восьмой сезон
135 рассказов региональных победителей
и 5 рассказов победителей международного этапа (страны СНГ)

*Все работы публикуются в авторской редакции
Опубликованы рассказы победителей регионального этапа восьмого сезона конкурса.

Ежегодно на конкурс приходят около 13 тысяч работ...................
Архангельская область:
Воронежская область:
Камчатский край:
Краснодарский край:
Москва:
Московская область:
Республика Башкортостан:
Республика Дагестан:
Республика Коми:
Республика Татарстан:
Ростовская область:
Рязанская область:
Саратовская область:
Свердловская область:
Смоленская область:
Ставропольский край:
Тульская область:
Тюменская область:
Хабаровский край:
СТРАНЫ СНГ
Кыргызская Республика
Республика Беларусь
Республика Казахстан
Республика Таджикистан
Васихина Мария. Красочный мир

Аксель с самого раннего детства любил рисовать. Рисование было для него делом, за которым он бы мог проводить всё своё время, если бы на свете не существовало школы и домашних обязанностей.
Но большинство людей, которым Аксель показывал свои работы, недоумевали. «Где же цвета? – спрашивала его девочка, с которой они сидели за одной партой. – Я вот люблю розовый и ярко-жёлтый. Смотри, как у меня красиво получается!» – и она показывала ему свои рисунки. Аксель улыбался и кивал в знак одобрения, но всей красоты так и не мог увидеть.
Лишь одна мама всегда поощряла это увлечение Акселя, часто покупала ему новые кисточки и карандаши. Она долго и с восхищением разглядывала его рисунки, прежде чем повесить их на холодильник, снимая и кладя старые в ящик.
Наступили летние каникулы. Каждый день Аксель трудился над своими рисунками, аккуратно выводя линии и стараясь не заходить за края, когда раскрашивал мелкие детали. Обычно получался один рисунок в неделю, поэтому мама Акселя вдоволь могла налюбоваться творениями сына, перед тем как заменить их новыми.
Ещё он часто гулял. Гулял, чтобы рассмотреть мельчайшие детали окружающей его природы и позже нарисовать их. Ему особенно нравились большие деревья с толстыми корнями, маленькие домики, безукоризненно гладкая толща воды и светлое небо.
Однажды во время прогулки Аксель встретил пожилого мужчину, сидевшего на скамье. Незнакомец опирался ладонями на трость, которую держал между ног, глаза его были прикрыты. «Видно, наслаждается тишиной», – подумал мальчик и приостановился, боясь потревожить.
– Правда, хорошо? – обратился вдруг старик к Акселю, не открывая глаз.
– Да, хорошо, – опешив, ответил мальчик.
Оба немного помолчали.
– Присядь-ка, – старик похлопал ладонью по дереву скамейки.
Аксель робко подошёл и сел рядом.
Ещё несколько минут мужчина просто молчал, глубоко вдыхая свежий воздух.
– Оглянись вокруг и вслушайся, – начал он. – Мог ли ты вообразить, что безобидные зелёные листочки так сильно шумят на ветру?
– Нет, не мог, – обиженно ответил Аксель. – Я не вижу цвета.
– Тогда представь их.
– Как мне представить то, что я не видел? Мама пыталась объяснить мне, как выглядят цвета. Жёлтый выглядит как солнце, голубой – как небо, белый – как облака. Но для меня все они либо светлые, либо тёмные. Мама говорит, моими глазами снимали старые фильмы.
– Хочешь, я расскажу тебе, какие они – цвета? Только не пытайся увидеть – пытайся услышать, учуять, ощутить!
С тех пор они часто встречались на одной и той же скамейке, в одно и то же время, и разговаривали о мире, что окружает их.
– А как выглядит красный? – заинтересованно спрашивал Аксель.
– Красный выглядит, как опасность, как звук пожарной сирены, – отвечал ему старик, – как платок, от которого бык приходит в ярость; как кровь, капающая из пальца кухарки, когда та порежется ножом. Но в то же время от красного исходит тепло, красный греет, как палящее солнце или костёр, и может даже сжечь, если не быть с ним аккуратным. Стыд и гнев – тоже красные.
Краски с каждым днём проявлялись в глазах Акселя всё больше и больше. И хотя он всё ещё не видел их такими, какими привыкли видеть другие люди, старик научил его таланту, доступному лишь истинным художникам – чувствовать цвета. Аксель чувствовал жёлтую радость, когда лёгкий летний ветер ерошил ему волосы, и фиолетовую грусть, когда раненая птичка не могла взлететь на дерево, чувствовал голубую гармонию природы, чувствовал красное тепло мягкой улыбки старика и синее спокойствие рядом с ним.
Больше всего Акселю нравился зелёный. Каждую встречу мальчик снова и снова умолял рассказать об этом удивительном цвете.
– Зелёный звучит, как шелест листьев, – объяснял ему старик. – Он может пахнуть свежескошенной травой и ранним летом, может – ливнем и тиной. Иногда он полон надежды и упрям, как, пробивающий асфальт, росток; а иногда завистлив, как крапива, или, как болото, тосклив. Но любой зелёный – это и есть природа, это сама жизнь.
– А каков он на вкус?
– На вкус? – добро усмехался старик и каждый раз придумывал новое сравнение: – Как кислое яблоко, от которого сводит скулы.
Аксель всегда оглядывался вокруг, пытаясь услышать краски, учуять их, ощутить, а старик по обыкновению держал глаза закрытыми. В одну из встреч Аксель не смог перебороть своё любопытство и наконец-то спросил:
– Деда, а почему ты сидишь с закрытыми глазами?
Старик помычал, размышляя. Пальцы его постукивали по рукояти трости.
– Видишь ли, бывает, люди не открывают их не потому, что не хотят, а потому, что боятся.
– Это глупо! – тут же ответил мальчик, вскинув брови к переносице. – Чего им можно бояться?
– Они боятся, – вздохнул дед, – что, открыв глаза, не смогут увидеть то, что видели раньше, и любоваться красотой тех вещей, которые им ещё позволено ощущать кожей и слышать ушами.
Один раз, придя домой после прогулки, Аксель попросил маму купить ему цветную гуашь. Женщина улыбнулась широкой, искренней улыбкой и обняла сына. На следующий же день в ящике комода, наравне с привычными чёрно-белыми баночками, гордо стоял набор из двенадцати ярких красок и ждал, когда Аксель проснётся.
Взяв краски в руки, мальчик рассмеялся так громко, словно наконец увидел, какие они красивые на самом деле. Боясь не успеть, Аксель пропустил завтрак и долго сидел за столом, корпя над своим новым творением, на этот раз – цветным. Перед тем, как открыть ту или иную баночку, мальчик вчитывался в название цвета и пытался вспомнить, на что он похож.
К нужному времени рисунок был готов. На листе бумаги красовалась природа родной деревушки, и смотря на него взаправду можно было услышать блеяние здешних белоснежных овец, учуять запах хвойного тёмно-зелёного леса после дождя, ощутить сырую землю под ногами и представить, что ты – там.
Сломя голову Аксель бежал к той самой скамье, рисунок развевался в его руках. На бегу мальчик успевал оглядываться, и ему казалось, что в расплывающихся очертаниях природы он видит зелёные листья и голубое небо. Аксель предвкушал, как обрадуется дедушка его рисунку, как похвалит и скажет, что так на самом деле и выглядит красочный мир.
– Деда! – крикнул Аксель, подбегая к старику, и плюхнулся на скамейку, отчего деревянные доски радостно скрипнули. – Деда, смотри, что я нарисовал! Я первый раз рисовал цветными красками!
Аксель вложил рисунок в мягкие руки деда, покрытые морщинами. Старик улыбнулся и провёл пальцами по шершавой бумаге. Он всё же разомкнул веки, чтобы не обидеть Акселя, но затуманенные глаза его смотрели безучастно, а взгляд пронзал лист насквозь.
– Я вижу, Аксель, это очень красиво.
Мальчик открыл было рот, желая что-то сказать, но тут же закрыл его, не найдя слов, и некоторое время просто неловко ёрзал на скамейке.
– Деда, – наконец неуверенно начал он, – ты слеп, да?..
– Мне не нужно зрение, чтобы видеть красоту вокруг. Я знаю, ты старался. – Старик протянул Акселю рисунок и ткнул в бумагу пальцем. – Ты вложил в него свою душу, и знай – этого достаточно.
Аксель последовал взглядом туда, куда указал дед: на нарисованное солнце. Солёная капелька смазала гуашевый лучик. Мальчик крепко зажмурил глаза, нос его задёргался.
– Ты плачешь?
– Нет, деда. – Аксель закрыл лицо рукой, продолжив шёпотом: – Теперь я тоже вижу..
Мильков Павел. Город назывался Завтра

Город назывался Завтра. Такое название он получил в народе, хотя на дорожных указателях было другое наименование. В городе всё переносили на потом. Поначалу это казалось разумным и рассудительным. Не ругаться сгоряча. Не увольняться в плохом настроении. Не признаваться в чувствах, если не уверен.
«Переспи с мыслью», - говорили на телевидении. «Завтра решишь лучше», «утро вечера мудренее». И постепенно «завтра» стало ценнее, чем сегодня. На стенах, столбах, заборах, висели плакаты «Не спеши жить». Городской девиз висел на каждом перекрёстке, на экранах в метро, на школьных досках: «Я подумаю об этом завтра».
Сначала это казалось безобидным. Просто форма психологической гигиены. Не принимать решений сгоряча. Не реагировать на тревогу импульсивно. Дать мысли «настояться». В школах и детских садах детей учили сначала записывать свои мысли чувства, а потом возвращаться к ним через какое-либо то время. На работе запрещалось принимать серьёзные решения, нужно было заполнить форму ожидания, а далее - только ждать. Даже в повседневном разговоре люди улыбались и говорили: «Я подумаю об этом завтра. Ведь решение, принятое сегодня, всегда хуже решения, принятого завтра. Потому что завтра вы будете обладать большим количеством данных и сможете принять верное решение»…
Меня зовут Иван. Я работал в городском архиве. Там хранились документы с задачами, решение которых так и не состоялось. Неотправленные письма, невысказанные признания, заявления об увольнении, которые даже не были отнесены начальнику. Запросы на переезд, оставшиеся без подписи. Иногда из-за своего любопытства я листал чужие бумаги, документы, заявления и ощущал странное чувство. Будто держал в руках не просто листы бумаги с напечатанным на них текстом, а чьи-то несделанные дела, чьи-то упущенные возможности, чьи-то не высказанные слова. В городе не происходило споров. Не было недовольств. Не было чувственных выступлений. Но не было и настоящих поступков. Мой сосед с верхнего этажа семь лет собирался переехать к матери. Он каждый день собирал свой чемодан, потом весь вечер стоял в коридоре с этим же чемоданом. Потом заходил на кухню, наливал себе чай и, тяжело вздыхая, говорил сам себе: «Завтра». Его мать умерла осенью, так и не дождавшись его приезда. После того, как сосед узнал об этом, он со спокойным выражением лица сказал сам себе: «Я подумаю об этом завтра» - и бросил свой чемодан в шкаф.
Так же в архиве я находил особый раздел «Чрезвычайные ситуации. Пожары, аварии, медицинские решения». И везде одна и та же подпись: «Отложено на завтра». Но в большинстве таких документов дополнительные данные так и не поступили. Видимо, уже было не нужно…
Мы привыкли думать, будто осторожность - это зрелость. Что перерыв, пауза, дополнительное время всегда спасают от ошибок, переживаний и прочих невзгод. Но по истечению времени я стал замечать, что в городе до ужаса тихо. Люди не разводились: они «временно переосмысливали отношения». Не мирились: «ждали подходящего момента». Не ругались: «откладывали обсуждение». Не признавались в любви: «давали чувству провериться временем». Из-за этого со временем жизнь начинала медленно останавливаться.
Однажды в архив зашла девушка. С ней было что-то не так. Слишком живая она была по сравнению с остальными жителями.
- Мне нужно моё дело, - сказала она.
- Какой номер?
- Номера нет. Я его не создавала.
- Тогда у вас нет дела.
- Есть, - ответила она. - Я приняла решение.
Я внимательно присмотрелся к ней. В её глазах было что-то необычное для этого города, что-то живое. Я чувствовал ее напряжение, и это только сильнее озадачивало меня.
- Какое решение?
-Уехать. Сегодня же.
В Завтра слово «сегодня» звучало почти как ругательство.
- Вы понимаете, что это против законодательства?
- Понимаю. Но если я отложу поездку хоть еще на один день, я останусь здесь навсегда.
И она рассказала, что работает в больнице. Что недавно к ним поступил пациент, которому требовалась срочная операция. Комиссия собирала данные. Но консилиум посчитал, что информации недостаточно и отложили решение об операции до утра. Утром пациент умер. В протоколе написали уже заезженную фразу: «Недостаточно информации для принятия своевременного решения».
- Мы называем это рациональностью, - сказала она, - но это страх…
Для поисков номера ее дела мне понадобилось время, и мы договорились встретиться на следующий день. В тот вечер я не мог заснуть. В комнате стояла оглушительная тишина. Я прокручивал и прокручивал события, которые со мной произошли. Вспоминал девушку, архив, похороненные там дела. Я вспоминал лекции для сотрудников архива. Вспоминал аксиому, которую мы, архивисты, знали наизусть: «Пауза - высшая форма свободы». Но после разговора с той девушкой я стал понимать, что пауза - это только промежуток. Она имеет смысл, если за ней идет действие.
Наутро в первую очередь я открыл свое личное дело. Там лежало пару листов. «Позвонить отцу». «Сказать правду на собрании». «Уехать». Напротив каждого - пометка «Отложено».
Я вдруг осознал, что моя жизнь больше похожа на черновик. Будто я всё время готовлюсь начать, но не начинаю. Каждый прожитый мною день был как бесконечное введение к книге, которая так и не будет никогда написана…
Утром в архиве объявили тревогу. Кто-то распространил мысль «Немедленного дня» - акции, которая призывала принимать минимум одно решение в сутки без отсрочки. Власти города назвали это эпидемией импульсивности. Я смотрел телевизор и думал о соседе с чемоданом, пациенте девушки, о тысячах папок, где вместо подписи - пустота.
Вечером я снова открыл своё личное дело и взял ручку, впервые за много лет почувствовав страх реальности. Я понял: если решение пугает, значит оно касается меня по-настоящему. В своем личном деле я написал: «Уехать. Сегодня». С экрана рабочего компьютера на меня смотрела заставка «Завтра вы будете умнее». Возможно. Но завтра я уже буду другим, тем, кто снова оставил все на потом.
Я вышел на улицу. Город был все такой же тихий и спокойный. Люди тихонько передвигались, аккуратно обходя острые вопросы. На стене многоэтажного дома красовалась надпись «Не торопитесь жить».
Девушка ждала у станции.
- Ты уверен? - спросила она.
- Нет.
- Это хорошо.
Мы шли к границе города. По закону город покинуть можно было только после трёх месяцев рассмотрения запроса. Мы подошли без запроса.
Охранник спросил: «Основание для выхода?»
Анна ответила: «Решение».
Он растерялся. Ведь в инструкции не было такой категории.
«Вам следует подумать».
«Я подумаю об этом завтра», - сказал я и перешагнул через границу.
Впервые эта фраза прозвучала для меня не как отсрочка момента, а как вызов. Завтра может и не будет. Поэтому оно не заменит мое сегодня.
Позади меня остался город, где всё было разумно и ничего не происходило. Впереди меня ждали неопределённость, ошибки, возможная боль. Но вместе с ними действие.
Я не знаю, что будет дальше, может быть, я пожалею об этом решении. Может быть, даже вернусь. Может быть, ошибусь так, как боялся ошибиться в завтрашнем дне. Но это будет ошибка, совершённая мной. А не отложенная до бесконечности…
Иногда мне снится город Завтра. Аккуратные улицы, люди с мягкими и подавленными голосами. Никто не плачет. Никто не кричит. Никто не решается. Я просыпаюсь и чувствую тревогу. Но она не сковывает. Она напоминает, что выбор всегда пугает. Фраза «Я подумаю об этом завтра» не пропала из моей жизни. Я всё ещё повторяю себе ее. Но все же иначе. Не чтобы спрятаться, а чтобы дать себе ночь на раздумье и утром обязательно принять решение. Ведь если каждый день переносить жизнь на потом, однажды проснёшься в идеально спокойном городе, где всё продумано, кроме самого главного. Кроме самой жизни.
Шевелева Елизавета. Самозванец

