу другой вид возьмешь, — протянула Ирина Александровна.
Меня хватило только на то, чтобы согласно кивнуть.
Тренировка продолжилась.
Шли дни, плавно перетекая в недели. Слишком быстро! А говорят: «время не вода». Как не вода, если уже послезавтра мы едем на соревнования? 
Под глазами у меня залегли тени, руки периодически начинали дрожать. Скорнякова на тренировках ходила мрачнее тучи, наверное, тоже переживала. Ирина Александровна гоняла всех нас до полуобморочного состояния. Уверенности такая тактика не прибавляла.
22 числа наша сборная встретилась на вокзале. Мы слишком сильно выделялись из толпы.
Сев в поезд, девочки, тайком от тренерского штаба, разложили карты. Кто-то достал печенье, кто-то – лимонад. Я не могла сосредоточиться ни на чем. Меня мутило. 
Забравшись на свою вторую полку, я уставилась в потолок. Руки тряслись. Решив хоть чем-то их занять, достала из сумки тейпы. Заклеила ими бедро, которое так и не прошло. Меня это не сильно смущало: ходить могла – и слава Богу! Немного успокоившись, я снова легла на полку, прикрыв глаза, и начала мысленно прокручивать свои программы. Сама не заметила, как отключилась.
Утром меня растолкала подруга по команде, заявив, что мы приедем через двадцать минут. Я выдохнула. Быстро умылась и собрала вещи.
На вокзале уже ждал автобус, который повез нас в зал. Девчонки расселись вместе, перекидываясь шутками и поедая шоколад, пользуясь тем, что тренеры их не видят. Скорнякова сидела в центре на заднем ряду и что-то оживленно рассказывала соседкам.
Зал, в который нас привезли, был очень красивым. Раза в два больше нашего. Нас накормили завтраком – кашей, с неопознанными кусочками фруктов, и отправили заплетаться. Дальше все завертелось слишком быстро:
Жеребьевка, списки, подача музыки. Я, если честно, не поняла, куда делось время. Вот я стою у списков, а вот уже готовлюсь к выходу на ковер. 
— Беляева, с Богом! — шепнула мне Ирина Александровна. Я сжала в кулаке полотенце, резко выдохнула, бросила его… и пошла.
Как говорила мне Ирина Александровна после выступления, я вывернула значение поговорки: «начать за здравие, закончить за упокой». Дерганая, я чуть не потеряла на первом элементе. Зато потом собралась и выдала идеальную программу!
В упражнении с мячом мне повезло меньше – потеряла предмет в самом начале упражнения.
По результатам первого дня соревнований я была на втором месте, отставая от Скорняковой на несколько десятых балла.
Вечером, заселившись в гостиницу, мы спускались на ужин, как вдруг кто-то схватил меня за волосы и дернул:
— Что, Беляева, думаешь, после такого позора сможешь собраться? — это была Скорнякова. Она расхохоталась и продолжила:
— Не мечтай! Ты всегда была второй! Живи с этим, неудачница! — она толкнула меня в стену. И ушла.
Я медленно осела на пол. Слова этой… ее слова что-то во мне задели. 
— Неудачница! — набатом стучало в моей голове. 
— Вечно вторая! —  я уставилась пустым взглядом в стену напротив. 
Может… она права? Может мне не место в этом спорте? Я заставила себя сдержать подступившие слезы. Слишком гордая! Гордая? Гордая!
Я вскочила с пола и унеслась в свой номер. В глазах моих загорелся огонь: 
Я просто обязана выиграть! Слишком гордая, чтобы проиграть!
Следующим утром я проснулась с боевым настроем. Прическа – идеальная, макияж – убийственный. 
Когда автобус привез нас к спортивному комплексу я первая побежала в зал. Двойные, разминка, растяжка – сосредоточена только на себе. Отработка программ. Все элементы точно выверены.
И вот снова – время пролетело незаметно. 
— Соберись, Беляева! Порви всех! Докажи, что можешь!
Я вышла на ковер и…
— Ты никогда так не выступала! Теперь соберись на ленту, хорошо? — Ирина Александровна крепко сжимала мои плечи и вглядывалась в глаза.
Я только улыбнулась и кивнула. 
В зоне kiss & cry сидели двое: Ирина Александровна и я. По результатам, которые выставили после булав, мы со Скорняковой сравнялись. Лента решала судьбу соревнований. 
— Беляева Александра за упражнение с лентой набирает 27,65 балла! — сердце замерло, чтобы через секунду пуститься в пляс! Я первая!
Ирина Александровна сжала меня в объятиях. Слезы катились по ее щекам. Она что-то говорила мне, но я ничего не слышала. Перевела взгляд на свою ленту:
Красный. Из всех красок я выберу эту!
Красный – моя надежда. Красный – моя победа!
Я всхлипывала, уткнувшись лицом в плечо Ирины Александровны.
Никогда еще я не была настолько счастлива!
Орехова Ангелина. Главное - начать

В то утро я проснулась с твёрдой уверенностью, что всё под контролем. Будильник звонил в 6:45. Я нажала «отложить». Потом ещё раз. И ещё. Встала в 7:15, за пять минут до выхода. Надела первую попавшуюся футболку, натянула джинсы, которые вчера валялись на стуле, схватила рюкзак и вылетела из дома без завтрака. В рюкзаке лежал несделанный доклад по истории, размокшее яблоко с прошлой недели и полторашка колы. Я бежала к остановке и думала: ничего, сегодня как-нибудь, а завтра начну новую жизнь. Эту фразу — «завтра начну новую жизнь» — я повторяла так часто, что она стёрлась до состояния пустого звука. Как мантра, которая давно не работает, но ты всё равно её бормочешь, потому что боишься замолчать.
История была третьим уроком. Я сидела за предпоследней партой, у окна, и делала вид, что читаю параграф. На самом деле я лихорадочно листала учебник в поисках хоть каких-то зацепок. Вчера я должна была сделать доклад про Куликовскую битву, но вчера я сказала себе: «Подумаю об этом завтра». Потом завтра наступило, и я сказала: «Подумаю вечером». Вечером пришло сообщение от подруги с предложением прогуляться, и я сказала: «Да ладно, успею утром». Не успела. Учительница вызвала меня к доске, я мямлила, путала даты, не могла ничего показать на карте. В классе хихикали. Она посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Знаешь, что мне обидно? Ты ведь неглупая. Ты просто не хочешь». Я вернулась на место. Мне было стыдно. Но уже на перемене я забыла об этом — потому что пришла Женя и начала рассказывать интересную историю. И я снова улетела в мысли о завтрашнем дне, о том, как я обязательно исправлюсь.
Домой я пришла в пять. Сестра сидела на кухне с кружкой чая и смотрела в одну точку. Я бросила рюкзак в коридоре, сунула голову в дверь: «Есть что-то?» — «В холодильнике суп». — «А, ну ладно, не хочу». Я хотела пойти в комнату и залипнуть в телефон, но она вдруг сказала: «Посиди со мной». Я вздохнула, но села. Села и сразу начала листать ленту. Сестра молчала. Потом спросила: «Ты уроки сделала?» — «Сделаю». — «Когда?» — «Завтра». Она посмотрела на меня. Не зло, не устало. Как-то потерянно. «Ты знаешь, — сказала она, — я тоже так жила. В твоём возрасте. Всё откладывала. Мечты откладывала. Потом институт отложила. Потом карьеру. Потом замуж. Потом думала: вот родится ребёнок, соберусь. Родила Машку и собралась. Но уже поздно было». Я перестала листать. «Что значит поздно?» — «Поздно становиться врачом. Поздно учиться на дизайнера. Поздно начинать сначала, когда тебе под сорок, а ты одна». Я не знала, что ответить. Я никогда не думала о сестре как о человеке, у которого были мечты. Она всегда была просто сестрой. А тут вдруг оказалось, что она тоже когда-то сидела за партой, тоже говорила «подумаю завтра» — и её завтра просто не случилось. Она встала, убрала кружку в мойку. «Иди учись, — сказала она. — А я позвоню насчёт курсов английского. Может, ещё не поздно».
Я пошла в комнату. Открыла учебник. И впервые за долгое время не полезла в телефон. Наверное, вы думаете, что после такого разговора я исправилась. Нет. Я продержалась три дня. А потом всё вернулось. Потому что привычка «подумаю завтра» — это не просто лень. Это система. Когда ты десять лет откладываешь всё на потом, твой мозг перестаёт воспринимать «потом» как что-то реальное. Для тебя существует только «сейчас» и «не сейчас». А «не сейчас» длится вечно. Я замечала это во всём. В том, что у меня в телефоне скопилось две тысячи непрочитанных сообщений в общих чатах, и я думала: почитаю на выходных. В том, что я три месяца обещала бабушке приехать, а она всё ждала и пекла пирожки. В том, что на письменном столе выросла гора из тетрадей, огрызков, старых чеков и пустых бутылок, и я смотрела на неё каждый вечер и думал: разберу в субботу. Суббота приходила, я сдвигала тетради на край, и гора оставалась. Она росла. Как снежный ком. Как всё, к чему я боялась прикоснуться.
Всё рухнуло в ноябре. Среда, четыре урока. Контрольная по алгебре, которую я не учила, потому что думала, что будет в пятницу. Задание по физике, которое нужно было сдать ещё во вторник. И классный час, на котором объявили: через две недели защита проектов, а я даже тему не выбрала. Я сидела на подоконнике в коридоре и смотрела в окно. За окном было серо. Внутри было серо. Я вдруг поняла, что устала. Не от школы — от себя. От этого бесконечного бега по кругу. От обещаний, которые я даю и не выполняю. От мыслей «вот сейчас соберусь» — которые длятся годами. Ко мне подошла Арина. Мы не особо дружили, но сидели рядом на биологии. «На тебе лица нет. Ты в порядке?» — «Да так, устала просто». — «Из-за проекта?» — «И из-за проекта, и вообще». Она помолчала. «А я свой уже сделала. Просто взяла и сделала. Главное — начать». Я усмехнулась: «Легко сказать “начать”». — «А ты попробуй. Не завтра. Прямо сейчас». Я посмотрела на часы. Осталось двадцать минут до конца перемены. Что можно сделать за двадцать минут? Но я вдруг вспомнила маму. Её несбывшееся завтра. Как она ждала подходящего момента двадцать лет — и момент так и не наступил. Я достала телефон. Открыла заметки. Написала: «Проект по физике. Тема: оптические иллюзии». Потом ещё три пункта. Потом открыла браузер и нашла три статьи. Сохранила ссылки. Прошло десять минут. Я сделала то, что откладывала две недели. Не идеально, не гениально — но сделала. И впервые за долгое время мне стало легче.
Я не стала другим человеком. Я не переродилась в дисциплинированного гения. Но что-то щёлкнуло. Я не убрала стол, но выкинула пустые бутылки и сложила тетради в стопку. Гора уменьшилась — и дышать стало легче. Я не прочитала две тысячи сообщений, но ответила на пять важных — тех, где меня о чём-то спрашивали. Люди получили ответы. Я перестала быть чёрной дырой. Я не сдала все долги, но подошла к учительнице по алгебре и сказала: «Я напишу контрольную в пятницу. Можно?». Она удивилась, но разрешила. Я не купила билет к бабушке, но позвонила ей и сказала: «Баб, я приеду в воскресенье. Честно». Она заплакала. Я чуть не заплакала. Это были маленькие шаги. Я даже боялась радоваться — вдруг сорвусь, вдруг опять начну откладывать. Но я заметила одну вещь. Чем меньше я откладывала, тем меньше мне хотелось откладывать. Оказывается, привычка «сделать сейчас» — это как мышца. Сначала она слабая, дрожит, болит. Но если её тренировать, она крепнет. И однажды ты просыпаешься и понимаешь: ты уже не тот, кто был год назад. Ты больше не ждёшь понедельника, чтобы начать новую жизнь. Ты просто живёшь.
Сейчас три часа ночи. Я сижу за столом. На столе порядок. Рядом кружка чая — остыла уже, но я всё равно пью. Я пишу это сочинение. Не потому, что завтра дедлайн — хотя он, конечно, завтра. А потому, что я обещала себе. Я обещала себе, что не буду больше красть у себя время. Что перестану коллекционировать невыполненные обещания. Что буду думать о завтра — но только после того, как сделаю всё, что нужно сегодня.
В девятом классе нам говорят, что мы должны выбрать будущее. Экзамены, профессию, путь. Это страшно. Это огромный груз.  Я не знаю, кем стану. Не знаю, получится ли у меня поступить, найду ли дело жизни, буду ли счастлива. Но я точно знаю: каким бы ни было моё завтра, оно будет благодарно моему сегодня. За каждый сделанный шаг. За каждый вовремя сданный долг. За каждое «сейчас» вместо «потом». Я подумаю об этом завтра. Но только о том, что уже нельзя сделать сегодня. А сегодня я сделаю всё остальное.
Бабушка дождалась меня в воскресенье. Пирожки были с капустой. Мы пили чай, и она рассказывала, как в войну бегала в школу за десять километров. Я слушала и думала: она никогда не откладывала жизнь на завтра. Она просто жила. Изо всех сил. Я хочу так же.
Храневский Максим. Держи удар