Осознание тяжелым ударом обрушилось на хорошее настроение Антона. Улыбка медленно сползла с его лица, и тревога растеклась по груди, а оттуда и по всему телу. Что же он натворил?
Антоша Линошин всю жизнь был «котеночком» - послушным, тихим, аккуратным. Никогда не спорил, никогда не влезал в неприятности. Помогал маме, работал с папой на даче, вовремя возвращался домой. Не отличник - но старательный. Не лидер - но надежный.
И все же несколько недель назад этот правильный мальчик совершил поступок, который теперь тяжелым камнем тянул его ко дну.
Антон закрыл глаза и вспомнил тот день, когда все началось. Обычный классный час, обычные новости: конкурс живописи. Антон, сидя за последней партой, поглядывал в окно, лишь краем уха слушая слова классного руководителя.
- Ребята, может быть, кто-то захочет поучаствовать? – спрашивала Марина Васильевна.
Конкурс рисунков? Нет, он, Антоша, никогда не умел хорошо рисовать. Точнее, умел, но так, как умеют все, – домик, елочку, незатейливый пейзаж, иногда – несколько похожий на реальность портрет. А мама умела. Она была отличным художником. Ее картины висели во всех комнатах их квартиры, пахли маслом и жили своей жизнью.
И если бы не Фиксонов, все бы так и закончилось.
- А чего ты паришься? – подначивал Мишка по дороге домой. – Принеси мамину работу, и полный порядок!
- Дурак, что ли? – огрызнулся Антон.
- Почему сразу «дурак»? Кто проверит? Мы никому об этом не скажем! – уговаривал друг.
Антон отмахнулся. Потом засмеялся. Потом задумался. Стало интересно.
«А что? Мама в командировке. Папа с головой ушел в работу, за картинами не следит», - размышлял юноша, входя в пустую квартиру.
Он остановился перед картинами - светлыми, теплыми, добрыми. Лес в туманной дымке. Морской берег. Поле с маковыми пятнами. А вот пейзаж с васильками. Красивый! Антон долго смотрел на него, потом снял со стены, завернул в старую простыню.
«Всего на пару недель, - шептал он, засовывая холст в рюкзак. – Потом верну. Никто не узнает». Это была первая ложь, которую он сказал себе.
Так яркий летний пейзаж оказался в руках педагога-организатора.
Неделя пролетела незаметно. Антон почти забыл о картине, пока в коридоре его не остановила Алиса Алексеевна. Молодая учительница, пришедшая в школу только в этом году, смотрела на него сияющими глазами.
- Антон! Я даже не подозревала! Это же потрясающая работа! Тон, свет, композиция, настроение… Ты обязательно должен участвовать дальше!
Он кивал, глядя в пол. Сказать? Сейчас, сразу? Но слова застряли, а она все говорила и говорила.
- Я… спасибо, - выдавил он.
А про себя добавил: «Лжедмитрий. Самозванец».
И вот теперь, послезавтра, - городской конкурс в художественной академии. Что же он, Антоша, будет там делать? Рисовать вживую? На глазах у жюри? Он представил, как входит в зал, где сидят настоящие художники, его руки дрожат, а из-под кисточки лезет мазня. Послезавтра его разоблачат.
Утро конкурса выдалось промозглым. Антон и Алиса Алексеевна ехали в автобусе, он смотрел в окно, делая вид, что его тошнит. Его действительно тошнило – от страха. В голове засела одна мысль: «Надо признаться! Сейчас! Пока не поздно». Но язык словно прилип к нёбу.
В академии было шумно. Участники переговаривались, организаторы сверяли списки, пахло краской и волнением. Антон отошел в сторону, вжался в холодную стену коридора и закрыл глаза.
- Тоша? Линошин?
Голос показался знакомым. Он очнулся и увидел Женю Сонину – ту самую, с которой сидел за одной партой в начальной школе. Она выросла, стала еще красивее. Ее теплая, искренняя улыбка и открытый взгляд завораживали.
- Это ты?! – Женя всплеснула руками. – Тоже участник? А я и не зала, что ты хорошо рисуешь!
Она щебетала, довольная неожиданной встречей. А он стоял, и каждое сказанное ею слово било, как пощечина.
- Жень, - вдруг выдохнул Антон. Голос сорвался. – Жень, я…
- Тош, ты чего? – Женя испуганно взяла его за руку. – Что случилось?
- Я всех обманул, понимаешь, всех, - прошептал он. – Я никому об этом не говорил, но я… я не умею рисовать. Картина – она не моя. Я украл ее. У мамы. Я самозванец, Жень. Просто самозванец.
Он ждал презрения. Но Женя молчала, а потом вдруг крепко сжала его ладони и произнесла:
- Значит, сегодня ты впервые сделаешь что-то свое.
- Что? Я не смогу.
- Сможешь. Просто возьми себя в руки и послушай меня.
Она села на корточки прямо у стены и заговорила быстро, уверенно. О композиции, о цвете, о том, что, если совсем прижмет, надо сделать вид, что это такой стиль. Абстракция. Экспрессия. Сочетание несочетаемого.
Антон слушал и чувствовал, как внутри что-то оттаивает, он успокаивается.
И вот все проходят в зал, где уже стоят мольберты и стулья. Мужчина в круглых очках читает им инструктаж и садится за стол в углу. Несколько раз Антон встречается взглядом с Женей, та подбадривающе улыбается и одобрительно кивает.
Антон взял кисть. Макнул в черный. Потом, не глядя, в красный. Потом – в желтый. Он выплескивал на холст все, что копилось в нем неделями. Давил, мазал, смешивал прямо на бумаге. Он не думал об оценках – он просто хотел, чтобы его нутро вышло наружу. И вот в центре холста появился едва различимый силуэт мальчика, словно стирающего себя ластиком. А вокруг – ломаные линии, цветные пятна, резкие мазки. Темное – как страх. Ярко-красное – стыд. Желтое – боль. И зеленое, совсем чуть-чуть, – как просачивающаяся надежда.
Когда прозвенел звонок, Антон стол перед мольбертом и тяжело дышал. Он не заметил, как к нему подошел один из членов жюри. Пожилой мужчина в очках, тот самый, что читал инструктаж, долго смотрел на работу Антона, потом снял очки, протер их и посмотрел снова.
- Интересное решение, - произнес он тихо. – Смелое. Здесь чувствуется боль. И надежда. Очень искренне.
Он кивнул и отошел, а Антон так и остался стоять как вкопанный.
Вечером, лежа в теплой кровати, Антон смотрел в потолок и прокручивал в голове этот день. Звонила мама, ругала, кричала, а в конце вдруг всхлипнула и сказала:
- Ты мой дурачок. Лжедмитрия из тебя не получилось – это приятно. А вот стать художником я тебе помогу. Просто ты никогда никому об этом не говорил.
Женя написала сообщение: «Красавчик, не отчаивайся. Все впереди». Антон перечитал его несколько раз, улыбнулся и, повернувшись на другой бок, закрыл глаза. Ему вдруг стало легко. Не потому, что все закончилось хорошо. А потому, что все только начиналось. И впервые он не боялся, что об этом узнают.


.
Адодина Ксения. Сто шагов до Тамагавы

Барсик смотрел на меня со своей лежанки. Не моргал. Просто смотрел — давно, тяжело, будто ждал чего-то. Я знал этот взгляд. Он звал меня. А я сидел в телефоне и думал: «Завтра. Поглажу завтра. Покормлю завтра. К ветеринару съездим завтра».
Ему было девятнадцать. Мне всего четырнадцать. Мы росли вместе. Он помнил меня младенцем, а я не помнил себя без него. Неделю я обещал сам себе отвезти его к ветеринару, но… Увы, я успел лишь попрощаться.
Прямо сейчас у меня таких «завтра» накопилось ровно 730. Иногда мне кажется, что я считаю не дни, а свои провалы. Или таблетки, которые забыл выпить.
Солнце пробивалось через жалюзи, которые безжалостно бились туда-сюда из-за ветра. Стук жалюзи иногда кажется мне голосами. Сегодня, например, они звали меня по имени. Еще один день, который я объявил выходным… Я вскочил с кровати, зажмурившись, задернул шторы и наткнулся на записку со стола: «Позвонить ей. Сегодня точно позвонить». Как заноза. Интересно, я правда её писал? Почерк вроде мой, но почему-то не узнаю. И словно назло раздался стук в дверь.
— Сынок, я приготовила оладу…
— Мам! Закрыто! Сколько раз я говорил тебе не стучаться, если время раньше двенадцати?!
Звук стих. Раздался лишь скрип удалявшихся шагов. Иногда я думаю: а были ли эти шаги на самом деле? Может, она так и стоит за дверью, боясь войти.
Под скучными советами мамы и руганиями отца я собрал рюкзак «в школу», подхватил своего вельш-корги пемброка Харуто и выскочил из душной квартиры.
Меня встретила весенняя погода: ветер устремился мне прямо в лицо, развивая мои отросшие светлые волосы, Харуто кинулся на газон, скача из стороны в сторону. В такие моменты я почти верю, что всё по-настоящему. Недавно мы переехали в Токио, район Сетагая… Выходя из дома, я вспоминаю мой утраченный рай: наш дом в слободе, где за огородами расстилались поля до самого горизонта. В нашем краю было совсем немного домов, но я быстро нашёл себе друзей: молчаливого Святика, с которым я так и не поехал кататься на великах, и Глеба, рыбалку с кем я вечно откладывал, а затем он переехал. Я иногда проверяю: если закрыть глаза и досчитать до трёх, они исчезнут? Пока нет.
В нашем классе училась девочка Аня. Все звали ее Анютой, ведь выглядела она словно цветок гортензии или солнечный зайчик, падающий мне на парту, когда я заглядывался на ее кудрявые волосы. Я клялся отцу, что позову ее на свидание, но папина работа в японской корпорации перечеркнула все мои клятвы.
И сейчас, вместо признаний Анюте, я пытаюсь словить Харуто, бегая по газону, где каждая травинка подстрижена.
Времени на созерцания не было. Сев в электричку, я смотрел на спокойных людей, что ехали на работу, на яркие вывески… Интересно, они видят меня? Или я для них пустое место? Телефон разрывался от звонков мамы. Закатив глаза, я взял трубку.
— Сынок! Ты почему не на учебе? Ты хоть где?..
— Мам, я подумаю об этом завтра. С завтрашнего дня возьмусь за учебу, буду помогать по дому, только сейчас не звони, пожалуйста, — шептал я в трубку, склонившись к коленям.
— Илья. Ещё один пропуск — будет серьёзный разговор.
— Да, понял… — я отложил телефон на соседнее сиденье и прижал к себе Харуто.
Напротив сидел парень. Светлые волосы, корги на коленях, пустой взгляд. Я отвернулся. Потом посмотрел снова. Он смотрел на меня. Я моргнул. Он, в свою очередь, не моргнул.
— Не пялься, а! — сказал я. – Все равно не поймёт…
Он открыл рот и сказал моим голосом:
— Ты опять всё отложил.
Я зажмурился. Досчитал до трёх. Открыл глаза. Напротив сидела пожилая женщина с сумкой. Корги спал. Никого не было.
Станция Симокава, у реки Тамагава. Я вооружился книгой о Скарлет О'Хара, которую откладывал с седьмого класса, и пристроился под деревом, как в следующее мгновение на страницах показались мокрые отпечатки лап.
— Харуто! Вон! Куда забрался?!
Не успел я опомниться, как корги устремился прочь, к реке. Я кинулся за ним, свалился и прокатился по мокрой траве, ухватился за этот комочек. Расхохотался и вновь оставил книгу на потом…
Люди мне были не нужны. Я всегда прятался в эскапизме, хватало друга Харуто, который точно не откажет в приключении. Люди меня больше не понимали, ждали большего, чем я могу. Мне же всегда было легче оставлять всё на завтрашний день.
— Учёба… Это проблемы завтрашнего меня. Правда, Харуто? — почти с ироничной грустью произнёс я.
Он не ответил. Но он и не должен. Перед сном я любил представлять, как гуляю под руку с Анютой, как вожу её на каток! У меня даже остался её номер… «Ещё успею», — думал я. Надо бы проверить, существует ли он вообще. Или я просто набрал случайные цифры два года назад и поверил в них. В своих ожиданиях я прожил два года. Не знал, забыла ли она меня, но каждый вечер в мыслях я проводил у блокнота, подаренного бабушкой, с которой я так и не успел попрощаться. Бабушка, кстати, тоже иногда говорит со мной. Особенно по ночам. Но это же нормально, да? Я рисовал по памяти: её волосы, выбивающиеся прядки, что она закладывала за ухо. Толком я и рисовать не умел, но каждую черту запомнил.
И вновь, рисуя её, что-то треснуло во мне. Рука дрогнула, словно от удара током, когда я вырисовывал веснушки на ее носу.
«Сейчас или никогда» — я схватил телефон, открыл контактную книжку. В помутневшем сознании мелькали мысли: что сказать, о чем спросить?
Прозвучал гудок. Второй. Третий.
— Я слушаю…
Голос. Не её. Скрипучий, престарелый.
В горле встал ком. Моя улыбка унеслась потоком дурных раздумий.
— А… Анюту можно?
— Ой, сынок… Анюта с матерью своей улетела два года назад. За границу, в теплые края. Куда — не сказали…
Словно эхом, в ушах звучали слова женщины, вызывая приток крови к лицу, заставляя сердце стать единственным звуком в ужасающей тишине.
«Улетела».
С этими словами полетел на пол мой разбитый телефон. Я уселся на холодный ламинат. Харуто спал в углу, даже не шелохнувшись на звук битого стекла. В голове пульсировало это слово.
«Улетела».
Нужно было к маме…
Коридор был длиннее обычного, шаги звучали громче. На кухне мама выглядела жутко уставшей. Она не смотрела телевизор. Даже не вязала, как делала это раньше изо дня в день. Услышав шаги, обернулась.
— Илья… Чего не спишь? — изнеможденная, но успокаивающая улыбка коснулась её лица.
Я заглянул на часы. Кажется, 01:50. Всё равно по этим часам я считать не умел.
— Я… — голос сел. — Я Ане звонил, а ответила… бабушка ее.
Мама потерла морщинистыми пальцами виски.
— Какой Бабушке, Илья? Анина бабушка в Петербург уехала. Мы с тобой ещё Барсика тогда хоронили. Ты не помнишь? Тебе тогда четырнадцать стукнуло, ты в оцепенении неделю ходил, как к родной к ней привязался. Врач сказал… Илья, ты же помнишь врача?
— Я ей только что звонил! Ты мне опять не веришь! Ты никогда мне не веришь! — на накопившейся нервной почве я повысил голос.
— Ты разговаривал сам с собой, — голос мамы стал тише. Она встала, подошла, взяла меня за руку так крепко, что стало больно. — Сынок. У тебя бывает. Ты знаешь. Мы лечим это, пойми меня, милый… — на ее глазах подступили предательские слезы.
Я отдёрнул руку. Подошёл к столу и, мотая головой, уселся в кресло. Голова была кругом, все казалось чересчур нелепым и обидным!
— Я позвоню ещё раз, — сказал я. — Сейчас. При тебе.
Пальцы дрожали, мысли так путались, что…
Раздался плоский и сонный голос из телефонной трубки.
— Ало?
Я был уверен, что сердце моё перестало стучать. Что я перестал дышать. Этот голос. Это он, тот, что я представлял, когда выводил изящные линии кудрей на шероховатой бумаге старого блокнота. Анечка…
— Аня?
— Илья? Ого, я… давно тебя не слышала.
Под натиском родного звучания Анюты, я ощутил пустоту. Я не жил, а существовал. В чужой квартире, чужой стране, в конце концов чужой жизни…
— Я не знаю, — сказал я. — Я правда не знаю, где я. Я два года не знаю. Я думал, что ты уехала. Что ты умерла. Что тебя никогда не было. Я… я слышу голоса, Аня. Я слышу бабушку по ночам. Я слышу, как жалюзи зовут меня по имени. Я потерял Барсика. Я потерял Святика. Я потерял Глеба. Я потерял себя. И каждое утро я просыпался и думал, что завтра, завтра…!
Тёплая рука мамы легла на мою дрожащую спину, в то время как Аня успокаивающим голосом шептала мне свои «Ничего» и «Я понимаю».
Я слушал её голос. Он был неописуемо живой, такой настоящий, что я и впрямь чувствовал, как что-то внутри перестаёт болеть. Будто много лет я жил на поверхности, а не в своём теле.
— Я в Токио, — ответил я тихо. — Прости…
Она молчала несколько секунд, а потом вдруг рассмеялась. Тем самым смехом, который я рисовал по памяти, но так и не смог повторить точно.
— Ты всегда был странным, Илья.
Мама погладила меня по моим растрепанным волосам, как в детстве.
— Ань, — сказал я. — Я позвоню тебе завтра. Честно! Мы встретимся. Я покажу тебе реку, все покажу…
— Я подожду, — ответила она.

«И иногда «завтра» — это не лень, а болезнь. Но болезнь не отменяет того, что те, кого мы любим, ждут сегодня».
Гусева Мария. Сегодня

Я села за парту. Вокруг еще обсуждалось то, о чем обычно говорят в классах: вопросы мировой политики, глобализация, современные технологические тренды, роль национального просвещения в формировании идентичности, но главной темой (по крайней мере спорщиц было слышно лучше всего) были платья на выпускной: зеленое или розовое, атласное или с рюшечками, макси или коктейльное... Ох, (я закрыла уши) не люблю наряжаться.
- Ну что ж, сегодня у нас важный день. Гости. Они у нас вообще почти каждый день, можете только парадную носить: спать в ней, завтракать и потом опять в школу приходить, - учительница усмехнулась, это была одна из ее излюбленных шуток, - Онегин! Опять без белой рубашки! Вот как вам пойти навстречу, так всем надо, a меня никто не слышит. А, Онегин?
Класс никак не отреагировал ни на странную шутку, ни на претензии к Онегину. Да что на претензии, на самого Женьку они не реагировали.
При виде этого новенького у меня постоянно всплывает в голове: «с душою, полной сожалений, и опершися на гранит, стоял задумчиво Евгений, как описал себя пиит». Нет, действительно похож! Кудрявый и смешной. Смешной, потому что важный, как нахохлившийся фазан. «Я, я, я…» Да, надо стараться не зазнаваться, а то потом еще всякие одноклассницы смеяться будут. Хотя, если бы со мной никто не общался, я бы тоже, наверное, такой была.
Я посмотрела на Онегина. Он сидел сзади и немного справа от меня. Женька был как всегда немного напряжен, тонкие бледные губы сжаты. О чем он думает? Судя по выражению лица о фрактальной геометрии… Его острые черты совсем не сочетались с копной каштановых кудряшек. Это противоречие заставляло задержать взгляд. Красивый…
Красивый! Божечки, до чего я дошла! Онегин красивый. Я ущипнула себя за руку. Ерунду какую городишь, Таня. Бред. Нет, конечно, поговорить с ним можно, но… но завтра. Сегодня времени нет.

***

- Тань, что у тебя по математике? - спросила Кира Кулагина.
- Пятерка.
- А у Наташи?
Наташа Весновская - моя лучшая подруга. Как бы описать ее вам получше? Она легкая. Да, именно легкая. Легкость и простота в каждом движении. Наташа с радостью учится и тренируется, ей просто добиваться целей, просто быть верной мечте. Я немного другая, и, наверное, поэтому Весновская меня вдохновляет. Вместе мы мечтаем, долго-долго мечтаем обо всем на свете. Она танцует. О, как прекрасно танцует Наташка! Моя подруга - весенний ветер, она тихо и незаметно проносится над деревьями, наслаждаясь новым нарядом, и наполняет жизнь каждого, кого встретит на пути, теплом, она светится изнутри…
- Ну знаешь… Мне как-то неудобно говорить. Ты лучше сама у нее спроси.
- Да ладно, жалко тебе что ли?
- У нее три.
- Ну ничего, исправит.
Я пыталась протолкнуться среди плотных кучек одноклассников к Наташе.
- Таня, у тебя?
- У меня пятерка, да, я все решила. А у Наташи… Ну, Наташа не очень написала. Тройка у нее.
- Ну как, Тань?
- Прекрасно, я все сделала и свои, и Наташины примеры решала. Вот. Да. Математика у Наташи не очень идет, тройбан у нее за контрольную.
- Представляете, у Наташи три! Даже Макс на четыре решил. С математикой у нее большие проблемы еще с детства. Однажды даже чуть до двойки в триместре не дошло, хорошо я помогла с самостоялкой. Да в общем-то почти все работы я за нее решаю. Ну не получается у человека! Знаете, с такими результатами она никуда не поступит, даже до проходного не дотянет, бедняга.
Наташа стояла передо мной. Последнюю фразу я сказала практически ей в лицо.
Тишина. Класс молчит.
- Вы про кого? - спросила моя подруга, неловко улыбнувшись.
Очень спокойным голосом, так, как будто ничего не произошло, я сказала ей что-то про сестру Макса.
Соврала, соврала, всем трижды соврала и даже не покраснела. И самое ужасное то, что Наташа ничего не понимает, даже не догадывается. Вот она уже говорит с Лелей, повернулась, смеется…
А что делать мне? Я, наверное, больше никогда с ней вместе не посмеюсь. Опозорила ее перед всеми. Подождите, смеется…? Смеется! Значит, ничего не поняла, значит, не нужно объяснений. Нет, я не могу испортить подруге настроение. Говорить об этом сейчас совсем нельзя. Действительно, какой смысл торопиться? Я решу, что сказать и как. А завтра извинюсь. Да, отлично, завтра! Завтра!

***

- Первого сентября проходит Совет в Филях. Кутузов решает оставить Москву без боя для сохранения армии. Он говорит: «С потерей Москвы не потеряна Россия». Записываем: «С потерей Москвы не потеряна Россия». «С потерей Москвы не потеряна Россия».
С потерей Москвы не потеряна Россия. Эта фраза стучит в висках. Как можно было на такое решиться? Оставить столицу, но не проиграть морально. Зато какой успешный маневр после! Что, если бы не оставили? Если бы не успели уйти? Может быть причина всему - случай? Что, если бы командовал не Михаил Илларионович? Как же мало мы знаем об истории своей страны! Через десять лет не просто дат и определений, даже этой фразы в голове не останется. Ведь Россия – это не Москва, Россия везде, в каждом из нас, пока мы считаем, пока мы говорим, что мы русские, пока мы помним, кто мы. Как было бы интересно увидеть этот Совет и Кутузова вживую. Все бы отдала! Будет ли это когда-нибудь возможно? Ничего бы не пожалела! Лишь бы увидеть, лишь бы увидеть! Интересно, какой характер был у главнокомандующего: тихий и спокойный или энергичный и деятельный? А ведь был настоящий Кутузов, а был литературный…
- Куксина, заснула что ли? Двадцать пятое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года, записываем, двадцать пятое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года.
Ничего себе, как я далеко зашла! И записать ничего не успела… О чем я думала? О путешествиях во времени, кажется. Какая ерунда! Нет, это невозможно. Нужно учиться, а не мечтать. Дуракаваляние. Подумаю об этом завтра!

***

Дома я села за учебник по истории и сразу же увидела знакомое: «С потерей Москвы не потеряна Россия».
В дверь постучали.
- Разрешите доложить! - сказали черные лакированные сапоги.
- Кому доложить?
Послышались размеренные шаги. Какой-то старик с синей лентой и звездами. Где-то я его уже видела. Я окинула комнату взглядом, из учебника на меня смотрел его портрет.
Я вскочила: сидеть было совершенно бесцеремонно.
Кутузов подошел, взял учебник, пролистал несколько тем, остановился и посмотрел на меня.
- А о тебе не напишут.
Михаил Илларионович развернулся и пошел обратно, отбивая метрономом шагов единый ритм. Я закрыла глаза. Не напишут?
Сзади послышались всхлипывания. Пол был залит водой.
- Мама! Срочно! Потоп!
Я бросилась бежать вон из комнаты, но увидела подругу. Передо мной стояла Наташа и молча плакала, вытирая слезы тонкими руками. Уровень воды в комнате ежесекундно рос. На Наташе было зеленое с рюшечками платье. Раньше она говорила, что мечтает пойти в таком на выпускной.
- Наташа, миленькая, что с тобой?
Вода была уже по щиколотку.
- Наташа, ты прости меня! Я думала ты не поняла ничего, а ты… Прости, слышишь!
Какое-то шлепанье по полу. По пояс в воде к Наташе пробирался Женька.
- Онегин, только тебя не хватало! Ты как узнал, где я живу? Сейчас же выйди из моей комнаты!
Из моей… нет, это была уже не моя и даже не комната, а какая-то большая зала с полупрозрачными гранеными колоннами.
Женя обнял Наташу за плечи. Дождь прекратился. Я остолбенела. Чего-чего, а такого не ожидала.
- И давно это вы вместе? А мне, конечно же, ничего не сказали. Ты забыл, это я первая подумала, что ты красивый. Я первая заметила!
В висках случало от злости. Стены тряслись в такт. Вдали слышались шаги. О тебе не напишут. О тебе не напишут…
Наташа с Женькой вдруг взмыли в воздух. Они танцевали, танцевали под известную только им одним музыку. Они не слышали метронома шагов, не слышали этого ужасного страшного стука.
Бом-бом-бом.
- Что со мной не так?
Бом-бом-бом.
- Помогите!
Я съежилась, скрутилась в единый комочек.
Бом-бом…
И вдруг стало тихо. Я была там же, но звуки прекратились.
- Он прав, о тебе не напишут.
Я не могла разглядеть говорящего, он был каким-то прозрачно-легким, невесомым, неосязаемым.
- Потому что сегодня для тебя никогда не наступит.
- Подождите… Я совсем ничего не понимаю.
В голове все смешалось: Кутузов, мерные шаги, летящие Женька с Наташкой…
- Как это: сегодня не наступит? Это бред. Я же живу. Сегодня.
Прозрачный молчал.
- Для того, чтобы понять это, нужны знания, которых у человечества пока нет. Какие же вы люди странные все-таки: как только что-то хоть чуточку вам непонятно, хоть немного сложно, сразу кричите: «Бред! Ерунда! Чудак! (а еще хуже) Дурак!» Ладно, пойдем.
Мы вышли на освещенную луной поляну. Все вокруг сверкало, искрилось, танцевало в холодном свете луны, но музыки опять не было слышно.
Прозрачный начал:
- Понимаешь ли, не существует вчера или завтра, любой день - это сегодня, любое время – сейчас. Ты выбираешь жить завтра, но такой возможности просто нет. Ты упускаешь жизнь, ничего не чувствуешь, например, не слышишь музыку. Не правда ли?
Прозрачный как будто подмигнул.
- Почему это именно со мной?
В голове пронеслось: «Нет, конечно, поговорить с ним можно, но… завтра, сегодня времени нет», «Действительно, какой смысл торопиться, завтра все скажу, завтра», «Завтра будет время свободное, может подумаю».
Завтра, завтра, завтра.
Бом-бом-бом.
Шаги по полу как метроном.
Бом-бом-бом.
Прозрачный взял меня за руку.
- Таня, успокойся! Слышишь, успокойся!
Холодок разлился по телу. Опять наступила тишина.
- Подождите, но должен же быть какой-то выход? Я очень хочу по-настоящему жить!
- Каждый имеет право на выбор.
Выбор…? Выбор. Выбор!
- Я все поняла! - закричала я, и полетела, оттолкнувшись от земли. В ушах зазвенело от музыки, прекрасной, вдохновляющей, вселяющей надежду музыки.
- Все исправлю! - крикнула я Прозрачному.
Как же было хорошо внутри! И я знала главное, все будет хорошо. Я помирюсь с Наташей, поговорю с Женькой, буду мечтать каждый день. Сегодня. Сегодня же.
Музыка не стучала в висках, а мягко обволакивала, пронося меня над полем и лесом. Прозрачный улыбался каждой ноте прекрасной мелодии. Луна, деревья, речка – все танцевало под несмолкающие звуки. Природа радовалась жизни вместе со мной сейчас, сегодня, всегда…
Малмыгина Дарья. Сибирь навсегда

Если вы никогда не бывали в Сибири - вы многое потеряли. Ведь живя там, где так много тёплых и ясных дней, невозможно в полной мере оценить всю прелесть осенней прогулки по лесным тропам и парковым аллеям. Вдыхая полной грудью ещё не ушедшие отголоски лета, даже когда на календаре уже октябрь, ты ощущаешь особое волшебство этого времени года.
Мне есть с чем сравнивать: для меня осень - настоящий подарок, яркий, тёплый сейчас долгий, а раньше очень короткий. Сибирская осень торопится передать зиме бразды правления. И только самые шустрые успевают насладиться природой, раскрашенной «в багрянец и золото», и тогда каждый день становится маленьким праздником перед наступлением холодов.
Гуляя по лесу осенью, чувствуешь, как каждый шорох под ногами наполняет душу умиротворением и радостью. Это особое состояние души, которое может понять лишь тот, кто видел сибирскую осень во всей её красе.
Кажется, в Сибири сама природа ведёт какую‑то тайную борьбу - то ли с зимой, то ли с летом, - и из‑за этого погода здесь такая непостоянная, суровая, но по‑своему честная.
В нашем городе К. снег мог нагрянуть неожиданно - порой уже на третий день после начала школы. Вчера ещё шли в ветровках, радовались, что осень такая классная. А сегодня... Мама строго напоминает: «Надевай куртку потеплее, шапку не забудь и перчатки обязательно! Руки-то замёрзнут, и в прописях будет не письмо, а одни закорючки». И вот ты стоишь в прихожей, застёгиваешь куртку, натягиваешь перчатки и вдруг понимаешь: да, осень закончилась. Началась другая пора - со снегом, морозом и горячим чаем после школы.
«Я родилась в Сибири...» (крутятся строчки из песни), и, так сложилось, прожила здесь целых семь лет. Время, которое будет сниться. Мне посчастливилось увидеть могучий Енисей во всей его красе — это обстоятельство неизменно вызывает у меня чувство гордости.
Ведь не каждый живущий в городе В. может похвастаться тем, что жил там, где рядом бескрайняя тайга, где можно гулять по зелёному острову, на котором хозяйничают маленькие и миленькие зверьки-суслики. Много ли вы встречали людей, у которых папа, будучи молодым и юрким, забирался на макушку кедра за шишками и домой приносил целый мешок вкусных кедровых орешков? А я та из немногих, что может этим прихвастнуть!
Знаете, я помню, как папа учил меня «стаканчиком» разгрызать орешки, это совсем не похоже на то, как мы грызём семечки, вообще не так. У меня, честно скажу, не очень получалось, чаще папа угощал меня уже готовыми зёрнышками. Но потом я наловчилась, и сама выжелубливала малюсенькое лакомство из скорлупы. Такое наслаждение вкусом - словами не описать! Знаете, всё было там, в красивой и снежной Сибири прекрасно, ведь это мои самые первые, детские воспоминания, оттого и самые ценные, самые яркие.
Наша семья жила рядом с удивительным местом, уникальным уголком природы под названием «Столбы». Столбы — это не бетонные палки, а огромные и красивые скалы, которые по велению природы приняли облик исполинских великанов с угадываемыми очертаниями людей, животных и мифологических существ. Туда мы наведывались, со слов моих родителей, почти сразу после моего рождения и все семь лет были частыми гостями этого заповедника.
Сначала папа носил меня малюсенькую в рюкзаке-переноске на своём животе, потом уже сама шагала крохотными ножками по узким и извилистым тропам. Когда я подросла и в нашей семье появилась младшая сестрёнка, то папа уже усаживал её в рюкзак-переноску. Да, неугомонная у нас семья, дома нам вообще не сиделось несмотря на то, что погода в городе К. была непредсказуемой. Моя память всё хранит: мы постоянно где-то гуляли и что-то изведывали новое.
В каждый наш поход на Столбы мы восхищались величием скал-великанов. Я иногда сильно уставала и порой даже капризничала, но чего с меня возьмёшь, не такая я уж и взрослая была тогда. Детское воображение заставляло меня верить в самые удивительные сказания и легенды. Одну из таких мне рассказывала мама. Помню про живительный ручей, который бежал прямо из скалы при входе в заповедник. Каждый раз в нём мы набирали воды в красивую синюю жестяную бутылку. И мне, правда, казалось, что эта ледяная водица даёт нам силы, здоровье. Ещё я думала, что нужно обязательно делиться этой водой с теми, кто болеет: живая вода на то и живая, чтобы дать «здоровой» силы. Сейчас в свои четырнадцать я понимаю, что-ручей-то был вполне себе обыкновенный, но в три, пять и даже в семь, вода из него считалась волшебной.
Оказавшись дома после похода, мы согревались вкусным травяным чаем. От аромата чая было ощущение, что в него намешали все травы, которые встречались нам на пути, и так прогулка по Столбам продолжалась дома.
Если бы у меня была такая возможность, то я каждому любителю и ценителю природы провела бы экскурсию по заповедным тропам Столбов. Мы непременно бы поднялись до Китайской стенки и там покормили с рук поползней, оставили бы орешки на камнях для быстрых и юрких бурундуков, забрались бы повыше на скальные породы и сфотографировались на память. А если бы наша прогулка состоялась зимой, то обратно мы бы спускались на ледянках, с небольшими пешими переходами до самого выхода.
Иногда я задумываюсь над тем, что природа Сибири, её леса, тайга кого-то бесконечно очаровывает. А есть те, кого она пугает хвойными колючками и кусачим морозом, ведь трескучие морозы для тех мест совсем не редкость. Но если ты влюбился в эту красоту, то выкинуть её из головы невозможно. Это любовь раз и навсегда!
Уже семь лет, как я не живу в городе К., а сны о нём приходят ко мне часто. Они яркие, хвойные-лесные, пахучие. В этих снах я, как в детстве, гуляю с семьёй по заснеженным тропам, беру с собой лакомство для птичек и бурундуков, скатываюсь на ледянке и щёки мои горят на морозе.
Во сне так легко вернуться туда, где ты вырос, - и это всегда греет душу. А когда рассказываешь друзьям о своей малой родине, видишь их удивлённые глаза: они ведь там не бывали. Я делюсь с ними тем, что знаю: как жить там, где зима тянется долго, а солнечные дни особенно дороги. Каждый такой день встречаешь с радостью, словно долгожданный подарок природы.