Тренер сказал, что у меня есть ровно три минуты.
Я сидел в углу раздевалки, обмотанный полотенцем, и смотрел на часы. Дворец спорта «Кристалл» гудел как растревоженный улей. Оттуда, из-за тяжелых дверей, доносился рев трибун — там на ринге шел бой. Главный бой вечера.
Серега поплыл, — выдохнул второй тренер, влетая в раздевалку. — Пропустил двоечку, сейчас добивают. Если его снимут…
Если его снимут, — перебил главный тренер, дядька лет пятидесяти с разбитыми в хрящ ушами, — то выйдет он.
Он посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Пятеро на одного — так называется этот момент, когда ты остаешься один на один с решением, от которого зависит всё.
Но в данном случае пятеро на одного выглядели иначе. Пятеро — это тренер, врач команды, секундант, представитель федерации и мой собственный страх. А один — это я.
Ты готов? — спросил тренер.
Я кивнул. Готов ли я? Кто бывает готов к бою с чемпионом Европы, действующим, непобежденным, который за последний год отправил в нокаут всех, кто выходил против него? Черт возьми, да я вообще не должен был здесь быть. Я — второй номер, запасной, мальчик для битья на тренировках. Мое дело — мешки, лапы, спарринги с основным составом. Мое дело — быть тенью, а не светом.
Серегу сняли, — объявил врач, заходя в раздевалку. — Рассечение. Кровь не останавливается. Он выбыл.
Тренер выругался. Представитель федерации, толстый мужчина в очках, развел руками:
По регламенту, если боец не может продолжать, бой передается следующему по рейтингу. Это ты, — он посмотрел на меня. — Выходишь через десять минут.
Десять минут. Пятеро на одного. Пятеро человек, которые смотрели на меня и ждали, что я скажу. Что я сделаю. Ждали, что я, девятнадцатилетний пацан, выйду против монстра, который нокаутировал пятнадцать человек подряд.
Я выйду, — сказал я.
Тренер положил руку мне на плечо:
Сынок, ты понимаешь? Он тебя просто убьет. Не в переносном смысле — в прямом. У него удар как кувалда. Ты держишь удар?
Держу, — соврал я.
На самом деле я не знал. Меня никогда не били по-настоящему. В спаррингах все работали вполсилы, берегли друг друга. А этот зверь не берег никого.
Слушай сюда, — тренер наклонился ко мне, и его разбитое лицо оказалось в сантиметре от моего. — У тебя нет шанса выиграть. Ты понял? Нет. Шанса. Но у тебя есть шанс не проиграть позорно. Три минуты. Продержись три минуты первого раунда. Если продержишься — он начнет психовать, торопиться, раскроется. Во втором раунде у него упадет выносливость — он привык заканчивать быстро. В третьем… если доживешь до третьего, он выдохнется. И тогда…
И тогда? — переспросил я.
И тогда бей, — тренер сжал кулак. — Один раз. Один удар. Вложи всего себя. Если попадешь — он упадет. Они все падают, если попасть правильно.
А если не попаду?
Если не попадешь, он добьет тебя в четвертом. Но до четвертого еще дожить надо.
Врач наклеил мне пластырь над бровью — для вида, царапины там не было, но традиция требовала. Секундант замотал бинты. Представитель федерации пожал руку и ушел. Остались только тренер и я.
Помни, — сказал тренер перед самым выходом, — пятеро на одного. Это не про бокс. Это про то, что ты один, а против тебя — он, его тренер, его секунданты, его слава и твой страх. Пятеро. А ты один. Но в ринге вы будете вдвоем. И там он один, а ты один. Уравняли.
Я вышел в коридор, ведущий к рингу. Свет здесь был тусклый, а впереди, в проеме двери, сияла арена, залитая софитами. Рев толпы нарастал с каждым шагом. Я ступил в свет — и мир взорвался криком.
Он уже был там. Чемпион. Здоровенный, бритый наголо, с перебитым носом и глазами убийцы. Он смотрел на меня и улыбался. Улыбался, как кот, увидевший мышь.
В красном углу, — загремел голос диктора, — непобежденный чемпион Европы, гроза тяжелого веса, Александр «Топор» Морозов!
Зал взревел. Он вскинул перчатки, и его угловые — тренер, секунданты, массажист — захлопали, засвистели, заорали. Четверо. Плюс он сам — пятеро. Пятеро на одного меня.
В синем углу, — диктор сделал паузу, и в его голосе послышалось удивление, — дебютант, замена, Алексей Ветров!
Зал загудел разочарованно. Кто я такой? Никто. Мешок, которого сейчас размажут по рингу. Мой угол был пуст. Только тренер стоял у канатов, да секундант с ведром воды. Один. Я.
Гонг.
Я вышел на середину ринга. Он вышел тоже — легко, пружинисто, как зверь, который знает, что добыча никуда не денется. Мы коснулись перчатками. Рефери махнул рукой — бой начался.
Первые секунды я просто двигался. Джеб, еще джеб, уход, нырк. Он пропускал мои удары мимо — я даже не пытался бить сильно, только ставил руку, мешал ему прицелиться. Он пошел вперед, зажимая меня в углу.
Не останавливайся! — орал тренер. — Двигайся!
Удар. Самый обычный, прямой правой. Я видел, как его кулак летит мне в голову, и в последний момент ушел в сторону. Перчатка скользнула по виску, но силы в ударе не было — он бил на автопилоте, разминаясь.
Первая минута. Вторая. Он начал злиться. Я не падал, не убегал, но и не подставлялся. Я просто двигался, как учили, — мелкими шажками, постоянно смещаясь, не давая себя прижать.
Конец первого раунда. Гонг. Я сел в угол, и тренер наклонился ко мне:
Отлично. Три минуты есть. Теперь второй раунд. Он пойдет вперед. Будет бить серии. Твоя задача — не пропустить чистый. Закрывай голову, терпи. Три минуты второго раунда — и он сдохнет.
Я кивнул. Руки гудели, ноги дрожали, но внутри было странное спокойствие. Я сделал то, что казалось невозможным, — продержался против монстра. Значит, можно продержаться еще.
Второй раунд. Он вышел злой. Уже без улыбки, с холодной яростью во взгляде. Он бросился на меня, как бык, и я едва успел уйти от первой серии — левый-правый-левый-апперкот. Два удара прошли вскользь, один пришелся в корпус, и я охнул, согнувшись.
Терпи! — орал тренер.
Я терпел. Закрывал голову, подставлял плечи, двигался, двигался, двигался. Он молотил по моей защите, как кузнец по наковальне. Каждый удар отдавался во всем теле, руки онемели, в глазах плыло, но я стоял. Не падал. Двигался.
Гонг. Конец второго раунда. Я рухнул на табурет, и тренер брызнул мне в лицо водой.
Слушай, — зашипел он, — он выдохся. Слышишь, как дышит? Он открыл рот, у него «сопли» пошли. Он устал. Третий раунд — он пойдет добивать. Он думает, ты на последнем издыхании. Но ты не на последнем. У тебя есть силы. Ты сохранил их, пока он молотил воздух. Выходи и лови момент. Один момент. Когда он раскроется — бей.
Я поднял глаза и посмотрел в его угол. Четверо склонились над ним: тренер, секунданты, врач. Пятеро на одного. Они что-то втирали ему, массировали, поили. Они были командой. А у меня был только тренер. И я сам.
Третий раунд.
Я вышел и сразу понял — тренер прав. Морозов дышал тяжело, руки опускал ниже, удары стали короче. Но он шел вперед, потому что привык побеждать, потому что не мог остановиться. Он хотел добить меня во что бы то ни стало.
Давай, щенок! — прохрипел он, выбрасывая джеб. Я ушел. Еще джеб. Я ныркнул. Он шагнул вперед, сокращая дистанцию, и замахнулся правой — той самой кувалдой, которой нокаутировал пятнадцать человек.
Я видел этот удар. Видел, как он летит медленно, очень медленно, потому что Морозов устал и вложил в него последние силы. Я мог уйти. Я мог уклониться. Я мог просто переждать, и бой бы кончился, и я бы проиграл по очкам, но ушел бы на своих ногах.
Но тренер сказал: «Один удар».
Вместо того чтобы уйти, я шагнул вперед. Навстречу его кулаку. Навстречу смерти. И в тот момент, когда его перчатка уже коснулась моего виска, я ударил. Коротко, резко, с земли, вкладывая весь вес, всю злость, весь страх трех раундов — левый боковой в челюсть.
Мир взорвался тишиной.
Я открыл глаза и понял, что лежу на спине. Надо мной склонились лица: рефери, тренер, врач. Красные огоньки камер, гул толпы. Я попытался встать, но руки не слушались.
Лежи, лежи, — сказал тренер. — Всё хорошо.
Что случилось? — спросил я языком, который еле ворочался.
Ты его вырубил, — улыбнулся тренер. — Чистый нокаут. Твой удар прошел. А его — чуть позже. Ты упал, но он упал раньше. Ты победил.
Я закрыл глаза. Пятеро на одного. Пятеро в его углу, пятеро против меня одного. А в ринге мы были вдвоем. И он проиграл.
Толпа ревела. Мое имя скандировали десятки тысяч глоток. А я лежал на холодном полу ринга и улыбался. Потому что понял главное: иногда пятеро на одного — это не приговор. Это просто шанс стать одним на пятерых.
Ткаченко Ирина. Снежная кошка