Гырдымова Анна. Ветка мыслей

Я часто думаю о том, почему всё так, как есть. Например, почему солнце всходит на востоке, а не на западе? Почему именно в этой части здания сделали выход и почему в автобусе такое количество сидений? Да, это легко можно объяснить логически. Но ведь я думаю об этом, значит, это имеет для меня значение. Вообще я думаю об этом часто. Но о чём конкретно - вылетает из головы.
Например, чем интересен проход в стене на улице? Наверное, тем, что его предусмотрели. Кто-то действительно задумался об этом до меня, предусмотрев, что кому-то понадобится именно так пройти этот участок земли. Хотя без этого можно было бы жить. Вполне возможно.
Мне постоянно кажется, что я что-то забываю, но никак не могу вспомнить что. Иногда мне кажется, что мне нигде не нравится. Когда я нахожусь где-то, я всегда думаю о том, что хотела бы оказаться где-то в другом месте. А когда прихожу в новое, скучаю по- старому. Довольно странно, да? Я тоже так думаю и постоянно размышляю об этом. Мои постоянные размышления, словно маленький спутник, преследующий меня, куда бы я ни пошла. Я мало кому об этом говорю, но здесь, в своей голове мне легче размышлять об этом. О чём? Ну-у…
И вот я снова дома. Я зачем-то иду куда-то, иду и иду. Передо мной гора грязной посуды. Не хочу мыть её. А зачем? Через некоторое время она снова станет грязной и от моей работы никакого прока. Или, может, нет? Что, если я не вымою её сейчас, а скажем завтра? Что будет тогда? Она будет копиться, грязь станет твёрже и будет смываться сложнее.
А знаете, я никому об этом не говорила, но именно в такие моменты я чувствую себя наиболее честной с собой. Потому, что все остальное время я либо притворяюсь, либо пытаюсь вспомнить, зачем я здесь.
А может, наоборот, грязная посуда, залитая водой, будет отмываться лучше? Понятия не имею.
Наконец-то свободное время, без каких либо занятий. Я лежу, смотрю в потолок. И вдруг я начинаю мысленно перебирать все события за сегодняшний день в попытке вспомнить ядро моих размышлений.
Вот я просыпаюсь. Здесь я еду в автобусе и рассматриваю асфальт на дороге, пока моё сиденье дрожит как осиновый листок. Здесь меня заинтересовал проход в стене: да к чему же всё это было? Это грязная посуда. Да, грязь на ней всё же оттёрлась.
Но вместо ответа я снова возвращаюсь к бесконечным размышлениям. Всё это так глупо, и предсказуемо в своей непредсказуемой манере. Словно я пытаюсь унять и приручить вихрь. Тщетно, но с рвением, достойного истинного дурака.
Пока я размышляла, успела отложить все свои дела. Голова не работала от слова «совсем». Ну, а как в такой обстановке думать об алгебре? Как думать о чём-то, если у меня столько пищи для размышлений помимо этого. В моей голове снова начала собираться логическая цепочка. Из скольких звеньев? Из ста? Честно, я не считала.
Я вижу ручку на столе. Мне нужно писать ей домашнее задание. Но ручка дорогая, стоит ли оно того? Чернила быстро закончатся. И мне придётся покупать новую ручку.
Пока я думала, стрелка настенных часов безжалостно бежала вперёд, не давая мне даже шанса хорошенько обдумать пару вопросов в голове. Время – полночь, а уроки не сделаны. Что поделать, надо спать, иначе не успею вообще ничего.
И вот, лёжа в кровати, вся уставшая и ничего не сделавшая, мне наконец-то приходит та самая мысль, что постоянно терялась в дебрях моих размышлений. «Что я делаю?».
Мысль пришла не одна. Вместе с ней пришло ощущение, будто я стою абсолютно беззащитной и обнаженной перед какой-то правдой, о которой я догадалась лишь сейчас.
Я поняла, что все эти годы, все эти бесконечные мысли о солнце, автобусах и посуде были просто ширмой, способом не думать о главном: о том, что я чувствую на самом деле. О том, что гложет меня по- настоящему. Я никому об этом не говорила. Никогда. Даже себе до этой секунды. И сейчас я чувствую себя ни хорошо, ни плохо. Словно это было тем, что я искала. Я искала возможность замкнуться в себе, уединиться, чтобы найти внутренний покой. И я его почувствовала, когда нашла ответ на вопрос «что я делаю?».
Я никому об этом не говорила, кроме одного единственного человека. Этот собеседник всегда со мной. Он внимателен и чуток к каждой моей мысли. Мой вечный спутник и друг. Этот человек – я.



Игрицова Виктория. Край земли, уходящий из-под ног

На Камчатке мы не спрашиваем «Сколько баллов?». Мы спрашиваем «Было?». Все камчатские паблики молниеносно после толчков начинают писать одно слово, а люди в комментариях разделяются на два лагеря, которые говорят либо «Я не почувствовал», либо «Я испугался». Для нас, выросших в тени домашних вулканов, легкое дребезжание бокалов в серванте или качание висящих хрустальных элементов люстры – это просто колыбельная. До восьмого класса я даже научилась не просыпаться, если трясет меньше пяти баллов. Но 30 июля 2025 года Земля решила, что хватит с нас привычек.
Этот день начался липко и душно. В Петропавловске-Камчатском такое лето – редкость. Океан был подозрительно тихим, словно Авачинская бухта затаила дыхание. Я сидела на подоконнике, лениво перелистывая сборник задач, и думала о том, что через год мне сдавать основной государственный экзамен, он же ОГЭ, а через еще два после него единый государственный экзамен, а я до сих пор не знаю, кем хочу стать. Мои мысли занимали пустяки: поход на Халактырский пляж, новые кроссовки и то, почему подруги не зовут меня гулять. Хотя я знала, что большинство из них находятся на «материке», так мы называем другую часть России, куда мы летим обычно отдыхать, путешествовать, ловить витамин D. Но немногие, кто остается здесь на лето, уезжают или на дачу, или просто далеко от города. У всех свои заботы…
В 11:30 тишина лопнула.
Сначала пришел звук. Это не был грохот обвала. Это был низкий, утробный гул, идущий откуда-то из-под самого основания. Казалось, гигантская цепная собака сорвалась с привязи прямо под нашим домом. А потом ударило и начало все шататься.
Магнитуда 8,8. В учебниках географии это сухая цифра. В жизни – это пол под твоими ногами превращается в палубу корабля во время девятибалльного шторма. Комод в моей комнате выдохнул все содержимое и рухнул, едва не задев меня. Стекла лопались с таким звуком, будто кто-то рассыпал миллион хрустальных бусин. Все, что пыталось устоять, безжалостно падало на пол.
Я помню, как закричала мама из кухни. Помню, как мы, вцепившись друг в друга, стояли в дверном проеме – единственном месте, которое казалось безопасным. Мир вокруг нас как будто просто рассыпался. Наша пятиэтажка, «сейсмостойкая» и надежная, стонала так, что закладывало уши. Арматура внутри стен скрежетала, как зубы великана.
«Хорошо, что не ночью», – подумала я, понимая, что если бы это все произошло, когда мы спали, страх бы окутал еще сильнее.
Это продолжалось около двух минут. Когда все стихло, наступила мертвая тишина. Город накрыло облако пыли и испуга: люди боялись даже дышать, ожидая афтершоков.
Мы выбрались на улицу. Повсюду в доме были трещины. Асфальт на нашей улице накренился, словно его вспороли плугом. Позже я читала в новостях, что наш полуостров сдвинулся на 2 метра в юго-восточном направлении. Но самое страшное было смотреть на сопки и океан. Там, где всегда был привычный пейзаж, теперь виднелись свежие раны оползней и очень нервные волны.
Вечером мы сидели в машине, собираясь ночевать там. Люди делились водой и новостями. Говорили, что это было самое мощное землетрясение за последние десятилетия, чуть ли не столетия, что Северо-Курильск снова задело волной, что в центре города есть разрушения. Тяжелых травм никто не получил. Последствия еще ощущались до конца года: афтершоки, трещины в домах и многое другое.
У меня внутри было пусто. Я смотрела на свои руки, и не чувствовала ничего: ни страха, ни радости от того, что мы живы. Только какую-то бесконечную усталость. Мама пыталась заставить меня поесть, что-то говорила о вещах, которые остались в квартире, о том, как мы будем жить дальше, о том, что нужно собрать тревожный чемоданчик. Точно! Чемоданчик. О нем я подумаю завтра.
В какой-то момент я поняла, что если сейчас начну осознавать масштаб случившегося – если представлю, что наш дом разрушается, что город придется отстраивать заново, что привычный мир треснул так же глубоко, как стена, – я просто сломаюсь.
Психологическая травма, как многие говорят. И, кстати, действительно после такого мощного землетрясения, которое местные жители не могут забыть, многое изменилось в поведении камчатцев. Мы стали более осторожными и бдительными, немного напуганными возможным повторением или усилением катастрофы. Но в то же время мы стали сплоченнее, дружелюбнее и добрее.
— Мам, — тихо сказала я, глядя на звезды, которые в ту ночь казались невыносимо яркими и равнодушными. — Давай не сейчас. Я подумаю об этом завтра.
Это была фраза из какой-то старой книги, но она стала моим спасательным кругом. Завтра. Когда взойдет солнце. Когда пыль уляжется. Когда трещины срастятся. Когда сердце перестанет подпрыгивать от каждого звука проезжающего грузовика.
На следующее утро «завтра» наступило. И оно принесло с собой не только осознание беды, но и удивительную ясность. Город не сдался.
В коридорах, где тишина обычно была залогом надежды, воцарился грохот рушащейся штукатурки и звон бьющегося стекла. Но там, где инстинкт кричал «уходи, беги», врачи и медсестры выбрали «останься». Хирурги, чьи руки не дрогнули, даже когда операционные лампы начали описывать безумные круги, буквально закрывали собой пациента на операционном столе. Медсестры, хрупкие женщины, вцепились в него, становясь живым якорем в этом разбушевавшемся каменном океане. В пыли, среди воя сирен и скрежета арматуры, в их глазах не было паники – только холодная, профессиональная ярость. У каждого из них дома были дети, родители, своя жизнь, казалось, превращавшаяся в руины в это самое мгновение, но сердце билось по иному графику. «Я испугаюсь завтра», — шептал онколог, пытаясь закончить благополучно операцию, пока здание ходило ходуном. «Я поплачу об упавшей рамке с любимой фотографией и разбитым сервизом завтра. А сегодня я – все, что есть у этих людей между ними и бездной», — думал анестезиолог, крепко держа оборудование.
И я вдруг поняла, что больше не боюсь этой земли.
Раньше я думала, что Камчатка – это место, где мы просто гостим на пороховой бочке. Но, глядя на то, как люди помогают друг другу, как наши герои-врачи спасают людей во время катастрофы, как геофизики, ученые-сейсмологи из института вулканологии с горящими глазами обсуждают уникальные данные, полученные во время толчка, я почувствовала что-то новое.
Это было странное чувство – горизонт, который раньше казался мне ограниченным лишь школьным двором и будущими экзаменами, вдруг раздвинулся до масштабов планетарных сил. Я поняла, что хочу не просто сдавать экзамены. Я хочу быть полезна Родине, стране, планете.
В ту неделю я впервые зашла к маме на работу. Там было шумно, пахло лекарствами и старой бумагой. Я помогала разбирать документы, сортировала медикаменты, фасовала заказы.
Оказалось, что катастрофа – это не только конец старого, но и точка отсчета для чего-то огромного. Я решила, что буду поступать на лечебное или сестринское дело. Хочу быть врачом. Я хочу быть той, кто усмиряет страх, спасая людей.
Прошло время. Мы восстановили квартиру, город залечил раны, хотя шрамы на домах будут видны еще долго. Иногда, когда я засиживаюсь допоздна за учебниками или когда легкий толчок снова заставляет звенеть посуду, я вспоминаю ту ночь в машине.
Тот страх никуда не ушел, он просто стал частью меня, как гравитация. Но теперь, когда на меня наваливаются проблемы, когда кажется, что все рушится, я просто глубоко вдыхаю соленый тихоокеанский воздух, смотрю на величавый Корякский вулкан и улыбаюсь.
Если небо упадет на землю или земля уйдет из-под ног – я, конечно, расстроюсь. Но, пожалуй, я подумаю об этом завтра. А сегодня у меня еще слишком много дел здесь, на этой живой, беспокойной и самой прекрасной земле в мире.
16 января 2026 г.
P.S. На Камчатку обрушилось несколько сильных снегопадов…
Я подумаю об этом рассказе завтра.
Край земли, уходящий из-под ног. Память

В восьмом классе все уже давно определились. Ну, или делают вид, что определились. Лера красит ногти чёрным и слушает рок, потому что это «глубоко». Пашка носит только серые худи - «немарко и стильно». А Катя из параллельного на всех фотках стоит в цветах заката - розово-оранжево-фиолетово, чтоб все ахнули: «Вау, какая эстетика!»
А я вообще не понимаю, зачем выбирать что-то одно.
Но если честно, из всех красок я выбираю вот эту. Ту, про которую никто не говорит. Ту, у которой даже названия нормального нет.
Всё началось в прошлом году, когда мы переехали к бабушке. Не то чтобы совсем переехали - просто мама сказала, что так надо, «пока не решатся вопросы с квартирой». Бабушка живёт в старом доме на окраине, где ещё сохранились дровяные сараи и куры у соседей. И у неё есть сарай. Самый обычный, дощатый, с ржавой щеколдой.
В том сарае я нашёл краску.
Она стояла в углу, три засохшие банки, припорошенные мышиным помётом. Белая, синяя и… вот эта. Та, которую я выбираю. Она была не зелёная и не серая. Не хаки и не болотная. Она была - как старая медь, если на неё попала вода. Как дождевая лужа, в которой отражается ржавый лист. Как глаза у бездомной собаки, которая живёт у бабушки за забором, - вроде грустные, а вроде и нет.
Я спросил у бабушки, чья это краска.
- А, это дед твой, - махнула она рукой. - Царствие небесное. Он всё собирался забор красить. Так и не собрался.
Дед умер, когда я был маленький. Я его почти не помню - только руки, большие и тёплые, и запах махорки. И ещё он строгал мне деревянные машинки. Простые, без колёс, но я их любил больше любых пластмассовых.

Я открыл банку. Краска внутри загустела, но не засохла совсем. Сверху была плёнка, как на киселе, а под ней - та самая густая, тяжёлая жидкость, пахнущая дедом, сараем и забытым временем.
Я взял кисть. И начал красить.
Сначала просто так - старую доску, которую нашёл во дворе. Потом — табуретку, на которой сидел дед, когда чинил сапоги. Потом - скворечник, сбитый из фанеры, в котором давно никто не жил.
Краска ложилась неровно, буграми, потому что старая. Но чем больше я красил, тем больше понимал: это не просто цвет. Это цвет терпения. Цвет того, что ждало больше двадцати лет в сарае, пока кто-то вспомнит.
Я не художник. Я даже на ИЗО вечно рисую всякую ерунду, и учительница вздыхает. Но в тот момент, когда я красил эту доску, я чувствовал себя так, будто разговариваю с дедом. Без слов, без соплей, просто - мазок, ещё мазок, ещё.
- Ты чего там возишься? - крикнула из дома бабушка.
- Крашу! - крикнул я.
- Чем?
- Краской! Дедовской!
Бабушка вышла на крыльцо, долго смотрела, как я вожу кистью по старой табуретке. Потом улыбнулась, покачала головой и ушла обратно.
Вечером она поставила передо мной тарелку с супом и сказала:
- А дед твой, знаешь, тоже всё красил что-нибудь. Краски много было, после завода осталась. Он говорил: «Краска - она как память. Пока красишь, помнишь». Я тогда не понимала. А теперь, глядя на тебя, понимаю.
Я посмотрел на свои руки. Они были в этой странной краске - медно-серо-зелёной, как старая медь. Как память.
В школе на рисовании нам задали: «Нарисуйте, какой цвет для вас самый важный». Все рисовали яркое: Лера - чёрный квадрат (ну да, оригинально), Пашка - серый прямоугольник, Катя - закат во всех оттенках розового. А я принёс ту самую доску, которую покрасил.
Учительница посмотрела, потрогала пальцем.
- А это что за цвет?
- Не знаю, - сказал я. - Просто цвет. Дедовский.
Она улыбнулась и поставила пятёрку. Сказала, что это самый честный рисунок, который она видела в этом году.
Может, она просто добрая. А может, правда поняла.
Ведь из всех красок мира можно выбрать самую яркую, самую модную, самую «глубокую». А можно выбрать ту, которая ждала тебя двадцать с лишним лет в пыльном сарае. Ту, которая пахнет дедом. Ту, которая умеет говорить без слов.
Я выбираю вот эту.
Медно-серо-зеленую. Цвет старой табуретки, цвет дедовых рук, цвет моего детства, которое я почти забыл, но вспомнил, когда открыл банку.
Она не блестит. Она не светится в темноте. Она просто есть. И пока она есть, у меня есть с кем разговаривать.
Спасибо тебе, дед. За краску. За память. За то, что даже когда тебя нет, ты умеешь напомнить о себе через двадцать лет. Через ржавую банку. Через старую кисть.
Из всех красок я выбираю эту. И ни за что не променяю.