На улице уже во всю сгущались сумерки, несмотря на то, что часы показывали всего пять часов вечера. Так будет продолжаться еще несколько недель, пока зима не начнет медленно сменяться весной.
Зоя, с раскрасневшимися от мороза щеками, устало снимала с себя тяжелую одежду. Передние пряди волос намокли от растаявшего на них снега и теперь липли к лицу.
Вытряхнув из капюшона белые комья, Зоя сунула в рукав куртки шапку и повесила ее на крючок.
В комнате было душно и темно, но Зоя не потрудилась включить свет. По памяти дойдя до кровати, она завалилась на нее, накрыв глаза рукой. Может на нее так влияет погода и атмосферное давление, а может школьная нагрузка не дает ей как следует передохнуть, и каждый день превращается в один сплошной серый ком из усталости, которая все накапливается и накапливается.
Пролежав так несколько минут, Зоя заставляет себя подняться: домашние задания и подготовка к завтрашней контрольной сами себя не сделают.
От давящих на виски мыслей, Зою отвлекла полоска света из коридора. Дверь приоткрылась на пару сантиметров и в комнату важной походкой вошла белая кошка с незамысловатой кличкой «Мелкая», которую Зоя хорошо различала в темноте.
Зоя похлопала по кровати рядом с собой, и в тот же миг кошка оказалась рядом. Желая потрепать любимицу по пушистой холке, Зоя потянулась к кошке, но та ловко вывернулась и перебралась на другой край кровати и по-хозяйски улеглась.
- Зойка! - послышалось за дверью, после чего в комнату заглянула рыжая голова. - Зой, поможешь с домашкой? Кочерга опять назадавала нам каких-то сочинений! А я вообще-то гулять собирался сегодня... Так поможешь? И чего ты без света сидишь?
Махнув рукой, Зоя выдавила недовольное «Щас» и, когда голова брата скрылась за дверью, закрыла ее за ним на щеколду, чтобы переодеться в домашнее.
Выйдя в коридор, соединяющий две комнаты и кухню, настроение только ухудшилось: горы грязной посуды возле раковины напоминали о ее сегодняшней очереди прибираться.
В комнате братьев было по-привычному грязно: валяющиеся вещи и исписанные листы, разворошенные кровати и небрежно распахнутые шторы. Нахлынуло неприятное ощущение затхлости, словно Зоя шаг за шагом тонет в грязи. Она не стала заострять мысли на этом чувстве, желая поскорее разобраться с делами.
Помочь брату с уроками труда не составило, а вот уборка на кухне затянулась на добрых двадцать минут, и когда Зоя наконец вернулась к себе в комнату, разложила вокруг себя учебники и тетради, и так и не смогла ни к чему приступить. Просто бездумно смотрела на все свои записи, на пятерки, выведенные красной пастой, и не понимала, зачем они ей. Стоят ли оценки ее вечной усталости? Или же в конце концов она настолько загоняет себя, что забудет кто она есть без всех этих пятерок и грамот?
Эти мысли выбили из Зои последние крупицы желания что-либо делать. Она сгребла все в одну стопку и оставила на столе. Закрыла дверь на щеколду, чтобы больше никто сегодня ее не побеспокоил, открыла окно, иначе по ощущениям ее мозг был готов вот-вот взорваться, и осторожно прилегла, стараясь не потревожить свернувшуюся в клубок кошку.
В полудреме Зоя провела пальцами по мягкой белой шерстке, и сразу за этим почувствовала холод.
Проморгавшись, Зоя выдернула руку из снега, отшатнулась и едва не провалилась в сугроб. Сердце быстро заколотилось, а руки судорожно затряслись. Ноги как будто сделаны из ваты, Зоя почти их не чувствовала, но понимала, что стоит босиком в снегу в одной только серой тунике.
Справа и слева от нее снежными перинами расстилались высокие сугробы. Вперед же вела кем-то вытоптанная тропинка.
Попытка Зои добраться через сугроб хоть до одного дерева успехом не увенчалась, и дрожащая от холода она, пошатываясь, побрела вперед.
Сверху на голову то и дело падали кучи снега, хотя нигде поблизости не было ничего, откуда они могли бы упасть.
Зоя брела так долго, что в один момент ей захотелось остановиться, ведь путь, казалось, был бесконечным, а идти было все труднее и труднее. От ледяного воздуха становилось больно дышать, а посиневшие ноги и вовсе непонятно как продолжали двигаться. И все же Зоя не смогла остановиться. То ли боялась замерзнуть насмерть, так и не попытавшись спастись, то ли понадеялась на удачу, что вот-вот появится какая-нибудь лачуга, где она сможет отогреться, и нужно лишь потерпеть.
Пронзивший слух вой заставил Зою опасливо озираться и прислушиваться. Лесные обитатели, в отличие от нее, приспособлены к передвижению по глубокому снегу, да и наверняка почувствуют ее раньше, чем она заметит их приближение.
Зоя услышала скрип, будто кто-то следует за ней по снегу, и, затаив дыхание, остановилась. Ничего не было слышно с полминуты, и только Зоя решила продолжить путь, как кто-то толкнул ее вперед.
Свалившись прямо в обжигающий кожу снег, Зоя опасливо обернулась, но никого по-прежнему видно не было, как не было и тропинки, по которой она шла. Теперь Зоя находилась в центре круглой заснеженной поляны, окруженная все теми же стенами из сугробов.
Вдалеке, а затем и прямо над головой раздавалось карканье ворон и вой ветра. В порыве отчаяния Зоя попыталась руками разгрести снег, но он словно возвращался на место. Крики о помощи и рытье замерзшими руками ни к чему не привели, и Зоя сдалась. Легла на бок, прижав ноги к животу и обхватив их руками. Хотелось рыдать от безысходности, но слез не было, наверное, они замерзли где-то внутри. Зоя закрыла глаза и ... ощутила покой. Какой-то груз свалился с плеч, стало легче дышать. Что-то вокруг изменилось, но Зое было страшно смотреть что именно.
«Наверняка это сон, - думала Зоя, - он точно закончится». Но сколько бы она не лежала, сон не кончался. И тогда Зоя открыла глаза, но вокруг все было как прежде. Разочарование захлестнуло ее, но Зое больше не хотелось бессмысленно лежать. Видно, ощущение легкости прибавило в ней решимости. Зоя осознала, что ей нужно действовать, рыть путь хоть до посинения, но уж точно не принимать безвыходность.
Стоило ей встать, как из снега послышалось знакомое «мяу». Зоя бросилась к снежной стене, пытаясь добраться до кошки, но ничего не находила. «Мяу» прозвучало с другой стороны, и Зоя кинулась туда. Звук повторялся, и она перестала понимать, откуда он доносится. Вдруг все прекратилось, наступила тишина, которую прервал скрип шагов по снегу.
Повернувшись в сторону звука, Зоя не сразу заметила следы на снегу. Пару секунд они не двигались, но стоило звуку вновь раздастся, и стали появляться новые. Они шли по кругу, спиралью. Сначала было непонятно, кому они принадлежат, но, когда круг сузился, Зоя поняла, что рядом бродит какое-то невидимое животное. Причем сначала следы были маленькими, но по мере приближения к Зое становились все больше.
Зоя в страхе ждала зверя. Он был уже совсем рядом. Зажмурившись, она почувствовала чье-то присутствие. Что-то мокрое коснулось ее руки. Открыв глаза, Зоя увидела большую белую кошку, похожую на рысь, но с висячими ушами, как у ее собственной кошки.
- Такого не может быть, - пробормотала Зоя, - почему ты такая большая? Это все сон, точно сон.
Боднув удивленную Зою, кошка нырнула прямо в сугроб. Зоя побежала за ней, приготовилась встретиться с ледяной массой, но словно прошла насквозь.
Кошка сидела, дожидаясь ее, а затем снова побежала вперед.
- Стой! Подожди... - Зоя бросилась следом, но на ее пути появлялись ветки деревьев, паутина, откуда-то резко вылетавшие птицы, от которых приходилось отмахиваться, камни о которые она запиналась, пока в конце концов не свалилась в мягкий сугроб.
Выбравшись из снежной кучи, Зоя огляделась, но кошки нигде не было. Зоя пыталась позвать, и она ответила коротким «мяу». Зоя шагнула в ту сторону, откуда доносился звук, и ... оказалась посреди дороги перед своим домом. В окнах горел свет, и Зоя поплелась к нему, предвкушая ощутить тепло.
За входной дверью снова был лес. Зоя решила, что это очередная иллюзия, и нужно ее переступить, но только она собралась это сделать, как на нее резко что-то напрыгнуло.
Тяжело дыша, Зоя подорвалась на кровати. С полминуты она слушала, как ее сердце восстанавливает ритм, а глаза привыкают к темноте, после чего вновь опустила голову на подушку, прокручивая в голове картинки из сна. Рукой она попыталась найти Мелкую, но на кровати ее не было. Тогда Зоя встала, включила свет и убедилась: кошки в комнате нет.
Закрыв окно, она закуталась в одеяло и принялась снова прокручивать в голове сон, но детали либо забывались, либо искажались, и тогда она переключила внимание на стопку из учебников и тетрадей.
После уроков сил не хватило даже на то, чтобы умыться. Зоя провалилась в сон.
Звон будильника оповестил о наступлении утра. Подъем, умывание - все на автомате.
На улице Зоя втянула в грудь свежий воздух и понадеялась, что день пролетит незаметно, и ей удастся как следует отдохнуть.
В какой момент пошел снег, Зоя не заметила. Прохожие также, как и она, шли по своим делам. Когда Зоя вдруг услышала что-то странное, как если бы кто-то плюхнулся в снег, она посмотрела на людей поблизости, но никто не обратил на звук никакого внимания. Зоя отмела мысли о снежной кошке из сна и поспешила дойти до школы. Не сразу она ощутила, что что-то изменилось. Не вокруг, а в ней.
У самых ворот школы Зоя почувствовала откуда-то взявшуюся легкость, а затем услышала из толщи снега пронзительное «мяу».
Мелкая так и не вернулась домой. Ни через день, ни через неделю. Для Зои это осознание было болезненным, словно от нее оторвали часть тела. Но каждый раз, когда она видела падающие хлопья снега, она вспоминала о Мелкой, и ей становилось спокойней, жизнь ощущалась светлой и легкой. Зоя знала, что это она — снежная кошка, которая оставляет невидимые следы на снегу. Она обязательно поможет, если кто-то погрязнет в своей усталости, поможет найти дорогу к спокойствию.
Звонарева Ксения. Там, где начинается завтра

Ночь в этом городе никогда не была по‑настоящему тёмной. Даже когда электричество умирало, даже когда небо заволакивало пепельной пылью, воздух все равно светился — слабым серым свечением, будто мир не мог полностью погаснуть.
Сирена где‑то вдали оборвалась на полузвуке.
Стало слышно чьё‑то дыхание.

— Пап… Они ушли?..