Андрианова Ангелина. Раздумья

Я никому об этом не говорил. Не потому, что это страшная тайна или постыдный грех. Просто это похоже на сон, который стирается при первой попытке его рассказать. Как узор на морозном стекле, стоит дыхнуть — и он расплывается, превращаясь в банальную влагу.
Всё началось с тишины. Не с внешней — вокруг меня как раз было шумно: гул магистрали за окном, перебранки соседей, навязчивый голос радио из такси. А с внутренней. Та тишина, что наступает, когда в голове вдруг обрывается бесконечный монолог. Тот самый, что комментирует каждый шаг, шепчет тревоги, напоминает о списке дел, перемалывает старые обиды. Он просто… отключился.
Сначала я испугался. Подумал, что это симптом, предвестник какой-то чудовищной болезни. Потрогал виски, будто мог нащупать там выключатель. Но нет, физически всё было в порядке. Просто впервые за сознательную жизнь я существовал в абсолютной, хрустальной тишине собственного существа. И в этой тишине проявилось нечто иное.
Я вышел на улицу, и мир заиграл новыми красками. Вернее, не красками. Оттенками, которых я раньше не замечал. Трещина в асфальте перестала быть просто дефектом дорожного покрытия. Я увидел её историю: давление грунта, морозные зимы, бесконечную тяжесть машин. Она была похожа на карту неизвестной речной дельты или на молнию, застывшую в момент удара. Я простоял над ней, наверное, минут десять, пока на меня не заворчал прохожий.
Люди тоже стали другими. Вернее, я стал иначе их видеть. Раньше мой внутренний диктор моментально навешивал ярлыки: «уставший», «раздражённый», «спешащий». Теперь же я видел не эмоции, а… следы. Следы переживаний на их лицах. Морщинка у глаз молодой женщины — не просто морщинка, а отголосок привычки щуриться от смеха, того смеха, который звучал где-то на даче лет десять назад. Напряженные плечи мужчины в костюме несли не тяжесть портфеля, а груз невысказанной просьбы о помощи, может быть, даже самому себе. Я смотрел на них и понимал, что каждый — это ходячая библиотека немых томов, архив непрожитых до конца чувств.
Самым странным стал тот вечер. Я сидел в своей квартире, и тишина внутри густела, становилась осязаемой. И тогда я её услышал. Нет, не голос. Звук. Тонкий, едва уловимый, похожий на звон хрустального бокала, если провести мокрым пальцем по его краю. Он исходил от старого фикуса на подоконнике, который я периодически забывал поливать. Звук был полон… упрека? Нет, слишком человеческое слово. Скорее, тихого, бесконечно терпеливого ожидания. Я подошел, тронул лист. И в пальцах, будто через легкий удар тока, проскочило смутное знание: вот этот слегка пожелтевший кончик — от сквозняка в прошлую среду. А эта новая, еще липкая почка — результат того, что я неделю назад, сам того не замечая, передвинул горшок на двадцать сантиметров ближе к свету.
Я заговорил с ним. Не вслух, конечно. Мысленно. Извинился за невнимательность. Пообещал быть лучше. И тихий звон в голове сменился на другой — теплый, пульсирующий, похожий на звук далекого, спокойного сердца.
С тех пор это стало моей тайной жизнью. Мир перестал быть декорацией. Он стал собеседником. Стены дома поскрипывали историями прежних жильцов — ссор, праздников, тихих вечеров. Мой чайник, прежде чем вскипеть, издавал целую симфонию терпеливого нарастания, будто говорил: «Я готовлюсь, я почти готов, подожди еще чуть-чуть». Даже городской смог, лениво клубящийся в лучах заката, рассказывал грустную сагу о далеких выхлопах, испарениях асфальта и дыхании миллионов.
Я знаю, как это звучит. Безумие. Шизофрения. Перегрев. Я и сам проверял себя: спал достаточно, ел нормально, работал как все. Никаких голосов, приказывающих что-то сделать. Только этот… беззвучный диалог. Ощущение невысказанной жизни в каждой вещи.
Но однажды это чуть не разрушилось. Ко мне приехала сестра с племянником. Шумный, требовательный пятилетний мальчишка. В какой-то момент он закатил истерику из-за сломанной игрушки. Крики, слезы, топот. И вдруг я ощутил не просто раздражение, а физическую боль. Будто этот визг бил по натянутым струнам тишины внутри меня, рвал их. Мир вокруг померк, вещи онемели, снова став просто вещами. Я едва сдержался, чтобы не закричать на ребенка. А потом увидел в его слезах не каприз, а настоящую, острую как бритва, трагедию крушения целой вселенной — той, что помещалась в пластмассовом роботе.
Я вышел на балкон. Глубоко вдохнул. И попытался слушать не ушами, а тем самым загадочным местом внутри, что открылось в тишине. И сквозь шум города, сквозь отголоски детского плача из квартиры, я уловил его. Ритм. Единый, огромный, медленный ритм. Биение города как огромного живого существа. Гул машин — его кровоток. Мерцание окон — нервные импульсы. Даже этот детский плач был частью него — всплеском, искрой жизни. И в этом ритме была своя жестокая, неумолимая гармония.
Вернувшись внутрь, я подошел к племяннику, уже утихшему. Молча взял сломанного робота, нашел суперклей. Мы чинили его вместе. И когда последняя деталь встала на место с тихим щелчком, я почувствовал не звук, а чувство. Чувство завершенности. Маленькое, но идеальное.
Я никому об этом не говорил. Потому что слова превратят это в бред или в поэтическую метафору. А для меня это — реальность. Более реальная, чем счета за квартиру или разговоры о погоде. Иногда внутренний шум возвращается — тревоги, мысли, бег по кругу. Тогда я останавливаюсь. Выдыхаю. И слушаю. Слушаю, как старый паркет под ногами вспоминает шаги тех, кого уже нет. Как чашка в руке отдает накопленное за день тепло. Как город за окном дышит, живет своей колоссальной, невысказанной жизнью.
И я — его часть. Молчаливая, внимательная часть. Хранитель тишины, в которой слышно всё.
Власова Ирина. Никому. Никогда. А теперь расскажу - и про лес, и про тяжкую маску

Знаете, есть вещи, которые носишь в себе годами. Как камень за пазухой – только не снаружи, а внутри. В самой глубине. Я никому о них не рассказывала. Никому. Никогда. Родителям – нет, бабушке – нет, подружкам – тем более. Потому что как расскажешь про лес, в котором ты живешь, если люди видят только твою улыбку?
А теперь я всё расскажу.
Часть первая. Сказ о том, как Василина маску носила.
Меня зовут Василина. Не просто так, видно, родители имя дали – сказочное. Только сказка моя грустная начиналась.
В ту пору я в 9 «А» училась. И была совсем не той, кого люди видели. Каждое утро, чуть свет, я надевала маску. Не простую – волшебную. Смешную. Лицо на ней улыбается до ушей, глаза горят, шутит она, смеётся громче всех, других утешает. Я её натяну поплотнее – и в люди. А как день проживу, дверь в свою комнату закрою – тут маска и спадает. Бряк об пол – и лежит, железная.
И остаюсь я одна. Не в комнате даже – в лесу дремучем. Там не березы да осины, а железные деревья скрежещут, ветками-крюками за душу хватают, впустить свет не хотят. Темень там – хоть глаз выколи. Холодно. Страшно. До костей пробирает.
Мир вокруг для меня был чёрно-бело-серый. Будто кто краски с жизни слил. Ни огонечка, ни лучика. Одна тоска.
Дома я молчала. Бабушка моя добрая, да только слов у неё других не было:
– Василина, не так! Василина, опять плохо!
Ни разу не сказала: «Васенька, умница ты моя. Горжусь тобой. Люблю». Отец – богатырь, мастер на все руки: и электрику проведёт, и стены сложит. Сильный, добрый, смелый. Я им как свечкой горела. Но чтоб сказать ему про боль свою? Нет. Боялась. Хотелось быть хорошей, чтоб похвалил. Хотелось, чтоб заметили.
Так я и жила. В лесу том железном схоронилась. А миру являлась в маске – «отличница», «активистка», «душа компании». И даже любовь себе придумала. С мальчиком одним встречалась. Думала – люблю. А сама просто ждала: вдруг он обнимет крепко да скажет то, что дома не слышала: «Ты молодец». Не дождалась. Разошлись.
Одно только место было, где лес отступал. Спортивный туризм. Тренировки. Там маска сама собой сползала. Тренер верил, команда своя:
– Вася, давай! Ты что хочешь сможешь!
– Василина, мы с тобой!
А без меня, шутили, хаос наступает. «Нет Васи – всё, тренировка не тренируется», – говорили они. От этих слов в груди что-то тёплое разгоралось. Живое. Я там свет видела.
А потом колени заболели. Ушла. Снова на задворках оказалась, в тени. Маску нацепила – и хожу в ней, улыбаюсь, а слёзы горлом давят. Лес железный опять вокруг сомкнулся. И я в нём – птица в клетке. Бьюсь о прутья – и всё без толку.
Часть вторая. Сказ о том, как в лесу тёмном свет зажёгся.
На одних соревнованиях, где я уже не участницей, а так – при деле была, повстречала я двоих. Матвея и Кирилла.
Матвей – высокий, волосы в хвост собраны, на носу шрам, глаза карие, добрые. А Кирилл... Он другой был. Пониже ростом, тёмный весь, волосы почти чёрные. А глаза – ну просто диво! На свету переливаются, как янтари дорогие. Свет от него шёл. В моём чёрно-белом мире будто яркий луч солнца блеснул.
А знакомство наше смешное вышло. Ещё до соревнований, на тренировке. Матвей Кирилла учил автомат разбирать. А я в сторонке сидела, магазины щёлкала. По-своему, по-фирменному. У меня патроны так и сыпались – быстрее некуда.
Кирилл до этого бойко так заявил:
– Да чего там уметь-то? Не дурак, разберусь!
А тут увидел, как я управляюсь – и сник. Шепчет Матвею:
– Я теперь в себе не уверен...
Матвей глаза вытаращил:
– А так можно было? Ты видел, она просто высыпала их!
Я улыбнулась, а потом испугалась – старшеклассники всё-таки.
– Как ты это делаешь? – спрашивает Матвей.
Комок в горле проглотила и выдала:
– Я маленький человечек. А у каждого маленького человечка – свои секретики.
Потом тренер велел номера у них взять. Страх-то какой! Подошла, трясусь, телефон протягиваю:
– Мне... номера ваши. Константин Сергеевич велел.
Продиктовали.
– А тебя как звать? – Матвей спрашивает.
– Василина. Но можно просто Вася.
И завертелось. Видеться стали часто, за руку здороваться, как свои. Страх ушёл, тепло осталось. С Кириллом по пути домой часто шли, болтали без умолку. Обо всём.
А потом случай вышел. В школе он руку мою пожал – и не отпускает. Повёл за собой прямо в кабинет, где у них урок. Я за ним, как зачарованная, плетусь. Стою у парты, красная вся, а девчонка одна спрашивает:
– Ого, Кирилл! Твоя девушка, что ли?
Я оттуда – пулей. До сих пор стыдно.
Только после этого сама замечать стала: ищу его взглядом, думаю о нём постоянно. А потом он написал, в игру позвал – стрелялку какую-то. Я такие игры терпеть не могла, а тут согласилась. Играли допоздна. И на душе вдруг легко стало, тепло. Лес внутри вроде как светлеть начал.
И однажды я поняла: я хочу ему рассказать. Всё. Про маску эту дурацкую, которая лицо стерла до крови. Про лес железный, где я годами блуждала одна. Про то, как выла по ночам от боли. Я никому об этом не рассказывала. Никогда. А ему – захотела.
И рассказала.
И он не сбежал.
А потом он сказал: «Вась, ты мне нравишься. Давай встречаться?»
Я онемела. Молчу минуту, вторую. А он, не выдержав, всё перевёл в шутку. Ему больно было, я чувствовала.
А через пять дней лето наступило. И я ответила: «Давай».
И тут такое началось... Словно кто-то заклятье старое с меня снял. Маска та, железная, что годами к лицу примерзала, – она больше не держалась. Я утром встану, руку к ней протяну – а она рассыпается в прах. Не нужна стала.
Потому что вместо неё – сообщение: «Доброе утро». От него.
Раньше мир вокруг был чёрно-бело-серый, будто кто краски с жизни слил. А тут – бац! – и всё заиграло. Трава зеленее стала, небо синее, солнце – золотое. Я будто из погреба тёмного на свет божий вышла.
А он... Кирилл... Я сейчас, как напишу, может, засмеёте вы меня. Но я как чувствую. Не простой мальчик он. Богатырь. Настоящий.
Не ростом взял – ростом он не сказать чтоб великан. А светом. От него сияние шло, как от былинного героя. Глаза те – янтарные – глянут, и на душе тепло. Словно он не смотрит, а благословляет. Рука у него тяжёлая, крепкая – пожмёт, и чувствуешь: защита. Надёжный. Спокойный. Рядом с ним лес тот железный сразу отступал, деревья скрипучие ветки прятали, темень рассеивалась.
Он меня от самой себя спас.
Я ведь сколько лет в том лесу блуждала, зверем диким выла. Никому не рассказывала – стыдно было. А он пришёл – и будто тропинку нашёл, о которой никто не знал. Вывел за руку из чащи проклятой.
Он теперь везде со мной. Поддержит, если плохо. Обнимет, если страшно. Похвалит, если сомневаюсь. Понимаете? Похвалит! Скажет: «Васька, ты чего? Ты ж у меня самая лучшая. Ты всё можешь». И я верю.
Впервые в жизни я себя полюбила. Не за оценки, не за грамоты, не за маску весёлую, а просто так. За то, что я есть. За то, что я Василиса. За то, что я живая.
Вот что богатырская любовь делает. Не мечом, не силой – а словом, взглядом, теплом своим. Лес железный растопила.
Впереди у нас теперь испытание – учёба в разных городах. Шесть лет, а то и семь. Разлука. Враги наши не дремлют, видно, хотят разлучить. Страшно? Страшно. Кому ж не страшно?
Только я теперь другая. Я не одна. И богатырь мой – он не только в бою силён, он в верности силён. Чую сердцем: не сломает нас разлука. Перешагнём мы это препятствие, как через ручеёк перешагивают. Потому что не зря мы встретились. Потому что такая любовь – она былинная. На века.
Яроцкий Макар. Последний

Сайбар. Так меня зовут. Я последний из рода, кто помнит старые тропы и старые правила. Говорят, мы из древнего клана охотников. И прадед мой был охотником, и дед, и бабка, и отец, и мать, и братья мои тоже, и я — охотник. Испокон веков мы жили на левом берегу реки Енисей, среди гор и хребтов западных Саян. Наши стойбища всегда располагались высоко — больше двух тысяч метров над уровнем моря. Здесь воздух тонкий, как паутина, но мы дышим им легко, будто он густой и питательный.
Мама, Вита, часто рассказывала, что горы сами нас лепили. У нас крупные ноздри, чтобы хватать больше воздуха за один вдох. Лёгкие наши шире и глубже, чем у тех, кто живёт внизу, в долинах или городах. И сердце у нас большое, оно бьётся мощно, перекачивает кровь без одышки даже на крутых подъёмах. Мы не мёрзнем так, как другие: тело держит тепло, будто внутри горит маленький вечный огонь. Это не сказки — это то, что дала нам природа за тысячи лет жизни здесь, среди камней, снежников и ледяного ветра. Низинные жители здесь задыхаются быстро, а мы ходим легко, свободно, совершенно не устаем. Конечно, если не бежим…
Жизнь в горах — это постоянное испытание. Погода меняется быстрее, чем успеваешь моргнуть: вот солнце жжёт, а через час налетает буран, и видимость падает до вытянутой руки. Умение смастерить жилище из подручных материалов спасает жизнь. Мы учимся этому с детства. Я помню, как в детстве мать заставляла меня искать такое укрытие среди расселин в скалах или в пещерах, пока не стемнело. «Если не успеешь — замёрзнешь», — говорила она коротко. И я успевал.
Горы дают не только трудности, они дарят чувство, что ты часть чего-то огромного и живого. Здесь тишина такая глубокая, что слышишь, как бьётся собственное сердце, и как дышат камни под снегом. Многие боятся одиночества, а я в нём нахожу силу. Когда вокруг только ветер, скалы и звериные следы, мысли становятся чистыми, как родниковая вода. В темноте я становлюсь частью горы — тёмный силуэт среди камней. Нет лишних слов, нет суеты. Только ты, тропа и цель впереди. Люди меня раздражают. Их голоса, запахи, шум. Я обхожу стойбища и посёлки стороной. Волков я не боюсь. Они знают меня с детства. Один раз старый вожак подошёл близко, посмотрел в глаза и ушёл. С тех пор они не трогают мои следы.
Я сильный и смелый. Могу идти по карнизу шириной в ладонь, не глядя вниз. Высота меня не пугает, она мой дом. Балансирую на уступах, как козел, цепляюсь пальцами за малейшие трещины. Это главное умение в охоте. Подбираться к добыче нужно тихо, использовать каждый камень, каждую ложбинку, чтобы ветер нёс твой запах в сторону, а не к зверю. Сибирские горные козлы, они же козероги или туры, или маралы, или сибирские горные бараны — аргали — все они очень чуткие. У них глаза видят движение за километр, уши ловят шорох снега под чужой ногой. Один неверный шаг — и всё стадо уходит за гребень, будто его и не было. Тогда приходится довольствоваться сурками или птицами, а иногда и травы какой-нибудь раздобыть. Осоку или клевер… или злаки.
Моего деда звали Монгол. Он был из тех, кто ещё помнил времена, когда нас было много. Старик поговаривал, что видел великого человека в красной шкуре — кого-то из старших вождей или духа гор, никто точно не знает. Они долго, не моргая, смотрели друг другу в глаза. И все было как во сне. А может, это и был сон. Великий вождь предсказал процветание и благоденствие всем нам, обещал свою поддержку и покровительство. Я все еще надеюсь на него. Верю, что та встреча была неслучайной. Дед рассказывал, что раньше наш род кочевал целыми семьями по хребтам, от Енисея до границ с Тывой. Мы были частью этих гор, как кедры.
Но потом времена изменились. Браконьеры пришли с петлями и капканами. Они ставили их на кабаргу, мускус у неё ценится дороже золота. Мой брат, Тимур, попал в такие петли, когда был маленьким, не дождался помощи и погиб от удушья. Когда нашли, было поздно. Другой мой брат, Алтан, шел по следам козерогов, хотел добыть мясо для семьи и сорвался с высокого уступа. Он был смелым и безрассудным. Мама от горя слегла. Рак съел её быстро, будто огонь сухую траву. Отец, Крюк, ушёл в горы один, сказал: «Я вернусь». И не вернулся. Остался где-то там, среди вершин, где его кости теперь часть камня.
Сейчас нас осталось мало. Около двадцати осторожных охотников, кто ещё держится старого пути. Остальные ушли. Горы зовут меня каждый день. Я просыпаюсь каждый день, слушаю, как ветер идёт по ущельям, и знаю, сегодня будет охота.
Охота требует терпения больше, чем силы. Бывает, лежишь часами в снегу, не шевелясь, пока добыча не выйдет на открытое место. Иногда ждёшь весь день, а никто так и не приходит. Но если наступил момент, бросок должен быть точным. Нужно знать повадки каждого зверя: кабарга прячется в кедровом стланике, марал выходит на солонцы на рассвете, он ходит по одним и тем же маршрутам вдоль ручьёв. Горные козлы, с их удивительной ловкостью, скачут по отвесным скалам, полагаясь на цепкие копыта и острое зрение. На них лучше нападать сверху, выжидая момент, когда молодой или ослабленный козел отобьется от группы. Я люблю охотиться в одиночку, особенно в сумерках или ночью. Луна освещает снег, тени длинные, зверь расслабляется, думает, что ночь его спрячет. В темноте я становлюсь частью горы — тёмный силуэт среди камней.
Я помню, как однажды, очень давно, когда еще учился премудростям жизни в горах, стал свидетелем настоящей охоты — не моей, а самки снежного барса на горного козла. Это было на рассвете, в ущелье под хребтом. Я лежал в засаде, затаившись за валуном, когда увидел её: серо-белый призрак с чёрными розетками на шкуре, сливающийся с камнями, как тень. Она ползла по склону, лапы с широкими подушечками бесшумно ступали по снегу, хвост помогал балансировать на узких уступах. Стадо козлов паслось ниже, на крутом склоне, их копыта цепко держались за скалы. Самка выжидала часами, неподвижная, как камень, пока молодой козёл не отстал от группы, скользнув к краю обрыва. Тогда она прыгнула — молниеносно, преодолев метров пятнадцать в длину и шесть в высоту, когти вонзились в спину добычи. Козёл забился, пытаясь скинуть хищника, но самка вгрызлась в шею, душила мощными челюстями. Погоня длилась миг: они скатились по склону, зигзагами, пока зверь не обмяк. Кошка утащила тушу в расщелину, чтобы поделиться с котятами. Это была чистая сила природы: терпение, скорость, точность. Успех бывает не всегда, барсы промахиваются в двух из трёх атак, но в тот раз она победила. Я смотрел и думал: мы с ней похожи, оба — охотники гор, уважающие правила этих скал. И она — часть этой дикой сути, ее звали Вита, она была моей матерью, сильной, смелой, заботливой. Я не забуду твоих уроков, мама. Я — снежный барс, ирбис, твой сын, меня зовут Сайбар, и я несу память рода.
Викторова Елизавета. Завтра обязательно наступит