На полу разрушенного магазина сидела девочка лет семи, прижав к груди своего любимого зайчонка. Её пальцы цеплялись за потёртую шёрстку, свалявшуюся от грязи и слёз.
Когда‑то он был белым. Теперь его шерсть стала серо‑бурой от пыли и времени. Одно ухо держалось на нитках и свисало, будто сломанное. Пластиковые глаза были разными: один на месте, мутный и поцарапанный, второй заменён пуговицей, пришитой толстыми чёрными стежками — слишком грубыми для нежных детских рук. Живот зайца был распорот и неуклюже зашит красной нитью. Не потому, что кто‑то не умел шить, а потому что нужно было срочно починить. Набивка внутри сбилась комками, и когда девочка сжимала игрушку, казалось, будто она держит не мягкого зверька, а что‑то хрупкое, готовое рассыпаться в пыль.
Но она держала его крепко. Как будто это было последнее, что в мире оставалось целым.

Её отец, бледный, с трясущимися руками, держал фонарик, направленный в пол, будто свет мог их выдать.
Снаружи что‑то волочилось по асфальту. Не шаги. Не лапы. Будто кто‑то тянул по земле слишком длинное тело.
— Не смотри, — прошептал он. — Что бы ни услышала — не смотри.
Витрина перед ними тихо затрещала.
Стекло расползлось трещинами само, словно под давлением невидимого взгляда. В осколках отражалось существо на улице. Слишком высокое. Слишком худое. Руки свисали ниже колен. Голова дёргалась рывками, будто мир не успевал её прорисовывать.

Из темноты донёсся шёпот — несколькими голосами сразу:
— …потом…— …не сейчас…— …завтра…

Отец зажал дочери рот.
Существо повернулось прямо к стеклу. Глаза у него были закрыты. Но оно знало, где они.
И в этот момент сверху упала чья-то фигура. Глухой удар. Тварь замерла.
— Не сегодня, — тихо сказала она.
Существо рванулось вперёд, дёрганым движением, но человек шагнул в сторону раньше. Удар. Свет прошёл сквозь тело безликого создания. Тварь рассыпалась в чёрный дым, и на долю секунды в его клубах появились лица — испуганные, искажённые, кричащие без звука. Потом всё исчезло.
Человек не посмотрел на витрину. Он уже шёл дальше по улице, где в темноте рождались новые шорохи.
Его звали Кай.



База Ордена была под землёй — всё, что люди боялись потерять, теперь жило здесь.
Металл, бетон, приглушённый свет, мигающие цифрами экраны. Дежурный на входе просто отметил знак на груди Кая и нажал кнопку. Дверь открылась.

— Сектор семь очищен, — сказал оператор, не поднимая глаз.
— Подтверждаю, — ответил Кай.

Здесь не было слов вроде «хорошая работа». Только статистика.
На стене висела карта города. Чёрные точки медленно гасли одна за другой, но новых появлялось больше. Всегда больше.
Кай снял перчатки и бросил их в контейнер. Пластик на ладонях был обуглен по краям.

— Снова близко, — тихо сказал голос сбоку.

Кай обернулся. У стены стоял мужчина постарше, в такой же форме, но без знака. Инструктор, наблюдатель.

— Ты был рядом с зоной происшествия, — сказал он.
— Я всегда рядом, — ответил Кай.

Инструктор смотрел на него долго.

— Они тянутся к тебе быстрее, — сказал он наконец.

Кай промолчал. В Ордене такие разговоры считались лишними, но иногда всё‑таки случались — тихо, в коридорах, между сменами.
В медблоке пахло антисептиком и железом. Молодая врач подняла глаза.

— Руки.

Он протянул ладони. Она внимательно осмотрела их.
— Ожоги снова проявляются изнутри?
— Иногда.
— Боль?
— Пустота.

Она замерла на мгновение, но не сказала больше ничего — только нанесла прозрачный гель, который мгновенно охлаждал кожу.

— Ты должен отдыхать, — сказала она тихо.

Кай кивнул, зная, что в Ордене отдыхали не для себя. Здесь выживали.

Столовая была почти пустой. Кай взял стакан воды и сел у стены. Разговоры стихли. Новички смотрели на знак на его груди, опытные — на него самого. Кто‑то считал его талисманом, кто‑то — причиной. Он сделал глоток воды и вспомнил, что давно не ел просто так. Всё остальное здесь делалось из‑за необходимости.

— Кай.

Он поднял глаза. Напротив стояла архивистка — невысокая, с усталым лицом и объёмной папкой в руках.

— У нас снова совпадение, — сказала она.
— Их всегда много.
— Нет. Такое.

Она протянула распечатку: логи звонков, сообщения, метки времени.
Кай пробежал глазами строки. Последний исходящий вызов не совершён. Черновик сообщения не отправлен. Время остановки записи: 02:17. Он знал этот паттерн.

— Где? — спросил он.
— Старый район. Дом под сносом. Мы его закрывали десять лет назад.

Кай поднял глаза.

— Закрывали?

Она кивнула.

— До Ордена. Ещё тогда. Там был исследовательский сектор, — сказала архивистка осторожно. — Самый первый.

Мир на секунду оглох. Шум вентиляции исчез. Осталось одно слово: «Первый».



Коридоры старого крыла не ремонтировали. Свет был тусклее, металл темнее, таблички выцветшие. Кай шел медленно. Дверь в сектор была закрыта, но замок среагировал на знак. Щёлкнул.
Кай остановился на пороге. Запах ударил сразу: пыль, бумага, старый пластик и ещё что‑то — остановившееся время. Он сделал шаг внутрь и впервые за много лет почувствовал настоящий страх. Не за себя. За правду, которая его поджидала.
В архиве пахло пылью и холодным металлом. Подшитые листы крошились, фотографии выцветали. Кай перебирал их одну за другой и вдруг заметил странность.На разных делах повторялось одно и то же: перед каждым случаем была пауза. Несделанный звонок, незавершённый разговор, мысль, отложенная «на потом».Перед самым появлением тварей всегда возникал этот зазор — маленький, человеческий.Кай замер, чувствуя, как внутри поднимается холод.Если это не совпадение… значит, причина была ближе, чем он думал.
На одной фотографии была лаборатория, люди в халатах, белый свет и знак на стене, такой же, как у него на груди.
Свет ламп дрогнул, под стопкой снимков что‑то сдвинулось. Кай дёрнулся. Пол слегка прогнулся. Дыхание сбилось. Тень на полу шевельнулась чуть раньше него.
Он выпрямился. Тень повторила движение с запозданием.

— Долго же ты, — сказала она.
— Я тебя искал, — тихо сказал Кай.
— Нет, — ответила тень. — Ты обходил меня всё это время.

Воспоминания нахлынули: белый свет, гул аппаратуры, усталость, «ещё немного… потом разберусь».

— Ты хотел понять, откуда они берутся, — сказала тень.

Он вспомнил годы записей, людей, которые видели тени и слышали шёпот. Везде повторялся один момент: перед первым появлением — пауза, звонок, разговор, отложенный «на потом».

— Ты почти понял, — сказала тень.

Кай покачал головой.
— И что ты сделал? — спросила она.

Он увидел себя — молодого, сгорбленного над столом. Мир еще не треснул. Ещё можно было остановиться. Нужно было одно решение.
Он вспомнил лабораторию, графики, усталость и слова, которые тогда казались безобидными:
— Я подумаю об этом завтра.

Тишина стала глубже. Кай открыл глаза.

— Это был не конец, — прошептал он.
— Нет, — сказала тень. — Это было начало.

Тень приблизилась.
— Хочешь остановить это?

Кай молчал. Шагнуть — и разорвать цепочку. Один шанс — сейчас.
Он закрыл глаза и вспомнил людей, которых должен защитить: детей, спящих спокойно, родителей, живущих без страха. Он видел ту девочку с зайчонком и её отца, прячущихся от тварей, людей, чья жизнь зависела от него. Всё это дало ясность.
Он сделал шаг. Свет вспыхнул, тень растворилась. Кай отдал себя ради них.



Прошло двадцать лет.
Небо стало настоящим — тёмным, ночным. Дети гуляли после заката, окна больше не заколачивали досками. О демонах говорили как о старых кошмарах, которые снятся уже каким‑то чужим детям.
Мальчик сидел на ступеньках школы, сжимая телефон. Экран светился в темноте. Сообщение могло спасти друга, но ему самому принести проблемы. Он посмотрел на экран и вздохнул:
— Ладно… подумаю завтра.

Позади него, едва заметная, появилась тонкая чёрная трещина. Из неё донёсся шёпот:
— …завтра…