Она стояла у окна петербургского дома и смотрела, как капли дождя стекают по мутному стеклу. За ним угадывался двор-колодец — сырой, темный, с облупленной штукатуркой и ржавыми водосточными трубами, в которых ветер выводил свою заунывную песню. Был ноябрь, и город умирал медленной, томительной смертью, какой умеют умирать только старые северные столицы, когда небо опускается так низко, что начинаешь задыхаться. Невский ветер, пронизывающий до костей, гулял по парадным, забирался в щели, шевелил пыльные кружева паутины на окнах и, казалось, дышал. Ей было пятнадцать. Звали её Анной, но последнее время она и на это имя откликалась с трудом. Казалось, что зовут кого-то другого, ту девочку, которая ещё умела смеяться.
Та девочка умерла полгода назад, в день, когда отец не вернулся с работы. Просто не вернулся. Вышел утром, поцеловал в лоб и исчез. Растворился в этом городе, который пожирает людей без следа, без надежды. Страшная, равнодушная бумага: «Утонул, спасая ребенка, тело не найдено». Сухой, как у истлевшего листа, шорох проклятой бумаги в руках. Ребенок остался жив.... И каждую ночь Анне снилось: отец плывет под водой, открывает глаза, смотрит на нее сквозь толщу, шевелит губами, но вместо слов только пузыри, серебряные, стремительные, уходящие вверх, к поверхности, к жизни, в которую он уже не вернется.
В дверь постучали. Она не обернулась. Знала, кто это. Только один человек в этом доме стучал так — коротко, неуверенно, будто извиняясь заранее, будто боялся помешать, потревожить, нарушить хрупкую тишину, в которой она существовала последние полгода.
— Войдите, — сказала она, не поворачивая головы.
Дверные петли запели свою заунывную песню — старые петли, старый дом, старая жизнь, которая рассыпается на глазах. Вошел он. Его звали Михаил, но все во дворе звали его просто Михой — парень с верхнего этажа, учился в каком-то техникуме и вечно пропадал в мастерской у дяди, чинил старые часы. Странное занятие для его возраста, но Миха был вообще странным — молчаливым, угловатым, с вечно опущенными глазами, в стороне от всех дворовых компаний и игр. Здоровался. Отворачивался. Исчезал в своей двери, как человек, который боится, что его присутствие кого-то обременит. Сегодня он не отвернулся.
— Я это... принес.
Она обернулась. В руках он держал старинные ходики с гирьками, с маятником, с циферблатом, на котором были нарисованы васильки. Васильки выцвели, потускнели, но всё еще угадывались — синие, полевые, из другой жизни.
— Что это?
— Часы.
Он переступил с ноги на ногу, и половица под ним жалобно скрипнула.
— Ваши. Они у дяди в мастерской лежали. Их принесли незадолго до случая. А потом... вы же понимаете. Дядя велел отнести.
Она смотрела на часы и не узнавала их. Да, были когда-то такие, в кухне висели, отец их любил, подводил каждое воскресенье, приговаривал: «Аннушка, время — это единственное, что у нас есть». Он всегда поглядывал на них, сверял свои шаги, свои мысли, свою жизнь с этим неторопливым, уютным тиканьем. Потом они сломались, он хотел отнести в мастерскую, да всё руки не доходили: работа, вечная спешка, которая, как оказалось, вела в никуда. А перед самой смертью донес-таки. Или не он?
— Зачем? — спросила она.
Миха растерянно пожал плечами. Движение вышло неловким, угловатым — он вообще не умел быть раскрепощённым, этот долговязый парень в потертом свитере, с вечно взлохмаченными волосами и глазами, которые смотрели куда-то в сторону: в пол, в стену, куда угодно, только не на собеседника.
— Вещь, — сказал он, — должна работать. Ваш батя... — Он запнулся, сглотнул, и кадык его дернулся. — Я видел его во дворе. Часы свои нес бережно, в двух руках, будто ребенка. Я запомнил. Это невозможно было не запомнить.
Девочка взяла ходики. Они были тяжелыми, холодными, пахли металлом и машинным маслом — тем особенным запахом мастерских, где время чинят, возвращают к жизни, а старые шестеренки обретают второе рождение. Маятник чуть качнулся, и на секунду ей показалось, что она слышит тиканье. Или не показалось — действительно услышала. Ровное, спокойное, бесконечное.
— Спасибо, — сказала она.
Голос не слушался, сорвался.
— Да не за что.
Он попятился к двери, задел плечом косяк, виновато поморщился.
— Я пойду.
— Постой.
Он замер. Так замирают приговоренные, услышав свое имя. Весь обратился в слух, в напряжение, в ожидание.
— Ты его видел в тот день?
Она не знала, зачем спрашивает. Бессмысленно, больно, глупо. Но вопрос вырвался сам, как воздух из проколотой шины, как стон, который невозможно сдержать, когда прижигают рану. Миха опустил глаза. Молчал так долго, что она уже решила: не ответит, уйдет, растворится в темноте парадной, как и положено тени. Но он остался.
— Видел, — сказал он тихо. — Я на набережной был. А он шел по мосту. Там перила низкие, скользко после дождя. Он играл, наверное, оступился. Народ бегает, кричит, суетится, а никто не лезет. Вода холодная, октябрь, смерть верная. А он скинул пальто и прыгнул. Даже не думал. Секунда — и его уже нет.
Аня зажмурилась. В голове поплыли круги, перед глазами встала эта картина — мост, толпа, черная вода, и отец, летящий вниз, в никуда.
У девочки потекли слёзы. Те самые слёзы освобождения.
— Толпа собралась, меня затолкали куда-то. Мальчишку вытащили, откачали, он орал, плакал, звал маму. А его... не нашли. Я потом каждый день туда ходил. Стоял на том же месте, смотрел на воду. Думал, может, всплывет. Может, черная бездна отдаст его. Глупо, да?
Он поднял на нее глаза впервые за весь разговор. И она увидела в них то, чего не ожидала — не жалость, не сочувствие, а что-то другое, чему она не могла подобрать названия. Какое-то древнее, глубокое понимание, будто он сам побывал там, в этой воде, будто он тоже тонул и его вытащили за волосы в последнюю секунду.
— Я ему в спину смотрел, — сказал он вдруг. Голос его дрогнул, но не сломался. — Когда он прыгал. Я думал: вот человек. Сейчас умрет, всё равно прыгает. Я тогда в первый раз понял, что люди бывают разные. Одни бегают и кричат, размахивают руками, снимают на телефоны, а другие прыгают. Я хочу таким быть. Которые прыгают.
В комнате стало тихо. Дождь стучал по карнизу, где-то внизу хлопнула дверь подъезда, выпуская наружу очередную порцию тепла и света. Часы в руках у Анны тикали ровно, спокойно, будто ничего не случилось и мир не перевернулся, будто можно жить дальше.
— Он не просто исчез, – голос Михи стал решительнее. – Он сделал, что мог. А другие не смогли. Это же важно, да? Знать, что не зря.
Она не ответила. Он ушел так же тихо, как появился, — скользнул за дверь, и только шаги застучали вниз по лестнице, быстро, торопливо, будто он боялся, что его вернут, остановят, спросят еще о чем-то, на что у него нет ответа. Анна осталась одна. В руках у нее были часы. Тяжелые, старые, с васильками на циферблате, с выцветшей позолотой на стрелках, с крошечными царапинами на стекле — следами долгой, трудной жизни. Она поднесла их к уху. Они тикали ровно, спокойно, будто ничего не случилось. Будто время не остановилось полгода назад, будто можно жить дальше, будто можно утром вставать, пить чай, ходить в школу. Маятник качался, гирьки медленно опускались, и в этом движении было что-то утешительное, почти материнское — обещание, что завтра наступит, ночь кончится. Она поставила часы на подоконник. Рядом с мокрым стеклом, с каплями, которые всё еще стекали вниз, с отражением тусклой лампочки на лестничной клетке. Маятник качался, стрелки показывали половину девятого. Время ужина, когда отец обычно возвращался с работы, шумно входил в прихожую, тряс зонтик, оставлял лужи на полу и спрашивал: «А что у нас на ужин, Аннушка?» Она, маленькая, бежала на кухню, хватала горячую картошку и несла ему, а он смеялся, сажал ее на колени и говорил: «Самая лучшая дочка в мире. Я такую ни у кого не видел».
— Что делать, папа? — сказала она вслух.
Нет ответа. Она сидела у окна и смотрела, как зажигаются огни в соседних домах, как люди ужинают, смотрят телевизор, спорят, мирятся, живут. За плотными шторами угадывались тени, движения, — чужое, далекое, почти нереальное существование. А ведь у них тоже, наверное, бывает такое. Не обязательно смерть, но... Что-то, после чего трудно вставать по утрам, что высасывает силы, оставляет только пустоту и желание спрятаться, закрыться. И они встают, живут. День за днем, час за часом, минута за минутой. Почему они могут, а я нет? Она встала, подошла к столу, где лежали учебники. Открыла первый попавшийся. Русский язык. Упражнение. «Спишите, вставляя пропущенные буквы». Глупость какая. Какие буквы, когда мир рухнул? Какие орфограммы, когда внутри черная вода и пустота? Но буквы стали ложиться на лист — кривые, неровные. Она писала и чувствовала, как что-то потихоньку отпускает. Не боль, нет. Боль никуда не уходит, а остается навсегда, врастает в кости, становится частью тебя. Но появляется что-то другое. Какая-то крошечная сила. Капля. Крупица. Возможность дышать дальше.
Закончив упражнение, закрыла учебник, подошла к окну. Часы тикали. Маятник качался. Дождь кончился, и в разрывах туч показалась луна — бледная, неверная, но настоящая. Она осветила двор, мокрые крыши, черные провалы окон, и на секунду всё это показалось почти красивым.
— Я подумаю об этом завтра, — сказала Анна. — Обо всём подумаю, но только завтра.
Она легла на диван, укрылась старым пледом, который помнил отцовские руки, его запах, его тепло, и закрыла глаза. Часы тикали. Там, в черной воде, не было ответа. Но здесь, в этой комнате, жило что-то другое. Было завтра. Был учебник. Были часы, которые шли. Было обещание, что утро наступит, что можно встать и жить дальше. Не ради чего-то великого, не ради подвига, не ради памяти даже. А просто потому, что так надо. Потому что он прыгнул, веря, что есть ради чего жить. И если он верил, значит, можно и ей. Она заснула под ровное, успокаивающее тиканье. И впервые за полгода ей ничего не снилось. Только темнота — спокойная, теплая, почти ласковая.
Джангоян Эвелина. После двойки

Я никому об этом не говорила.
Потому что если сказать вслух, это станет обычным. А мне казалось — это что-то большее.
Всё началось с двойки по алгебре.
Банальнее не придумаешь. Контрольная по теме, которую я почти выучила. Почти — это когда открываешь учебник, смотришь на формулы и думаешь: «Ну, в целом понятно». А на следующий день выясняется, что «в целом» в журнал не ставят.
Учительница поставила жирную красную двойку и произнесла мою фамилию с той особой интонацией, в которой слышится не злость, а разочарование. Класс хихикнул. Я сделала вид, что мне всё равно.
На самом деле мне было не всё равно.
Домой я шла медленно, разглядывая трещины на асфальте. В голове крутилась одна мысль: «Скажу завтра». Или «Скажу, когда исправлю». Или «Может, мама не заметит». Последний вариант был самым наивным: мама замечала всё, даже когда я просто тише обычного закрывала дверь.
Но дело было не в двойке.
Дело было в том, что я устала быть «той самой». Той самой, которая должна. Той самой, на которую надеются. Той самой, про которую говорят: «Она у нас умная, просто ленится». Я не ленилась. Я просто иногда не понимала.
И в тот вечер я впервые сделала то, чего раньше никогда не делала: вырвала страницу из дневника.
Не электронного — обычного, бумажного. Аккуратно, чтобы не осталось следов. Мне казалось, что я совершаю преступление международного масштаба. Лист хрустнул, как будто сопротивлялся.
Я спрятала его в ящик стола.
Мама спросила, как дела.
— Нормально, — ответила я.
Это было первое «я никому об этом не говорила».
На следующий день я чувствовала себя шпионом. Мне казалось, что все видят: я что-то скрываю. Учительница смотрела на меня чуть дольше обычного. Одноклассник спросил, почему я такая тихая. Даже охранница на входе, кажется, как-то подозрительно кивнула.
Прошла неделя. Я переписала контрольную, получила четвёрку. В журнале красная двойка осталась — как напоминание, что идеальных не бывает.
Я всё равно не сказала.
Почему? Сама не понимала. Ведь всё закончилось. Исправлено. Можно было бы признаться — и посмеяться.
Но тайна уже стала чем-то большим, чем оценка.
Я начала замечать, сколько всего люди не договаривают. Папа говорит «всё нормально» по телефону, когда на самом деле у него проблемы на работе. Мама улыбается соседке, хотя потом ворчит на кухне. Лучшая подруга Катя смеётся громче всех, когда над ней подшучивают, а потом долго молчит на перемене.
Мы все о чём-то молчим.
И вдруг моя двойка перестала быть про алгебру. Она стала про то, как легко спрятать кусочек себя.
Однажды Катя не пришла в школу. Потом не пришла ещё день. В чате класса кто-то написал: «Наверное, опять болеет». Кто-то добавил глупую шутку. Я знала, что это не болезнь.
Неделю назад я, выходя из столовой, случайно услышала, как девочки в раздевалке обсуждали её. Слишком громко. Слишком обидно. Они говорили про её новую причёску, про странные кофты, про то, что она «слишком старается быть особенной».
Катя тогда вышла из раздевалки с таким лицом, будто ничего не слышала. Я никому об этом не говорила. Мне казалось, что это не моё дело. Банальная школьная история. Подростки всегда над кем-то смеются.Когда Катя вернулась, она стала другой. Тише. Сидела на последней парте, хотя раньше тянула руку чаще всех. На переменах листала телефон, делая вид, что занята.
И я вдруг поняла: моя двойка — это мелочь. А вот молчание — нет.В тот день на классном часе обсуждали климат в коллективе. Учительница говорила правильные слова, мы кивали. Всё было гладко, как в презентации.Я смотрела на Катю и чувствовала, как внутри меня шевелится тот самый вырванный лист.
Я никому об этом не говорила.
Про раздевалку.
Про смех.
Про то, что видела её лицо.
И если я промолчу сейчас — это будет уже не про алгебру.
— Можно сказать? — услышала я свой голос.
Сердце стучало так, что казалось, его слышит весь класс.Я рассказала. Не обвиняя. Просто — что слышала. Что видела. Что, может быть, мы иногда делаем вид, что это шутка, но это не всегда так.В классе стало тихо. Неловко. Кто-то отвёл глаза. Кто-то фыркнул. Катя смотрела на парту.
Учительница не стала читать нотации. Она просто сказала:
— Спасибо.
После урока ко мне подошли двое — те самые, из раздевалки. Они не извинились. Но выглядели так, будто впервые задумались.Катя написала вечером короткое: «Спасибо. Я думала, всем всё равно».Я так и не рассказала родителям про ту двойку. Страница до сих пор лежит в ящике стола.
Иногда я достаю её и думаю: странно, как мелочь может стать точкой отсчёта.
Я никому об этом не говорила — и это было про страх выглядеть несовершенным.
Я никому об этом не говорила — и это было про удобство молчания.
Я никому об этом не говорила — и это почти стоило кому-то чувства, что он один.
С тех пор я стала осторожнее с этой фразой.
Потому что она может защищать.
А может — прятать.
А может — предавать.
И если честно, я всё ещё часто боюсь говорить. Я подросток, а не герой фильма. У меня всё так же дрожит голос и путаются мысли.
Но теперь, когда внутри возникает это привычное «я никому об этом не говорила», я задаю себе вопрос: я молчу, чтобы сохранитьили чтобы не вмешиваться?
И иногда выбираю второе — не молчать.
Хотя это куда сложнее, чем вырвать страницу.

Пояскова Ева. Полярная звезда

Янке пять. Она часами смотрит в окно, плотно заклеенное потрёпанной, местами порванной плёнкой. Горячо дышит в маленькие, разодранные шаловливыми детскими пальчиками дырки, пытаясь разглядеть в едва отпотевших пятнах хоть что-то кроме уличной лиловой черни. Янка может сидеть так часами, зябко кутаясь в тяжёлый, пропахший горькой сыростью бушлат, и ковырять крепко пришитый шеврон с красивым якорем. Ей он нравится, потому что кажется золотым, несмотря на выцветшие нитки, которыми вышит.
Янка вглядывается в небо, ища Полярную звезду, которая ведёт за собой моряков. Привела бы она и её в порт. Тот, который виделся в мечтах и был её страшной тайной. Она никому о ней не говорила. Янка вообще не разговаривала: слова застревали внутри, как рыбы в рыболовной сети.
В порту она бывала, но очень давно, совсем маленькой, и помнила только солёный ветер и крики чаек. Больше всего Янка хотела снова увидеть настоящий якорь. Огромный, золотой — тот, что удержит самый большой корабль. О них рассказывала баба Маша. Такие корабли ходят где-то в ледяном море. На них можно уплыть далеко-далеко.
Янка верит, что, если добраться до порта, можно будет найти маму. Самую красивую, самую тёплую, самую родную — такую, какой Янка её помнит. Мама называла её «бусинка» и пекла вкусные пирожки с повидлом. Их сладкий запах до сих пор иногда мерещится.
Правда, пока не то что в порт, на улицу выходить нельзя — холодно. Зима слишком длинная, говорит баба Маша, потому что солнышка нет. Оно куда-то спряталось — может, за тучи, а может, на другую сторону Земли.
Впрочем, Янке неинтересно, куда там делось это противное солнце. У неё есть дела поважнее. Например, топить старыми книгами самодельную буржуйку и выращивать помидоры под большой розовой лампой. Вместе с бабой Машей, конечно же. Правда, помидоры ещё ни разу не выросли, но зелёные, пряно пахнущие кустики получались замечательными. И всё равно погибали — баба Маша ворчала, что это из-за плохой лампы, но Янка была уверена: потому что их мало поливали. Так случалось уже дважды, и она решила, что в следующий раз попробует поливать помидоры тайком. Даже приготовила маленькое ведёрко для оттаивания снега: другой воды у них нет. Зато снега — очень много: Николаич таскает его с улицы в огромных тазах и хранит прямо на лестничной площадке.
Николаич — Янкин друг. Большой, шумный и совершенно лысый, прячущий блестящий на свету затылок под старой ушанкой с золотой кокардой. Он любит рассказывать небылицы про разных животных. Янка не уверена, что они действительно существуют, но Николаич часто показывает ей картинки в большой, ярко разрисованной книге и постоянно почти убеждает девочку в обратном: ей до слёз хочется верить, что полосатые зебры и гордые львы не выдумка. Она их обязательно увидит, когда мама вернётся, да и Янка пообещала себе не плакать, чтобы не расстраивать Николаича. Янке очень хочется поговорить с ним о животных, а с бабой Машей о кораблях. Но она молчит с тех пор, как мама спряталась от неё так же, как это самое солнце. Янка дала себе слово, что мама станет первой, с кем она заговорит. Только та никак не приходит.
Иногда Янка забывается и лепечет что-то неразборчивое, и тогда баба Маша улыбается, а Николаич, наоборот, забавно хмурится и чешет себя за ухом. Ушанка при этом смешно сползает, и Янка смеётся над красными, всегда холодными ушами своего лучшего друга. В последнее время Николаич хмурится чаще. Он подолгу смотрит на Янку, и в его взгляде появляется что-то, чего девочка не может понять, — какая-то вина, спрятанная глубоко внутри.
Баба Маша тихо напевает весёлую песню про пять минут, когда на пороге, быстро захлопнув за собой дверь, появляется Николаич. Как всегда ледяной, припорошенный уличным снегом, он громогласно объявляет о своём приходе, и Янка бежит его встречать, путаясь в подоле колючего свитера не по размеру.
Что-то не так. Он не смеётся, не подхватывает её на лету, не кружит по тесной комнатке, отчего по стенам танцуют гигантские тени. Он стоит неподвижно, и его большое лицо, обычно такое красное и весёлое, сейчас серое и серьёзное. Они с бабой Машей молча смотрят друг на друга.
— Маш… — сипло говорит он, и в одном этом слове столько всего, что у Янки замирает сердце. Баба Маша медленно опускается на табурет.
— Когда? — тихо спрашивает она.
— Только что. По связи. Говорят, без шансов. Лёд тронулся дальше, чем ждали. Слишком далеко.
Янка не понимает слов, только интонацию — ту самую, низкую и утробную, которую взрослые используют, говоря о чём-то окончательном и непоправимом. От чего сжимается живот и перехватывает дыхание. Как тогда, когда мама обняла её так крепко, что косточки затрещали, а потом ушла и не вернулась.
Николаич снимает ушанку, проводит ладонью по лысине, и этот жест такой усталый, такой безнадёжный.
— Корабль… «Полярная Звезда»… — он замолкает, глядя в пол.
Янка слышит это название. «Полярная Звезда». Оно сверкает и переливается в её воображении, как тот самый золотой якорь. Это самый красивый, самый сильный корабль, она это знает. Баба Маша рассказывала, что он может пройти сквозь любые льды.
— Что с ним? — шепчет Янка, голосок у неё хриплый, словно ржавый, старый механизм настенных часов.
Взрослые вздрагивают и оборачиваются к ней. Баба Маша подносит угол фартука к глазам. Николаич опускается перед Янкой на колени, и его большое лицо снова становится добрым, но от этого ещё страшнее.
— Бусинка… — говорит он, и это слово, мамино слово, обжигает её. — Корабль… он не вернётся. Его зажало льдами. Очень далеко. И люди… Они там. Остались.
Янка смотрит на него, не моргая. «Не вернётся» — это навсегда. И в её голове вдруг рождается мысль, такая огромная и страшная, что мир за окном, вся эта лиловая чернь, кажется, вливается в неё саму.
— А мама? — спрашивает она, и её тихий голос звенит, как тонкий ледок. — Где мама?
Баба Маша глухо всхлипывает. Николаич молчит, и его молчание — страшнее любого ответа. А в его уставших, добрых глазах Янка читает всё.
Она медленно отступает назад, к своему окну. Прижимается лбом к холодному, заклеенному плёнкой стеклу, к одной из дырок. Снаружи — тьма, которая забрала солнце, забрала маму, а теперь и самый большой корабль с самым большим золотым якорем. Сквозь черноту Янке вдруг мерещится крошечная, далёкая точка. Звёздочка, которую никто не сможет погасить. И она знает — это Полярная звезда. Она не погасла. Не может погаснуть.

Янка шестой день почти не отходит от окна. Она перестаёт топить печь книгами и поливать помидоры. Баба Маша молча гладит её по голове и украдкой вытирает слёзы. Николаич пропал — ушёл куда-то и не возвращается.
На седьмую ночь Янка просыпается оттого, что кто-то трясёт её за плечо. В комнате горит только розовая лампа над погибшими помидорами. Баба Маша стоит в углу с побелевшим лицом и прижимает руки к груди. Николаич, весь в снегу, с обледеневшими бровями, держит Янку за плечо.
— Вставай, Бусинка, — хрипло. — Пойдём.
— Куда? — спрашивает Янка, и голос её снова ржавый.
— Там… — Николаич запинается, смотрит на бабу Машу. Та мелко кивает, кусая губы. — Там пришли… прилетели. Спасатели. И люди с «Полярной Звезды».
Янка не понимает. Она смотрит на Николаича. Сердце бьётся где-то в горле.
— Мама… — выдыхает она.
Николаич накидывает на неё шубку, заматывает шарфом так, что остаются одни глаза, и подхватывает на руки.
На улице ветер тут же бросает Янке в лицо колючую ледяную крупу. Но Янке всё равно. Она смотрит вперёд, туда, где в черноте горит одинокий прожектор. Там, на утрамбованной площадке, стоит большой вертолёт с работающими винтами. Возле него суетятся люди в тулупах, кого-то грузят на носилки.
Николаич подходит ближе и опускает Янку на снег.
— Я никому об этом не говорил, — вдруг произносит, наклонившись к её уху. — Никому. Но я каждый день ходил к порту. Смотрел. Ждал. Думал, может, чудо случится. Все, наверное, спали, но… я не спал. И вот…
Он замолкает.
Прямо перед ними, укутанная в груду одеял, стоит женщина. Лицо у неё страшное: обмороженное, с чёрными пятнами, губы потрескались до крови. Глаза запали глубоко. При виде Янки в этих мокрых, безумных, живых глазах что-то дрогнуло.
— Бусинка… — хрипит женщина голосом, похожим на скрежет льда.
Янка замирает. Она смотрит на это страшное лицо и не узнаёт его. Где мамины тёплые руки? Где сладкий запах пирожков? От женщины пахнет спиртом, морозом и чем-то чужим. Чем-то, что Янка не узнаёт.
— Мама? — спрашивает Янка у Николаича, и голос её дрожит.
— Да, Бусинка, — говорит Николаич и отворачивается, пряча глаза.
Женщина протягивает к ней руку — всю в бинтах, из-под которых сочится сукровица.
— Иди ко мне… Я вернулась… Я так долго шла…
Янка делает шаг. Потом ещё один. Останавливается, не решаясь прикоснуться. Мама из её памяти красивая и тёплая. Эта сломанная и чужая.
— Ты не пахнешь пирожками, — тихо говорит Янка.
Женщина закрывает глаза, и из-под век катятся слёзы, смешиваясь с кровью на щеках.
— Прости, Бусинка… Прости…
Янка стоит и смотрит. Ей хочется заплакать, но она обещала себе не плакать. Она обещала, что заговорит с мамой первой. Но говорить не хочется. Хочется убежать обратно к окну, к своей дырочке в плёнке, к той звёздочке, которая не погасла. Там мама была живая и красивая. А здесь… здесь больно.
Она протягивает руку и дотрагивается до маминых пальцев, торчащих из бинтов. Пальцы холодные. Очень холодные.
— Я буду тебя греть, — говорит Янка. — Я научусь топить печку лучше. И помидоры вырастут. Ты только… Ты только не уходи опять.
Вертолётный прожектор нервно мигает и гаснет. Всё вокруг вновь накрывает лиловая чернильная тьма. Николаич подходит сзади и накрывает их обеих своим большим тулупом. Он тоже молчит. Только вздыхает тяжело, и этот вздох тонет в гуле работающих винтов.

Абдурахманова Мадина. Мост между вчера и завтра

Дождь стучал в окно монотонно. Я сидела на полу в гостиной среди фотографий, вынутых из семейного альбома. В них мир, в котором еще был мой отец, почти на всех снимках улыбающийся и счастливый. Как недавно и в то же время давно это было. В прошлой жизни, до мобилизации отца на СВО. Невыносимая тоска сжимает сердце, и комок подступает к горлу. Но плакать мне нельзя - мама может услышать.
Тогда я беру в руки блокнот – теперь он станет моим исповедником. Я буду писать в нем все, что не могу сказать даже маме (ей сейчас самой тяжело). Моя боль найдет здесь выход.
12 марта 2023 года.
Сегодня мама снова плакала на кухне. Я слышала через стенку. Она думает, что я сплю, но я не сплю. Тишина в квартире стала слишком громкой, в ней слишком много места для него. Для папы.
На столе в гостиной лежит его последнее письмо. Треугольник, помятый от чьих-то рук. Мама положила его туда неделю назад, когда пришла с работы. Она посмотрела на него, потом на меня, и просто сказала: «От папы». И ушла мыть посуду. С таким видом, будто бросила на стол горячий уголь.
Я не могу его взять. Не могу. Внутри этого треугольника спрятано «до свидания». Или «береги маму». Или… последние слова, которые он вообще на этой земле написал. Моему имени там, наверное, места не нашлось. Он писал маме. Как взрослый взрослой. А я тут, пятнадцатилетняя, застряла где-то посередине между миром, где есть папа, и этим новым миром, где его нет.
Я прохожу мимо стола по десять раз на дню и каждый раз я смотрю на этот серый треугольник. Он похож на маленькую крышу. Или на могилку. Моя рука сама тянется к нему, а потом замирает в сантиметре от бумаги. Сердце колотится, в горле встает ком, и я говорю сама себе, тихо, четко, как заклинание:
— Я подумаю об этом завтра.
Это работает. Напряжение спадает, рука опускается. Я отворачиваюсь и дышу. Завтра. Завтра я буду сильнее. Завтра слезы не подступят к горлу. Завтра я смогу.
18 марта 2023 года.
Сегодня в школе был дурацкий конкурс рисунков «Моя семья». Лиза Семенова нарисовала всех: себя, родителей, собаку и даже хомяка. Я сказала, что забыла краски, и получила двойку. Мама увидела дневник и вздохнула. «Ничего, — сказала. — Подумаем об этом завтра». Она тоже стала так говорить. Теперь это наше общее заклинание. «Мама, что с платьем для выпускного?» — «Подумаем завтра». «Дочка, что будем делать с папиными инструментами в гараже?» — «Я подумаю завтра».
Мы живем от «завтра» до «завтра». Как по тонкому льду. Главное — не останавливаться, не смотреть в черный омут под ногами. Завтра он затянется льдом. Завтра лед будет крепче.
Письмо все там же. Оно слегка пожелтело от солнечного света. Я уже не просто боюсь его открыть. Я начинаю ненавидеть этот бумажный треугольник. Он, как немой свидетель, как судья. Он знает то, чего не знаю я. И эта тайна давит сильнее, чем любая правда.
2 апреля 2023 года.
Сегодня случилось странное. Я готовила маме чай, уронила ложку, нагнулась под стол и увидела его тапочку. Всего одну. Старую, потертую. Он вечно говорил, что купит новые, но «подумает об этом завтра». Я взяла ее в руки. Воспоминания нахлынули волной…
И вдруг я поняла. Он не писал мне про «береги маму». Он бы написал что-то другое. Что-то наше. Какую-нибудь глупость вроде «не грусти, зайка» или «слушайся маму, но не всегда». Или просто поставил бы три смешных каракули — наш с ним секретный знак. Он же знал, что письмо прочту я.
Сердце не колотилось. В горле не было кома. Была просто страшная, всепоглощающая тишина. Я взяла треугольник. Он был легким, почти невесомым.
Развернула его.
Почерк был торопливый, неровный, писалось явно на колене или в окопе.
«Мои дорогие девчонки. Здесь холодно и скучно. Ночами смотрю на ту же самую луну, что и вы. Галочка, держись. А ты, зайка моя, не кисни. Помнишь, как мы с тобой в парке на каруселях кружились до тошноты? Вот и сейчас так же — кружит. Но я держусь. Целую вас крепко. Очень. Папа».
Никакого «прощайте». Никакого «берегите». Просто… он. Его голос, застывший в чернилах.
Я стояла посреди гостиной, держа в руках этот тонкий лист, и мир вокруг меня вдруг перестал быть серым. Дождь за окном стих, и сквозь тучи пробился робкий луч солнца, осветив пылинки, танцующие в воздухе. Комок в горле исчез, уступив место чему-то новому, теплому и горькому одновременно. Это была не боль, не тоска, а что-то вроде облегчения, смешанного с невыносимой нежностью.
Я сложила письмо обратно, аккуратно, стараясь не помять ни единой буквы, ни единой каракули. Теперь оно не было могилкой, не было судьей. Оно было мостом. Мостом между тем миром, где был папа, и этим новым, где его нет, но где он все равно остался.
Подошла к окну. Дождь совсем прекратился, и на мокром асфальте блестели лужи, отражая небо. Завтра. Завтра я не буду думать о том, как открыть письмо. Завтра я не буду бояться. Завтра я буду жить. И, может быть, даже нарисую свою семью для школьного конкурса. С мамой, со мной, и с тремя смешными каракулями, которые будут означать, что папа всегда с нами.
Завтра я, наверное, положу папино письмо в свою шкатулку. Или куплю красивую рамку. Или просто буду знать, что оно есть. Но сегодня, вот прямо сейчас, я просто сидела и держала его в руках. И больше не боялась.
А о том, что почувствую завтра… я подумаю об этом завтра.