Тарасевич Варвара. Аполлон с укулеле в подсолнух

Из тёмного угла комнаты на Лизу предательски косился юноша с холста. «Отстань! — думала девочка. — Знала бы - не брала бы кисть в руки!»
Но юноша в шёлковой тоге и лавровом венце, с лучезарной улыбкой на лице, обрамлённом роскошными золотыми кудрями, не отставал. Только пристальнее разглядывал Лизу и набитый кистями рюкзак.
— А кого ты рисуешь? — трещала младшая сестра Женя двумя неделями ранее.
— Аполлона, — терпеливо отвечала Лиза. - Бога солнца, покровителя искусства…
— А-а-а, это мифы! — и ушла, оставив, наконец, в покое.
Лиза тогда взбесилась. Это не просто мифы! Это - её первый настоящий проект, не учебно-студийное, не зарисовочное, а полноценное творение! С каким упорством она вырисовывала каждую прядку, каждый листик…
А потом взяла и запихала холст в самый дальний угол. Видеть его больше не хотела! Всё получилось - но подвели глаза. Лиза же чуть ли не три часа билась со всеми оттенками синего и голубого, пробовала лазурь, подмешивала сиреневый… и ничего подходящего не нашла. Аж до слёз обидно.
Но даже из дальнего угла пустые глазницы обжигали Лизу своей пугающе чистой белизной. Поэтому в тот день, когда её группа из художественной студии уезжала в поход на пленэр, Лиза поспешно выскочила из комнаты. Родители, конечно, пожелали ей хорошей дороги, а Женя показала язык. И вот, Лиза в автобусе. Она почувствовала невероятное облегчение - больше никаких осуждающих картин. Только горы и облака.
И ругань потных подростков в мешковатой одежде.
Облегчение как рукой снимает. Ведь она снова как в зоопарке! Есть среди одногруппниц и нормальные девочки, но они из началки и никуда не поехали. И теперь Лиза обречена провести неделю в гордом отдалении от других —лучше уж так, чем вместе с недалёкими грубыми старшеклассницами отпускать мерзкие шутки или сплетничать. Это Лизин первый поход, и она им так грезила, что не учла отдельных деталей. К тому же, осталось всего одно свободное место. На последнем ряду, рядом с парнем в наушниках. Незнакомым — видимо, из другой группы.
— Извини, можно мне сесть? — раздражённо потрясла его за плечо Лиза. Парень снял наушник.
— Привет! — улыбка обнажила два ряда жемчужно-белых зубов. — Конечно, садись. Ты хочешь к окну?
Лиза, кивнув, протиснулась к пыльному окошку. Автобус со вздохом тронулся, а новый сосед наушники, почему-то, не надевал.
— Ты тоже в первый раз едешь? — спросил он и повернулся к Лизе. Девочка получила возможность рассмотреть его загорелое веснушчатое лицо и золотые нити непослушных кудрей.
— Да.
— Как здорово! Прямо судьба нам сесть рядом. Меня зовут Кеша, как попугая! А тебя?
— Лиза.
— Как бедная Лиза! Ладно, не смешно. Хотя, она была такая добрая и милая. А ты тоже милая, и, наверное, добрая.
Лиза аж поперхнулась. Ничего себе характеристика! Обидное «Ты просто глуп!» готово сорваться с губ.
Конечно, она никогда не задумывалась, добрая ли она. Милая? Никто ей так не говорил, кроме бабушки…
Может, не так и глуп этот мальчик?
— Спасибо, — улыбнулась в ответ Лиза.
У неё с плеч как цепь из стеснительно-раздражённого чугуна свалилась. Она сама что-то спросила, вроде: «Кого слушаешь?» — и так, потихоньку, они с Кешей протрещали почти три часа поездки.
***
— У тебя такая классная футболка в грибочек! — взвизгнула Лиза, когда они выходили из потного полуденного автобуса.
— А у тебя волосы круто покрашены — обожаю фиолетовый! — с улыбкой парировал Кеша. — А ты чем больше рисуешь, гуашью или акварелью?
— Акварелью, хотя вообще-то люблю масло.
— Сливочное?
***
Сначала Лиза так и не могла привыкнуть к тому, что у неё появился друг. Раньше она рисовала под симфонию номер сорок Моцарта, но никак не обсуждала её с другим человеком. Кеша цеплялся за любую тему и мог часами рассуждать на самые странные вопросы. «Как думаешь, какую форму правления установили бы в России кукурузные початки?» — спросил он однажды, чем ввёл Лизу в ступор. Пришли они, кстати, к полной анархии. Он рисовал так странно! Без грунтовки ляпал огромные мазки, макал в баночку немытую кисть, нещадно смешивал всю палитру в один серо-буро-малиновый, добиваясь нужного оттенка ствола «вон того дерева». Свой стиль он картаво называл «impressionnisme à la cajou» («импрессионизм а-ля кешью») и смело пачкал руки в краске. Лиза, наполовину перфекционист, сначала дичилась этой невероятной небрежности, но на четвёртый день поездки храбро наляпала пальцами листьев на каштан. Получившуюся красоту похвалил учитель, а Кеша предложил отпраздновать бутербродами с колбасой. Предложение было принято и воплощено в жизнь под тем же каштаном, к которому и Лиза, и Кеша стали испытывать невероятную привязанность. Такую, что пятым вечером даже выцарапали на его коре перочинным ножиком слова: «Кеша и Фиолетик. 23.07.25 — вечность!» Двадцать третьим июля был первый день похода. Вечностью — негласный договор дружить всю жизнь…
Тем вечером Лиза чувствовала в себе силы взлететь. Никогда ещё линии, мазки и штрихи не выходили из-под её кисти так легко и быстро! Со стороны, наверное, могло показаться, что она наглоталась фосфора и теперь светится изнутри. У неё появился друг! Настоящий! Навсегдашный!
А ночью она почему-то вспомнила про свою картину с Аполлоном, которая теперь казалось чужой, как будто из другой жизни. Но златовласый юноша, стоило его в мыслях переодеть в футболку с грибами и обрызгать пальцы зелёной краской, становился точной копией Кеши. Как будто его в аллегорическом образе она и рисовала с самого начала, только в спешке забыла о глазах. «А какие глаза у Кеши?» — подумала вдруг Лиза. Как такое может быть! Обычно внимательная к деталям, она даже не увидела глаз друга! Наверное, потому, что он вечно мельтешит. «Завтра — последний день, — сказала себе Лиза. — Завтра нужно…» — и уснула.
Настало то самое «завтра»: день общих фото и планов на следующие поездки. Лиза с утра искала Кешу, но не нашла ни в суматохе последнего завтрака, ни в лагере вообще…
Нашла у того самого каштана: он прильнул лбом к выцарапанным словам, держа в руках расписанное подсолнухами укулеле.
— Ого, ты… играешь? — робко поинтересовалась Лиза, подходя к застывшему другу. Кеша вздрогнул и посмотрел прямо на девочку. Лизу будто сковородкой по голове стукнуло. Внутренний голос закричал: «Вот он! Цвет!!!».
Глаза Кеши переливались одновременно васильком, который он ей подарил накануне, и синевой далёких гор. Они были глубже Тихого океана, яснее ночного неба и блестели ярче полуденного солнца…
— Играю, — Кеша вздохнул и провёл пальцами по струнам. — Точнее, играл три года назад, а потом… — он неопределённо помахал руками. —Слушай, Лиза, я как тебя увидел тогда, в автобусе, так сразу подумал, что ты — особенная. Ты такая весёлая, интересная, светлая, я давно никого такого не встречал! Это из-за тебя я вдруг снова почувствовал тягу к музыке, из-за тебя я не спал почти пять ночей, — тут Лиза наконец замечает огромные серые круги под Кешиными глазами. — Я хотел написать мелодию, которая отразила бы тебя, и я бы помнил о тебе… Но у меня ничего не вышло! — он с раздражением швырнул мятый нотный листок в сторону. — А теперь мы уезжаем, и я не знаю, увижу ли тебя ещё, и боюсь, что я потеряю твой свет…
Кеша замолчал и бессильно опустил руки. По его веснушчатой щеке потекла блестящая слезинка…
Лиза почувствовала, что в груди у неё что-то разливается кипучей горечью, и на глаза тоже навернулись слёзы.
— Кеш… Ну ты не… Не расстраивайся! — вскрикнула Лиза. Она зарыдала. — Да у тебя всё непременно получится! Ты мне стал самым лучшим другом, и я в тебя верю…
Лиза сама не поняла, как она оказалась на траве рядом с Кешей. Они молча смотрели друг на друга, плакали, будто не замечая надвигающейся грозы. Первой опомнилась Лиза, вытерла слёзы рукавом и подобрала смятый нотный листик.
— А ты сыграешь, пожалуйста? Мне никто ещё музыки не писал.
Кеша кивнул и взял укулеле, невзирая на начавшийся дождик. Мелодия была простенькая, нескладная, но такая живая! Лиза закрыла глаза и замерла, стараясь запомнить каждый звук чудесной мелодии, которая, казалось, лилась из Кешиного сердца и оплетала её собственное. Она слышала эту музыку, когда мокрая до нитки бежала к автобусу, когда писала на клочке бумаги свой номер телефона и отдавала его, едва коснувшись тёплой Кешиной ладошки, когда на одной из остановок он печально улыбнулся и отдал на прощание рисунок на тетрадном листе. Она развернула его, чтобы Кеша через окно не увидел её слёз — и увидела свой портрет. И подпись к нему: «Фиолетику от Аполлона. До встречи!»
***
Лиза ворвалась в комнату, как ураган, оставив без внимания расспросы родных. Только одна вещь в этом мире сейчас её волновала. Срочно, срочно, пока в голове звучит Кешина музыка! Мольберт, холст, кисти, масло, палитра… Ультрамарин, бирюза, берлинская лазурь… Белила! Мазок, ещё мазок, и вот наконец появился цвет, тот самый! Вчерашние васильки, горы, первая слеза и единственное касание рук — всё самое важное слилось в этот удивительно голубой, невероятно синий и бесконечно лазурный оттенок! Медленно и осторожно Лиза набирает краску на самый кончик кисти, боится испортить холст касанием — ей кажется, что истошно бьющееся сердце непременно заставит руку соскользнуть…
Дребезжит телефон. Лиза смотрит на экран.
Сообщение от неизвестного контакта с никнеймом «Аполлон»: «ну что, фиолетик, суббота, зоопарк, 12:30? с меня мороженое!»
***
— Лиза, Лиза, как поездка?! Ты мне не ответила! — в комнату ввалилась Женя. Девочка тут же остановилась, увидев сестру. Та, полуобняв какой-то холст, плакала с улыбкой на губах.
— Замечательно... — Лиза поднялась и вытерла слёзы, взяла сестру за ручку. — Пойдём к маме с папой. А что на ужин? Я такая голодная!
С холста смотрел на залитую солнцем комнату златокудрый Аполлон. Его глаза настоящего, чистого оттенка казались совсем живыми…
Турчина Авелина . Сон о доме

Солнце здесь, в предгорьях Урала, было слишком ярким. Оно не согревало, а слепило, выжигая глаза своей навязчивой радостью. Вдалеке были слышны крики – звуки чужого счастья и беззаботной свободы. Здесь, в этом приюте, дети чувствовали себя дома. Все, кроме Сибири – так его прозвали еще в детстве.
Сибирь сидел под своей любимой старой липой. Она единственная сострадала ему, укрывая от палящих лучей и даря прохладу в своей тени. Парень помнил, как оказался здесь. Эти воспоминания остались с ним, застыли, как лед. Он помнил бабушку. Помнил, как она стояла на коленях, умоляя дворян забрать его, семилетнего, и увезти в приют на Урал. Он до сих пор слышал ее голос, тихо напевающий мелодию рядом с его кроватью, видел её слёзы, когда повозка тронулась… А потом приют. Сны о доме стали единственной его реальностью. В этих снах Сиба жил.
Этой зимой ему исполнилось семнадцать. Совсем скоро в большой мир. Но куда? Он думал, что поднимется на хребты Урала, ляжет там под одинокую липу и под тихий шелест травы – само дыхание земли – закроет свои изумрудные очи под бледной луной.
С этими мыслями под гул детей он забылся сном. И приснились ему пустые улицы, суровый мороз и маленький дом, что был до боли знаком, хоть Сибирь никогда не видел его наяву. Он вошёл внутрь. Скрипнула дверь. За столом сидели люди, а напротив них стоял безликий художник, рисовавший эту семью. Сибирь увидел среди людей себя, только маленького. Он почувствовал дом – свой потерянный рай.
Он вышел в когда-то цветущий сад, скованный инеем. Сиба понимал: ни приют, ни Урал не были его местом. Он бросился назад, хотел снова открыть дверь, но она не поддавалась. Сибирь в отчаянии бил по дереву кулаками, рыдая, но дом больше не впускал его.
Детский гул затих. Все ушли обедать. Повисла тишина. Сибирь резко проснулся под липой. Внутри было пусто. По бледной щеке скатилась слеза. За ней – ещё одна. И ещё. Он впервые по-настоящему тосковал по этому родному морозу…
Вдруг тишину городка прорезал звон металла и тяжёлая поступь. По улицам мимо дворов шла дружина Ермака. Суровые люди в кольчугах шли на восток, “за Камень”. Сибирь смотрел на них.
“На восток?” – подумал он.
Утро в приюте началось с суеты.
- А где Сиба? – воспитательница замерла у пустующего стола. – Он всегда завтракал здесь. Неужто занемог?
- Ах да, забыли сказать, - лениво отозвался вожатый, почёсывая нос. – Ваш Сибушка сбежал, видать.
- Как сбежал? А вы куда смотрели? Где были? – взволнованно ругалась женщина.
- Да спим мы в четыре утра, - огрызнулся вожатый. – Ушёл и ушёл. Кому он тут нужен был? Постоянно в облаках. Ему через полгода всё равно выходить, вот и решил пораньше. Не велика потеря.
А в это время Сибирь был уже далеко. Он шёл через лес к реке, где у берега, точно огромные рыбины, покачивались на лёгких волнах лодки. Увидев казаков в чешуйчатой стали, он затаился. Страх сковал тело, и парень решил идти берегом, надеясь затеряться в камышах. Но дозорные не зря ели свой хлеб.
- Глянь-ка, воришка в кустах! Или шпион чей? – низкий голос оборвал тишину. Сибирь не успел и опомниться, как его схватили за шиворот и потащили к костру.
В центре лагеря, на поваленном дереве, сидел Ермак. Атаман точил саблю, и звук стали о камень заставлял кожу покрываться мурашками, а голос теряться. Он поднял тяжёлый взгляд на бледного парня.
- Ты куда путь держишь в ночи, малец? Чей будешь? – голос Ермака был не слишком-то дружелюбный.
- Я домой иду. За Камень, - ответил Сибирь.
Его голос на удивление не дрогнул, а изумрудные глаза сверкнули такой решимостью, что казаки, держащие его, невольно ослабили хватку. Ермак усмехнулся, в его глазах мелькнула искра интереса:
- Смешной ты парень. Домой он идёт… Там смерть гуляет. Зверьё там, да люди дикие. Не боишься?
- Не боюсь, - отрезал Сибирь.
Атаман окинул его взглядом с головы до ног, оценивая. Такой молодой парень, с такой решимостью и вовсе, кажется, его не боится.
- Не боишься, значит? Ну посмотрим. Кашеваров у меня достаточно, а вот за лошадьми пригляд нужен. Будешь коней пасти. Глядишь и доедешь до своего “дома”.
Прошло двадцать два дня. Дружина уже готовилась к решающему походу через хребет. Лодки чинили, ковали железо, воздух был пропитан потом и дёгтем. Сибирь изменился: волосы чуть растрепались, губы обветрелись, взгляд стал решительным, но уставшим, и в нём оставался тот самый лёд, что был в его снах.
Вечером перед отходом Сибирь решил навестить своего коня – огромного вороного жеребца, что доверял ему, как брату. Дикий конь, который не подпускал к себе даже бывалых казаков, стоял под его рукой смирно.
- Кони тебя любят, - сказал негромко Ермак, остановившись за спиной. – Они фальшь чуют. А тебя за своего держат.
Сибирь обернулся, промолчав.
- Ты, друг мой, не из тех, кто кашу варит, - продолжил атаман, глядя куда-то вдаль, на синие пики гор. – В тебе злость есть правильная. Тихая, как жгучий мороз перед бурей. Я таких людей за версту чую. Мы завтра Урал переходим. Назад дороги не будет.
Ермак повернулся к парню, и Сибирь впервые увидел в глазах атамана что-то похожее на признание.
- Слушай мой приказ. К коням завтра не иди. Иди к оружейнику, пусть подберёт тебе саблю по руке и кольчугу лёгкую. Негоже такому волку без клыков по тайге рыскать. Станешь в мой десяток. Договорились?
Сибирь сжал в руке костяной гребень, которым расчёсывал богатую гриву своего коня. Сердце забилось о рёбра, как пойманная птица.
- Договорились, атаман.
- Ну и добро, - Ермак хлопнул его по плечу так, что парень едва устоял на ногах. – Только помни, Сиба: в моём войске за страх не бьют. В моём войске за страх убивают. Ступай.
Прошло два года. Девятнадцатилетний русый мальчишка превратился в мужчину. Взгляд – острее любой хорошо заточенной сабли, тверже уральского камня. Ермак закалил его в ледяных реках, обжёг в стычках. Сибирь шёл в первых рядах. Атаман смотрел на него с гордостью, которую не хотел скрывать – так отец смотрит на сына, превзошедшего его в силе.
Отряд казаков подошёл к устью реки Вагай. Пока другие собирали ясырь (пленников), Сибирь ушёл в глубь леса. Он искал не пленных. Он искал правду.
И он её нашёл. В полусгнившей избе, пропахшей солью и старой шерстью, Сибирь увидел её. Бабушку. Старую, почти слепую. Она узнала его по глазам – по тем ярко-зелёным глазам, по редкому изумрудному блеску Сибири.
- Ты живой, Сибушка?
Сибирь замер. Сердце пропустило удар. Перед ним, шатаясь, стояла та, что когда-то оставила его одного, бросила…
- Твой отец был богат, уважаем. Завистников много было, но не они дом подожгли…
Старуха схватила его за рукав холодной кольчуги.
- Те, кто на лодках с Волги пришли. В таких же рубахах железных, как на тебе сейчас. Казаки. Сказали: “Кто не с нами – те враги”. Твой дом горел ярко, Сиба. Я не могла оставить тебя – здоровье не то, боялась. Сиба, я боялась, что тебя заберут и погубят. Я тебя дворянам на тракте отдала, в ноги кланялась, чтоб отвезли, спасли…
Ты пришёл в той же стали, что сожгла нас. Что пришла напугать народ. Ой, нехорошо мне, Сиба..
Мир вокруг него рассыпался. Он не верил.. не хотел верить. Бабушка умерла у него на руках, тихо, спокойно, как гаснет свеча. Сибирь вышел в темную ночь. “Атаман мне жизнь дал, чтобы я не заметил, как он её отобрал. Он не спаситель мой, он мой палач”, - мысли бились у него в висках, не давая думать о другом.
В лагере было тихо. Ермак всё так же сидел у огня.
- Знаешь, Сиба, в молодости я много дури сотворил. Зверем был ещё каким. Жгли мы деревни… не разбирали, где враг, а где просто люди дышат. Думали – власть ставим, славу добываем. А добыли только пепел на душу. Теперь думаю – зачем?
Сибирь молчал. Он был абсолютно спокоен с виду, но в душе бушевала буря, обжигая своим холодом всё тело и душу и пронизывая до костей.
- Все мы в бою лютуем, атаман. Время такое, - ответил он, и голос его был холоднее речной воды.
- Время-то время… да только по ночам мне глаза снятся… детские, на твои похожи. Я до сих пор тот пожар за Камнем во сне вижу. Может, потому тебя и подобрал, что долг у меня перед этой землёй. Непосильный долг.
Нападение было внезапным. Тьма, свист стрел, плеск. Татары.
- Уходи в лес, малец! Живи!—проревел Ермак. – Я вплавь пойду, за струги зацеплюсь!
Сибирь бежал, чувствуя, как плечо горит от раны. “Вплавь? – пронеслось в голове. – В кольчуге?” Он знал – это конец. Тяжёлый дар от царя утянет атамана на дно.
Сибирь дошёл до пепелища. Лишь несколько дощечек, вмерзших в лёд, напоминали о маленьком, но уютном доме. Руку он больше не ощущал. Много крови парень потерял. Он упал на колени. Внутри него рыдал тот семилетний мальчик, который просто хотел тепла.
Он начал расстегивать ремни. Тяжёлая, пахнущая кровью и грязной славой кольчуга соскользнула с плеч. Он сбросил её, как змеиную кожу, оставшись в одной рубахе.
Лёг на снег. Сначала было холодно, а потом… а потом хорошо, пришло тепло. Сверху тихо-тихо падал снег, укрывая его, как то бабушкино одеяло. Сибирь закрыл глаза. Перед ним показался дом, семья, тот стол и тот безликий художник со своей призрачной кистью. И он сам, только маленький, за руку с матерью. Он наконец-то был дома…
Ганночка Марианна. В голове Мэри Флоранс

Если вы когда-нибудь заглянете в шкаф к Мэри Флоранс, вы не найдёте там платьев или школьных рубашек. Скорее всего, там буду я. Хотя вряд ли нам доведётся встретиться. Этот шкаф находится только у неё в голове. В самом дальнем углу бескрайнего зимнего леса.
Иногда, навязчивое желание тянет выйти прогуляться, и я иду. В голове у Мэри Флоранс холодно и безветренно, но всегда шумно. Чёрные кривые стволы деревьев повсюду, они сгнивают и вырастают заново, и всё бубнят, бормочут, болтают. Голоса перебивают друг друга, накладываются, так что не разберёшь, где чья мысль. А когда от их шума начинает болеть голова, с белого неба спускается гудящая всепоглощающая музыка. И не перекричишь её, и не переревёшь. Под неё деревья ненадолго засыпают, покрываясь холодным пеплом. И в эти часы спокойствия я могу наконец помечтать о былых временах.
Конечно, так было не всегда. Когда я была ещё совсем крохотной, в голове Мэри Флоранс царило лето, свежее и тихое. Медное солнце обнимало лучами верхушки дубов, а близ речки смеялись цветы. Тогда здесь была милая, прекрасная Мэри. Её глаза горели как звёзды, а руки были способны творить только добро. И было тогда хорошо и спокойно.
А потом Мэри ушла, а за ней ушло и лето. И вместо неё появилась унылая жёлтая мерзость, которую стыдно называть Мэри. Из её горла постоянно льются помои, и ни на что она не годна кроме как унижать и унижаться. Жалкая и уродливая. Иногда я вижу её бегущую за деревьями, её красный шарф хорошо видно в чёрно-белой зиме. Тогда я бегу за ней. Я знаю, её нужно убить. Иначе лето никогда не наступит, и моя милая, прекрасная Мэри Флоранс никогда не вернётся.
Мерзкая Мэри бежит шумно. Я отчётливо слышу её шаги и дыхание, когда подбираюсь ближе. Только мне покажется, что я могу дотянуться до неё рукой, как просыпаются деревья. Они начинают плакать, когда видят её, даже не понимая, что мешают мне её убить. Их крики разрывают мою голову на части, поэтому я всегда теряю её из виду. С досадой я возвращаюсь в свой душный тёмный шкаф. И так происходит из раза в раз. Всегда.

Сегодня особенный день. Я вышла в лес, когда музыка уже прогудела. Полная тишина. Даже снег не хрустит под подошвой, застыв прочной шершавой коркой. Что-то колючее и отвратительно тревожное сдавливает горло. Голова пухнет от навязчивой мысли, вырывающейся изо рта монотонным бормотанием.
Найти мерзкую Мэри Флоранс. Убить эту мерзкую Мэри Флоранс. От неё все беды. Найти и убить мерзкую Мэри Флоранс, сегодня, сейчас. Потому что сегодня особенный день.
Что-то хлопает меня по спине, но сзади только неровные чёрные стволы, и кто-то тихо смеющийся за деревом. В дали красной точкой стоит она. Я иду мимо дерева, а смех звучит уже за следующим. Заглядываю за него, а смеющийся ускользает дальше в лес, к этой мерзкой Мэри, с её мерзким красным шарфом. Стоит одна одинёшенька на белой полянке, словно не знает, не догадывается, что сегодня я её убью. На моё лицо заползает жёлтенькая улыбочка. Её нужно убить.
Я подхожу ближе, а она повёрнутая ко мне спиной, покачивается на коротких кривых ногах. Из снега вокруг полянки торчат длинные стволы ружей, притворяющиеся деревьями. Я останавливаюсь впритык к её напряжённой спине и хлопаю её по плечу.
Она медленно-медленно оборачивается, и на мгновение мне кажется, что на её лице проявляется острый треугольный оскал. Но вот она стоит лицом ко мне, смотрит испуганными размытыми глазками, а жёлтые губы сжаты, словно мерзкая Мэри сейчас заревёт. Она знает, почему я здесь. Я стягиваю с неё шарф и сжимаю пульсирующую жёлтую шею, а она стоит как вкопанная, даже не пробует оттолкнуть. Знает, что заслужила смерти. Может, она сама хочет, чтобы её убили.
Кто-то под землёй нажимает сразу на несколько курков, и чёрные стволы стреляют в воздух с оглушительным хлопком, а потом, сразу заржавев, разваливаются в труху. Деревья просыпаются, вздымают корявые ветки и начинают рыдать. Их визг в этот раз особенно невыносимый, наполненный скрежетом, лязгом металла и тревожной сиреной. Мои пальцы разжимаются, и жёлтая мерзость, глотая воздух словно рыба, уползает с полянки. Я зажимаю уши ладонями и падаю на колени, утыкаясь лицом в холодную колючую корку, царапающую мне нос и лоб. Я тоже кричу, но не слышу своего голоса, только панический рёв деревьев. Моя голова взрывается снова и снова, разлетаясь ошмётками по снегу, а потом вырастает заново.
Когда же настанет лето? Когда же вернётся та милая, прекрасная Мэри, которая мне так нужна? Ветки бьются в истерике, ломаются и падают, а из них вырастают новые деревья. Я поднимаю саднящее лицо, вижу вдалеке красный шарф и бегу за ним. Нужно убить её, чего бы мне это не стоило.
Мозг пульсирует от непрекращающегося крика. Дыхание сбивается, а ноги то и дело спотыкаются об корни, но я бегу за ней, я не могу остановиться сейчас. Её нужно убить. Лес надувается и готов вот-вот лопнуть, и, если она останется в живых, я ни за что себя не прощу. Она то и дело пропадает из вида, а потом снова появляется прямо перед носом. Её нужно убить. Что-то тёплое и липкое цепляется за мои руки, дёргает назад, и мне кажется, что меня тоже кто-то преследует со злым, кровавым намерением. Бегу быстрее. Её нужно убить. Слышу хрипящее, прерывистое дыхание где-то впереди. Чувствую его на затылке. Убить, её нужно убить. Она проносится перед глазами, и я практически хватаюсь за её жёлтую уродливую ручонку…
Лес обрывается, обрываются крики, и я выбегаю на зелёную бескрайнюю равнину. Сверху белое небо покрывается бирюзовыми трещинами, сквозь которые сочатся сотни рук медного солнца. Под ногами тает снег, цветы потягиваются после долгого сна. Вдали синеет речка, а за ней возвышается густая дубрава. Розовая и полупрозрачная, ко мне идёт она, моя милая, прекрасная, идеальная Мэри. Она нежно улыбается мне, когда я протягиваю к ней свои кривые жёлтые руки. Она бросает нож в траву, пока вишнёвая и булькающая кровь брызжет из моего горла. А потом меня окутывает привычная темнота и духота.
Если вы осмелитесь заглянуть в шкаф к Мэри Флоранс, вы, скорее всего, найдёте там саму Мэри Флоранс с перерезанным горлом. И в тот момент, когда она умерла, наступило вечное лето.
Соколова Мария. Диван в Петербурге

Кот Филимон лежал на широком диване в роскошном особняке в Петербурге. И глубоко ему было плевать, что особняк этот являлся по существу лишь маленькой двухкомнатной квартиркой пятиэтажного дома и принадлежал небольшому городу Гатчина. Он лежал в Петербурге.
Он был упитанный, даже толстый. Он никогда никуда не спешил. Его не интересовали ни люди, ни справки, ни шум на улице, ни то, как его хозяйка в кухне, спрятавшись за спины гостей, вела рассказ про какую-то наглую рыжую морду, отжавшую диван. Пряталась – значит, боялась. Боялась, выходит, уважала. А это главное.
Все равно кактусу на подоконнике жилось куда хуже. Он относился к многочисленной группе существ, в которую на всем белом свете не входил один лишь Филимон, которая неустанно строчила каждую жизнь жалобы, чтобы, не дай бог, не переродиться каким-нибудь другим существом, не «усилиться», не подняться на ступень и не стать в будущем человеком – высшей и последней ступенью развития. Кактус, например, тяжело вздыхал, уже шестой год доживая свой век, и строчил десятую справку.
Филимон, глядя на него, только злорадно усмехался, переворачиваясь на диване. Когда-то и он был столь наивным существом. Когда-то и он считал, что все его жизни – череда превращений от долговечного несокрушимого камня, до суетливого глупого человека. Когда-то ему одному удалось вырваться, высвободиться, чтобы взглянуть на мир с бесстрашием в совершеннейшем блаженстве.
Он тогда был совсем другим. Весил как один хвост «рыжей наглой морды», ещё не имел ни имени, ни хозяйки, ни дивана в Петербурге. Но было у него кое-что другое. Для начала, страх «усилиться» до какой-нибудь коровы. И ещё. Что-то очень важное. Сейчас уж он совершенно об этом забыл.
Прилетала и к нему таинственная Белая. И он сочинял ей справку, как во все прошлые жизни (из которых помнил лишь эту и последнюю) ругался на себя и на мир вокруг. Она безучастно слушала.
А потом… Что-то совершенно особенное произошло с Филимоном. Стало ему одновременно страшно, на все плевать и все очень интересно. Он проглотил Белую.
С этого момента он понял все. Все, что знала эта несчастная Белая. С этого момента он смеялся в лицо каждому камню, что боялся закончить цикл жизни человеком, и людям, которые не перерождались и уходили в такой мрак, какой был недоступен даже для Белых. Но все это были лишь пустяки по сравнению с главным. Он записал его в книгу. А книгу назвал Отмычка. Чтобы уж никогда коровой не мычать.
С тех пор минуло много лет. Может сто, а может быть и тысяча. Филимону смеяться стало лень. И читать кот разучился. Сотворив свой главный труд, хранимый сначала в районе сердца, а потом для удобства, у живота, он уже ничего не писал.
Его совершенно не волновали больше ни Белые, ни справки. Он ничего не боялся. Волновала его поначалу хозяйка. Но и та оказалась послушной. До одного страшного дня.
- Ну все, я запираю двери, - не предвещая совершенно ничего плохого, как всегда бурчала она себе под нос, обращаясь, наверное, к песку под порогом. Она так делала всегда. Кот, конечно же, не отзывался.

А уже этим вечером появилась она. Ураган пострашнее стай Белых. И это была не хозяйка.
Она летала по комнатам, хватала какие-то книжки, что-то кричала, один раз полезла на люстру, два раза забралась под стол, поругалась из-за кровати и теперь сидела на кухне и дулась. Филимон к тому моменту, совершенно неожиданно обнаружил уже себя под диваном. Шерсть, которую едва ли касалась рука чужого человека, чуть не дымилась.
Следующее утро Филимон встретил в холодном поту. Впервые он вздрогнул от звуков буксующей машины за окном. Впервые за последние годы он не смог уснуть ночью.
Или может все-таки смог?
Когда кот снова воссел гордо на своем диване, вокруг стояла тишина. Машина не жужжала, девчонка не орала, хозяйка под боком спала. Может, кошмар?
Кот, поводя лапой по животу, сонно и блаженно погладил свою Книгу-отмычку. Почти безразлично взглянул на кактус.

Что бы то ни было, правда, греза или сонный паралич, но уходить так просто он явно не спешил.
- Эриунтор, а не Эритор! – повествовал за завтраком ураган. Впервые Филимон не решился явиться открыто на такое мероприятие, как прием пищи. – Ну он вроде средневекового города. Мне вообще нравится про него писать! Вот там с одной стороны лес. Вечный. Так, кстати, и называется. Преодолеть его можно только лишь по одной тропинке. Тетя Женя, я в нем такие дубы придумала! Бездонные! А ещё елки-бегалки. По нему две реки протекают. Жизни и Смерти…
Филимон фыркнул за углом. Одновременно погромче, чтобы хоть кактус осознал стоящее внимания мнение и потише, чтоб ураган от своих лесов непроглядных не отвлекся.
Пишет она! Дубы….
Филимон забрался на диван. Открыл свою Отмычку. С гордостью. Такое сочинение никаким дубам ходячим было не под силу. Им даже не открыть его! И не прочесть…
Филимон сам не понял, с чего от этой мысли ему стало не по себе. С чего вдруг приятно поглаживающая самолюбие идея сделалась противной самому себе. Он спрятал отмычку. Даже не погладил.
Днем ураган исчез. Вслед за ней пропал и странный запах, долго не дававший покоя Филимону. Только к вечеру кот осознал, что от неё пахло птицами!
Теперь уж Филимон не обнадеживал себя понапрасну. Вся, какая в нем осталась интуиция, вскипела. Она знала, что ураган вернется.
Филимон усидеть не мог на месте. Ну неужели ж он, бессмертное существо, расправившееся когда-то с самой Белой, поставивший себя выше всех этих кактусов на подоконниках, будет терпеть это? Да разве он позволит так над собой издеваться?!
Нет. Ни за что.
Не было и восьми часов, когда с гордо поднятой головой, распушенным хвостом Филимон степенно шествовал на кухню. В ней как раз сидел ураган. Она допивала чай.
Кот остановился на пороге. Высокомерно взглянул на существо за столом. Ну и чем она сильнее Белой? Почему с ней нельзя расправиться также?
Шерсть вздыбилась, Филимон издал почти забытый его глоткой звук. Громкое шипение разнеслось по кухне.
Девчонка взглянула вниз смелее, чем можно было бы ожидать. Она улыбнулась, слегка прищурилась и….
Филимон поначалу просто остолбенел. Все, что было в нем, сжалось в комок. Спина изогнулась, хвост взлетел. Не сводя выпученных глаз с чудовища перед ним, Филимон сделал два робких шажка назад. Лапы неприятно скользили по гладкому полу. Филимон неуклюже разок прыгнул и, уже не оборачиваясь, что было в нем сил рванул до первой непреодолимой преграды. Лапы сами закинули кота под диван.
Филимон не помнил других котов. Змей он тоже не видел. На него ещё никто в ответ не шипел!

Следующий день прошел на удивление мирно. Ураган отругали. Кота накормили. Вытащили и приласкали.
Он снова сидел на своем диване. Правда, уже не столь гордо. Страницы Отмычки, неразборчивые и никем никогда не прочитанные, летели друг за другом. Странное чувство поселилось в Филимоне. Он думал об Эриунторе. У этого глупого города и то больше шансов было быть услышанным, чем у… Чем, собственно, у чего?
Ураган не зашипел и на следующий день. Даже гладить она не пришла.
Филимон тоже на неё не взглянул. Взор как-то сам собой попал на кактус. Тот любовался лужами за окном. Небось думал, в каком обличье увидит их в следующий раз. Он ещё чего-то боялся. Чувствовал. Не знал. У него была какая-то дурацкая цель.
Цель? Он её все равно потеряет! У него же нет вечной жизни. А цель можно сочинить любую.
Филимон запрыгнул на окно. Достал Отмычку, развернул на свободном листе. Для начала взглянул на лужи. Ну слякоть, как слякоть, что тут было заметить? Впрочем, для начала сгодилась бы и она.
Прошла минута, другая. Буквы не выводились и не сочинялись. Кот сидел неподвижно.
- К черту это глупое существование, хочу жизнь!
Книга-отмычка бесшумно упала на траву. Филимон спрыгнул с подоконника. Тень счастья пробежала по его лицу, он подскочил, почти взвизгнул.
Сердце его билось, он наконец-то предвкушал.

Хозяйка тетя Женя, склонясь в очках над телефоном, одна сидела на кухне. Уже неделя прошла с тех пор, как ураган вылетел из её дома.
Наконец, номер сестры нашелся.
Послышалось знакомое, чуть более громкое бурчание и чуть слышные ответы в трубке.
- Представляешь, что эта морда учудила, вот почти после вашего отъезда? – вопрошала хозяйка. – В окно выпрыгнула! Приоткрыла я его, проветрить, называется… Вот уж от кого от кого, а от этого… С ним? Да все с ним нормально! Первый же этаж! Вон сейчас на диване развалился, балдеет. Лапу на живот себе положил.
Хаяни Диана. Кукушонок

Лететь с забора было страшно и больно. Мальчишки разбежались по домам, и словить падающую Тоньку было некому. Её встретил куст с растопыренными ветками, одна из которых рассекла ногу до глубокой ссадины. Тонька послюнявила ладошку и хотела потереть болячку, но та набухла, покраснела и так остро зажгла, что девочка поморщилась и вытерла ладошку о край грязной юбки.
Тоньке исполнилось четыре, когда шатающаяся мама, прихватив трёхколёсный велосипед, ушла из дома. Отец, с которым осталась Тонька, трезвый или пьяный, дочку будто не замечал. Спала она на фуфайке в углу маленькой комнаты с зашитыми фанерой окнами. К пяти с половиной годам Тонька привыкла к своей ненужности. Она почти не говорила да и выглядела всегда нечёсаной замарашкой. Летом девочка проводила все дни на улице, бегая за соседскими детьми, которые сторонились её, старались толкнуть или убежать. Зимой же она и вовсе сидела дома, потому что тёплой одежды не было совсем.
Вот и сейчас она поднялась и, прихрамывая, пошла по опустевшему вечернему двору. Из окон вкусно пахло едой. Тонька вспомнила, что утром папа нажарил рыбьи головы, которые соседка хотела выбросить. Головы были с глазами и с открытыми ртами, но теперь Тонька согласилась бы и на них. У первого подъезда на лавочке сидела какая-то тётенька с кошкой на поводке и разговаривала по телефону. Тонька осторожно погладила кошку и присела на краешек лавки. Кошка тем временем выгнула рыжую спину и завертела хвостом, готовясь прыгнуть на болтающиеся в воздухе Тонькины ноги.
– Ириска! Нельзя! Ай-яй-яй! – тётенька, заметив это, дёрнула поводок, засмеялась и с любопытством начала разглядывать девочку: рыжевато-белёсые колтуны волос схвачены резинкой для вздёржки, такие же белёсые ресницы пушистятся, обрамляя незабудковые глаза. Мятая кофта явно мала и не доходит до пояса потрёпанной юбки, а пальчики ног выгнулись дугой, упираясь в облезлые носы сандалий.
Тоньке вдруг очень захотелось понравиться этой тётеньке, и она улыбнулась своей самой лучшей улыбкой. Тётенька улыбнулась в ответ и убрала телефон: «Ты чья?»
Тонька растерялась. Ей раньше никто не задавал такие вопросы. Соседи часто подкармливали, иногда дворничиха брала ночевать, видя, что она одна допоздна во дворе. Тонька тянулась ко всем, словно хилый придорожный цветок к солнцу.
– Папина, – чуть подумав, ответила девочка.
– А мама где? – удивилась тётенька.
– Ушла.
Тонька махнула ладошкой в воздухе, показывая, как давно ушла мама.
– Как зовут тебя, малышка?
– Тонька!
– Надо же! Меня тоже Антониной зовут, Тоней!
Они улыбнулись совпадению. Антонина посмотрела на часы: «А можно я приглашу тебя на ужин?»
Эти слова прозвучали слишком красиво, Тонька вначале даже не поняла и повторила их про себя: «Приг-ла-шу-на-у-жин». Потом спохватилась: «Надо у папы спросить».
– Папу как зовут?
– Витя.
– Идём, спросим, – Антонина подхватила кошку и взяла девочку за руку.
Под берёзой в конце двора виднлся деревянный стол, за которым соседские мужчины играли в домино, на нём же стояли недопитые пивные полторашки. Рыжий, давно не стриженный мужчина обернулся к Тоньке и недовольно спросил: «Чего тебе?»
Тонька съёжилась и молчала, не отпуская руку спутницы.
Женщина вступила в разговор:
– Я ваша соседка из восьмой квартиры, Антонина. Виктор, можно Тоня поужинает со мной?
Виктор окинул женщину мутным взглядом:
– Ладно, зайду за ней.
У Тоньки засветились глаза. Забыв про ссадину, она вприпрыжку шла с Антониной через двор. Тонька терпела, когда тётенька промывала ранку тёплой водой, а потом мазала зелёнкой и тут же дула на неё. Ириска сочувственно мяукала рядом. Потом Тонька старалась аккуратно и медленно есть творог с вареньем и бутерброды с колбасой, припивая сладким чаем. Антонина сидела напротив и смотрела на маленькую гостью. Тонька съела всё до крошечки, облизала ложку и сыто улыбнулась.
В дверь позвонили.
– Папа! – испуганно вскочила Тонька.
– Тоня, – Антонина взяла девочку на колени, – завтра я зайду за тобой и мы погуляем вместе. Ладно?
Тонька обвила её шею руками, прижалась и затихла.
– Я обещаю тебе.
Она мягко расцепила пальчики и подвела девочку к отцу. Тот неуверенно кивнул, взял Тоньку за руку и повёл. Девочка послушно шла с ним через двор в свой подъезд, в пропахшую перегаром квартиру. Антонина стояла на балконе и смотрела, как удаляется эта кроха, оглядывается и ищет её глазами.
Своих детей у Антонины не случилось. Была работа, подруги, путешествия. Много чего было. Но сейчас незнакомое чувство притяжения к чужому ребёнку открылось в солнечном сплетении, заболело и зарадовалось. Она тут же одёрнула себя: «У девочки есть родители. Мать и отец». Усталость и эмоции брали верх, но сквозь дрёму на неё пытливо смотрели Тонькины глаза.
Утром Антонина сразу поехала в детский магазин. И неожиданно для себя ощутила радость от покупки маленьких вещей. Придирчиво выбирая платьишки, брючки, маечки, она представляла в них Тоньку. Не удержалась, прикупив ещё большую книжку сказок Чуковского с картинками, альбом и фломастеры в яркой коробке.
Въезжая во двор, она сразу увидела Тоньку, которая стояла, вцепившись в перила балкона, и напряжённо вглядывалась в каждого прохожего. Виктора не пришлось долго уговаривать – отпустил малышку до самого вечера.
– Я долго ныла по тебе! – сообщила Тонька, прижимаясь щекой к руке Антонины.
– Наверное, плакала, скучала? – заметила женщина.
– Ага, – Тонька со всем соглашалась, но было заметно, что эти слова девочке незнакомы.
Все наряды пришлись по размеру: розовое клетчатое платье, босоножки из мягкой кожи, кружевные носочки – Тонька не дышала от счастья и даже не двигалась. Правда, перед примеркой было купание в ванне с душистой пеной. Тонька оказалась рыжей и кудрявой и сияла теперь не только изнутри, но и снаружи. Антонина и сама почти не дышала, до конца не осознавая, что же она делает. Как с такой быстротой прирастает к чужому ребёнку? И как в совершенно ужасающих условиях этому ребёнку удалось выжить? Словно тяжёлую завесу, Антонина отодвинула свои мысли и положила перед девочкой альбом: «Давай порисуй, пока я накрою обед. Домик, цветочки, что умеешь?»
Тонька беспомощно смотрела, не понимая, чего от неё хотят. Антонина взяла фломастер: «Это жёлтый, как солнце, а это зелёный, как травка». Она говорила и рисовала, а Тонька шёпотом повторяла новые слова, брала фломастеры, нюхала их, смешно пробовала на вкус языком, проводила линии и с удивлением разглядывала разноцветные следы на бумаге.
В дверь позвонили, на этот раз пришла соседка.
– Антонина, ты что же удумала? Взяла себе этого кукушонка. А у неё родители - пьянь-пьянью! Да и не отдаст её Виктор. Он только детские и ждёт, чтобы напиться. Возьми себе хорошего ребёночка из роддома!
Бесцеремонная доброжелательность соседки задела за живое. Антонина не дала закончить список советов, вежливо выпроводила её и закрыла дверь.
– А кукушонок – это кто? – видимо, Тонька услышала разговор.
– Это маленькая птичка, которую растит... которая растёт... – Антонина обняла девочку, – пойдём обедать.
За две недели знакомства Тоньке были прочитаны и Чуковский, и Маршак, и Агния Барто, изрисован не один альбом. Загибая пальчики, Тонька с гордостью считала до восьми. Ещё в планах был кукольный театр и бассейн. Но неожиданно Антонине пришлось собираться в командировку. Она рассчитывала вернуться через пару дней и настраивала малышку подождать совсем немного. Тонька кивала и соглашалась, но слёзы из-под рыжих ресниц капали мокрыми горошинами на платье.
Два дня затянулись на неделю. Всеми силами Антонина старалась поскорее сдать проект. Она невыносимо скучала по малышке, торопя время. Всё вокруг казалось пустым, неважным, а промедление только злило.
Вернувшись в город, Антонина сразу помчалась за девочкой. Долго и безрезультатно жала на звонок. Толкнула дверь – та оказалась незапертой. Табачный смрад и перегар перевернули нутро до тошноты. Среди валяющихся бутылок, окурков, объедков на запятнанном диване полулежал Виктор.
– Где Тоня? – потрясла его плечо женщина.
– Ушла к тебе! – промычал Виктор.
– Когда? – ужаснулась Антонина.
– Почём я знаю!
Господи! Где находился ребёнок всё это время? Антонина заметалась по дворам, заглядывая на детские площадки, в песочницы, звонила в двери соседских квартир. Школьный двор, детский сад – пусто. В соседних магазинах на описание девочки кивали: знаем, видели, но давно. Во рту пересохло. Где же может быть малышка? Антонина перебежала дорогу к заброшенному стадиону, взглядом пронизывая каждый куст, каждую скамейку. И вдруг на куче строительного песка она увидела Тоньку в старой юбке и сандалиях. Она пекла куличики, утрамбовывая ладошками песок в консервную банку.
– Тоня! Тонечка! – Антонина бежала, спотыкаясь, в груди сжимался и разжимался комок вины. И в то же время её охватывало бесконечное счастье. Нашлась! Живая!
Она смела Тоньку в объятья, благодаря Бога, что они вместе. Малышка тихо всхлипывала, обнимая Антонину за шею:
– Ну что ты так долго не ехала из своей камардиновки?
– Прости меня! – шептала Антонина, покрывая лицо девочки поцелуями.
Оказалось, что Тоньку подобрала на улице дворничиха, когда та отправилась «встречать свою тётеньку». Антонина решила забрать к себе ребёнка немедленно, пусть нет ни документов, ни прав. Она чувствовала, что сойдёт с ума, если даст разлучить себя с этим дитём и, ещё хуже, вернёт её в ад отцовской квартиры. Мысли, как оставить малышку себе, от самых разумных до полного бреда, разрывали голову на части. Она приготовила записную книжку и поставила телефон на зарядку: «Я подумаю об этом завтра».
Тонька в новой пижаме смотрела мультики. В ногах у неё рыжим кренделем свернулась Ириска. За окном тополя пуховой метелью убаюкивали июнь.
Наутро снова пришла соседка и сообщила, что неотложка вчера увезла Виктора в больницу. Но он не выкарабкался.
__________________________________________________________
Моей старшей сестре посвящается