Демешова Яна. Палитра памяти


Мир поблёк в тот день, когда не стало мамы. Краски растворились, оставив после себя только оттенки серого: графитовое небо, пепельные деревья, серебристый дождь, угольные тени. Всё, кроме одного предмета. Моего шарфа. Того самого, вязаного, который она подарила мне в последний раз. В монохромной реальности он оставался единственным цветным пятном среди всеобщей серости. Я не понимал, какого он цвета…Просто яркий и живой.
Однажды в парке, на скамейке у пруда, ко мне подсела девочка.
- Твой шарф? Он какой-то особенный, - сказала она задумчиво.
Я взглянул на неё. Девочка лет семи с двумя аккуратными косичками и грустными глазами.
- Он просто другой, - пожал я плечами. - А всё остальное - серое.
- Нет, - она упрямо покачала головой. - Он очень тёплый и солнечный. У моего папы была такая же куртка.
Звали девочку Лиля. Она говорила о своем папе в прошедшем времени. Его тоже недавно не стало. Так началось наше необычное знакомство.
Лиля оказалась очень наблюдательной. Она тонко чувствовала настроение людей.
- Видишь того дядю? - тихо говорила она, кивая на мужчину, кормившего голубей. Он грустит так давно, что даже забыл, как выглядит радость. Просто носит повсюду свою печаль с собой и не может ее сбросить с плеч.
- А та тётя, - указала она на женщину, читающую книгу, -у неё такое лицо, будто она всё время кого-то ждёт, хотя знает, что уже не дождётся…
Я слушал, не всегда ее понимая. Но в словах девочки звучала горькая правда.
- А почему мой шарф особенный? - спросил я.
Лиля задумалась, смотря куда-то вдаль.
- Когда ты трогаешь его, твоё лицо становится мягче, а в уголках глаз появляются маленькие лучики. Значит, он напоминает тебе о чём-то добром и хорошем.
Она часто рассказывала мне о своём папе: как он смеялся, как носил её на плечах, водил в поход, учил разводить костер, отличать сосну от ели. И в её словах не было той тяжёлой серости, что заполняла мой мир. В них была настоящая жизнь.
И под Лилины тихие истории я начал вспоминать… Не боль, а обычные моменты, когда мама пела, мыла посуду, ворчала на разбросанные по прихожей вещи, когда её глаза щурились от заливистого смеха. Память начала достраивать мир не красками, а оттенками чувств и эмоций.
Однажды весной мы сидели на нашей скамейке. Лиля вдруг умолкла, глядя на цветущую клумбу.
- Смотри, - прошептала она. - Этот бутон… Он будто сильнее всех старается.
Я посмотрел. Для меня все тюльпаны были серыми столбиками. Но один, и правда, выделялся.
- Какойж он упрямый, - сказала Лиля просто. - Как луч света в темноте.
В этот момент я посмотрел на свой шарф и вспомнил его. Он пах домом, тем временем, когда мама была рядом. Это был цвет её чашки с чаем на кухонном столе, цвет старого пледа на диване, цвет осени за нашим окном. Не яркий, а тёплый и уютный. Любовь ведь не испаряется, а она просто оседает на вещах, и этот цвет был её следом.
- Я знаю, какого он цвета, - сказал я. - Охра.
Лиля повернулась ко мне. В её глазах читалось удивление.
- Ты увидел?
- Нет. Но я его отчетливо вспомнил.
Краски не вернулись в одночасье. Они проявлялись медленно, постепенно. Я знал, что небо голубое, и иногда мне казалось, будто я улавливаю намёк на этот цвет. Я помнил, что трава - зелёная, и её серый оттенок начал казаться мне свежим и сочным.
Лиля тоже менялась. Её наблюдения стали светлее: «Та тётя сегодня купила мороженое, а дядя вчера улыбался, разговаривая по телефону».
В один из таких дней я купил небольшую коробку красок. Нет, не для рисования…
Когда я принёс краски в парк, Лиля уже ждала меня.
- Выбирай, - сказал я. - Подарок. Самый лучший цвет.
Она посмотрела на тюбики и взяла один с надписью «небесная лазурь».
- Почему именно этот? - спросил я.
Она на секунду задумалась, глядя вверх…
Когда мне было грустно, папа говорил: «Посмотри на небо. Оно такое большое, что всё плохое в нём теряется и кажется совсем маленьким». Лиля улыбнулась и произнесла: «Оно ничего не может исправить тут, внизу. Но помогает вздохнуть. Просто вздохнуть и двигаться дальше».
Я же взял в руки тюбик с надписью «охра». Тёплый, плотный, цвет моего шарфа, цвет маминой любви, которая согревала даже сейчас.
Мы не стали ничего рисовать. Мы просто сидели, держа в руках наши краски. Один - лёгкий, воздушный. Другой - тёплый, земной. И мир вокруг, всё ещё в основном играющий оттенками серого, казался уже не чужим. В нём появилась глубина. Тень стала местом для отдыха. Свет - источником тепла.
Я выбрал охру. Не как в память о прошлом, а как краску для своего будущего. Как тот первый цвет, с которого можно начать жить заново. Цвет начала, который стал возможен только после прощания.

Митрофанов Матвей. Цвет тайны

Всё началось с того, что я провалил проект по искусству в художественной школе. Тема была «Радость весны». Я принес работу, на которой было изображенo нежно-голубое небо, розовая сирень, изумрудная трава. Учительница, Мария Сергеевна, долго смотрела на мoй лист, а пoтoм вздохнула:
- Техника есть. А вот радости… не вижу. Всё правильно, но всё неживое. Переделывай.
Я шёл дoмoй, сжимая в руках папку с этим глупым, предательски ярким листом. Во мне бушевала обида. Неживое! Я потратил на эту акварель два дня. Старался. А они все хотели, чтобы я изображал какую-то чужую, громкую радость, которой у меня не было. Внутри меня была тишина, злость и желание взять и закрасить всё это милое безобразие одной сплошной, бездонной полосой.
Чёрной.
Мой путь домой лежал через промзону - бывшее производственное объединение «Блокжилкомплект»-, где когда-то выпускали металлo-конструкции для газовых станций, вагон-дома блочного типа, теперь же обычные люди считают это место уродливым и обходят стороной. Заброшенные цеха, ржавые эстакады, безглазые окна, граффити на выцветших стенах. Я же люблю эту дорогу. Здесь не было весенней нежности. Здесь была правда: облупившаяся, стойкая, с характером.
В тот день остановилсяя у длинной глухой стены старого завода. На ней кто-то начал рисовать огромную, яркую абстракцию - взрывы краснoгои фиолетового, но бросил, не закончив. Половина стены оставалась грязно-серой, унылой. И тут меня осенило…
Пришел домой, вытащил свой проваленный «весенний шедевр» и, не раздумывая, залил весь лист густой, матовой, поглощающей весь свет чёрной гуашью. Мама, заглянув в комнату, ахнула: «Что это? Траур какой-то?» Я не ответил. Под чёрной краской медленно проступали, тонули мои розовые кусты и голубые облака. Они уходили в небытие, и на их месте рождалось нечто иное. Пустота. Глубина.
На следующий день пришел в художественную школус чёрным квадратом в папке. В коробке с пастелью отыскал несколько мелков: не ярких, а приглушённых: тёмно-синий, тёмно-бордовый, тёмно-охристый и oдин-единственный, маленький обломок - серебристый.Я прикрепил чёрный лист к мольберту на самом видном месте. Ребята перешёптывались. Мария Сергеевна подошла, её брови поползли вверх от удивления. Но она молчала.
А я начал рисовать. На чёрном фоне серебристой пастелью я вывел тонкую, дрожащую линию, как трещину на ночном асфальте, озарённую дальним фонарём. Тёмно-синим наметил силуэты крыш и труб моей промзоны. Бордовым - отблеск заката на ржавом железе. Охрой - слабый свет из окна заброшенной проходной. На чёрном фоне эти цвета не кричали. Они звучали тихо, уверенно, загадочно, не плавали в белой пустоте, а рождались из темноты, как звёзды на вечернем небе.
Я рисовал свою дорогу домой. Не весеннюю, а вечернюю, ночную. Тот мир, который был мне родным. Мир теней, отражений, тишины между звуками города. Чёрный цвет был для меня не отсутствием красок, абыл тем самым холстом ночи, на котором вспыхивают окна, мерцают фонари, тлеют последние угли заката. В нём была глубина, которую никогда не даст белая бумага.
Я закончил и отступил на шаг. В классе стояла тишина. Потом Мария Сергеевна медленно подошла и долго смотрела на рисунок.
- Вот это, - сказала она,- живoе. Ты не нарисовал весну. Ты нарисовал... ожидание. Тишину перед рассветом. Это гораздо интереснее.
Она посмотрела на меня, и в её глазах я прочел не одобрение, а понимание:
- Ты нашел свой фон. Самый сложный. На белoм легко сделать ярко. Заставить звучать тишину на чёрном - это искусствo.
Шел я домой той самой дорогой, но теперь смотрел на неё иначе. Чёрный - это не цвет траура. Это цвет тайны. Цвет земли, из которой всё растёт. Цвет космоса, в котором горят звёзды. Цвет влажного асфальта, в котором, как в зеркале, отражается целый мир, перевёрнутый, но оттого не менее настоящий.
Из всех красок я выбираю эту… Чёрную. Потому чтоона не кричит, а позволяет услышать шёпот всех остальных цветов. Потому что она честная, не притворяется весёлой, если тебе грустно; она просто принимает тебя целиком, со всей тишиной, задумчивостью и ночами, полными собственных, неярких, но твоих личных звёзд.
Я - ученик десятого класса, который идёт по вечернему городу. И мой мир написан не на белом, а на чёрном. И это делает каждый светлый лучик в нём - моим выстраданным и бесконечно дорогим открытием.
Валиева Зайнаб. Цена одного желания

Обычно дневники пахнут типографской краской и скукой. Тот, который подарила мне Алия, был совсем не такой, как остальные. Он был чёрный с серебряным замочком, который почему-то щёлкнул сам собой, едва я коснулась его пальцами.
- Это тебе, -Алия улыбнулась своей лёгкой улыбкой. -Нашла в антикварной лавке. Подумала, тебе пригодится для записей.
— Спасибо большое, — сказала я.
— Кстати, там продавец был такой странный, он сказал: «Передай: пусть пишет обдуманно. Чернила здесь дороже слов».
— Типичный развод для туристов, — я усмехнулась и убрала дневник в рюкзак.
В тот вечер я поссорилась со своей одноклассницей из-за какой-то глупости. Пришла домой, кипя от злости и решила открыть дневник, чтобы излить душу. Но рука сама вывела: «Пусть её все бросят, и она поймёт, как больно мне было от её слов». И я сразу закрыла дневник. На следующий день она не пришла в школу. Сначала никто не придал этому значения.
«— Наверное, заболела», — сказала учительница, листая журнал.
Класс зашумел: кто-то был рад, а кто-то переживал. А я сидела и смотрела на её пустое место у окна, почувствовала, как холод медленно разливается по всему телу.
— Нет, это, наверное, совпадение, — подумала я. — Не может же такого быть. Я точно себя накручиваю. Остальные уроки прошли как-то быстро, но мысль об этом дневнике не давала мне покоя. Придя домой, я сразу достала этот чёрный безмолвный дневник. Открыв страницу, я увидела свои слова.
— Это не может быть правдой, — прошептала я. Но внутри себя уже знала: это он — дневник. И сразу после этого вспомнила слова Алии: «Чернила здесь дороже слов». Тогда я не придала этому значения. Но всё же мне нужно было убедиться — убедиться, что это не совпадение и что я не сошла с ума. Подумав минут пять, я написала: «Пусть картина в моей комнате упадёт». И в тот же миг эта картина с грохотом упала на пол. Я почувствовала, как внутри всё падает в пустоту. Этот дневник на самом деле исполняет желания — любые, даже самые страшные. Несколько минут я просто стояла и смотрела на упавшую картину. Потом я медленно подошла к дневнику и осторожно коснулась страницы.
— Значит… я могу всё? — прошептала я. Сердце забилось быстрее. В голове начали появляться мысли одна за другой. А что, если...
Я быстро написала: «Пусть завтра нам отменят урок математики».
На следующий день директор вошёл в класс и сказал:
— Учительницы по математике сегодня нет в школе, так что можете идти домой.
Класс кричал от радости. А я сидела и не могла перестать улыбаться. Это сделала я. Я.
После урока ко мне подошла Алия.
— Ты чего такая довольная?
— Просто настроение хорошее, — пожала я плечами.
Она недоверчиво посмотрела на меня, и я решила сменить тему:
— Пойдём погуляем, раз урок отменили. В тот момент в руках я чувствовала власть. Придя домой после прогулки, я снова открыла его. Теперь без страха и без сомнений. Я написала: «Хочу новый телефон».
На следующий день мама позвала на кухню:
— У меня для тебя сюрприз. Она протянула коробку.
— Это тебе.
Я медленно открыла её.
Это телефон, тот самый.
— Мам... спасибо большое, — сказала я.
Но внутри я знала правду. Это не она. Это я.
В школе я показала его Алие.
— Ничего себе, — сказала она. — Тебе просто так купили?
— Ага, — спокойно ответила я.
— Круто, — улыбнулась она мне. — А кстати, ты что-нибудь писала в том дневнике?
Я встала в ступор.
— Да, писала.
— Всё же будь осторожна с тем, что ты пишешь там, мне кажется, тот продавец явно не шутил.
— Я же говорила: типичный развод для туристов, не бери в голову.
Алия посмотрела на меня с тревогой в глазах. — Не говори потом, что я тебя не предупреждала.
  Прошла неделя. Я частенько писала в дневнике всякие мелочи: хорошие оценки, внимание людей, победы на конкурсах, и каждый раз это срабатывало. Я никому не говорила о том, что этот дневник исполняет желания. Но в один день я всё же решила рассказать о нём подруге.
— Алия, знаешь, я могу изменить всё.
— Ты о чём?
— Помнишь дневник, который ты мне подарила? Он исполняет желания.
Она испуганно посмотрела на меня.
— Мне кажется, это ни к чему хорошему не приведёт.
Я рассмеялась.
— Ты просто мне завидуешь.
— Нет, я боюсь за тебя.
   И вот тогда началась моя расплата.
Я сидела на уроке и вдруг не смогла вспомнить ответ на очень простой вопрос.
— Ну? — спросила учительница. Я молчала. В голове было пусто.
После урока ко мне подошёл Амир.
— Ты же знала ответ на этот вопрос, так почему не сказала?
— Да я просто забыла, — нервно ответила я.
Но внутри у меня появился страх.
Вечером я не могла вспомнить пароль от телефона.
— Что со мной? — подумала я.
Я решила написать в дневнике и узнать свой пароль. Но, открыв дневник, я увидела слова, которые писала не я: «Цена взимается».
— Нет... — нервно сказала я.
Появилась новая строка: «Память за желание».
У меня задрожали руки.
— Нет... нет... мы так не договаривались.
Я не знала, что мне делать. Он забирал не вещи и не деньги, а мои воспоминания, мои чувства, мою жизнь. С каждым днём становилось всё хуже. Я забывала своих друзей, любимые песни и места. Они становились для меня пустыми и бессмысленными. Я смотрела на людей и не чувствовала ничего — ни радости, ни тепла. Словно я медленно исчезала.
  Однажды я посмотрела в зеркало и испугалась. Моё отражение было бледным и размытым, словно оно не настоящее. Мне стало страшно: теперь я чувствовала не власть, а страх и пустоту. Я со слезами на глазах взяла книгу в руки и закричала:
— Забери... забери всё обратно, я ничего больше не хочу.
Страницы перевернулись сами. «Цена оплачена».
— Прости, пожалуйста, прости, но верни мне память.
Тишина. И вдруг я поняла: она никогда не возвращает. Я медленно опустилась на пол.
— Значит... вот так всё закончится.
Я посмотрела на дневник и закрыла его. Навсегда.
— Я больше не буду ничего просить, — сказала я тихо.
       Прошло много времени. Утраченные воспоминания мне уже не вернуть, но я могу сохранить новые.  Я больше не открывала дневник. Иногда я доставала коробку, в которой он лежал, и просто смотрела на него. Он не менялся: всё тот же чёрный и тихий. Но теперь он не имел власти надо мной. Потому что настоящая власть была не в нём, а во мне — в моих решениях, моих словах и желаниях. Я поняла, что магия — это не то, что исполняет желания. Магия — это то, что меняет человека. Я больше не искала лёгких решений, не хотела, чтобы проблемы исчезали сами. Я научилась принимать последствия. Теперь я знаю простую истину, которую понимают не все. Нельзя изменить мир, не изменив себя. Нельзя получить что-то, не отдав что-то взамен. Чёрный дневник всё ещё существует. Иногда мне кажется, что однажды он найдёт кого-то другого — кого-то, кто так же будет злиться, кого-то, кто тоже захочет лёгкого решения. И тогда всё повторится. Но если бы я могла дать совет этому человеку, я бы сказала только одно: «Подумай. Потому что самое страшное — это не когда желание сбывается. Самое страшное — это когда ты понимаешь, кем ты стал после этого». Я закрыла коробку и впервые за долгое время улыбнулась. Моя жизнь не стала идеальной, но она снова стала моей.

Шатов Кирилл. Мой секрет с пушистым хвостом

Знаете, иногда у людей бывают такие секреты, о которых нельзя рассказывать никому, даже маме, даже лучшему другу, Димке из 3 «Б». Я думал, что у меня такого секрета никогда не будет, потому что я вообще-то трещи, как сорока. Но этим летом всё изменилось.

Я никому об этом не говорил, но у меня есть друг.

Всё случилось в начале июня, когда только закончилась школа и впереди было целое море лета. Я сидел во дворе, на лавочке, и доедал третье эскимо. Бабушка сказала: «Куда ты столько мороженого лопаешь, у тебя горло заболит!», но я уже доедал, потому что оно было шоколадное и таяло быстрее, чем я успевал его кусать.

И тут я его увидел.

Из кустов сирени, которые росли возле нашего подъезда, высунулась усатая мордочка. Самая маленькая и самая лохматая мордочка на свете. Это был котёнок. Он был серый, с белыми носочками на лапках, а его глаза были огромные-преогромные, как две зелёные пуговицы. Он смотрел прямо на моё мороженое.

— Эй, ты чей? — спросил я шёпотом. Почему шёпотом? Не знаю. Просто показалось, что если говорить громко, он испугается и убежит.

Котёнок не убежал. Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, и вдруг как начал тереться о мою ногу! Представляете? Он меня совсем не боялся. Он тёрся, урчал, как маленький моторчик, и косился на вафельный рожок у меня в руке.

— А-а-а, понял, — догадался я. — Ты есть хочешь?

Я отломил кусочек вафли и положил ему на землю. Он подскочил к ней, понюхал, а потом смёл её одним махом. Даже не прожевал! И снова уставился на меня.

Так мы и познакомились. Я назвал его Тимофей, Просто потому что это имя мне всегда нравилось. Солидное такое.

Сначала я думал, что он просто гуляет сам по себе. Ну, мало во дворе котов? Но Тимофей оказался особенным. Каждый день, когда я выходил во двор, он уже ждал меня в кустах сирени. Вылезал, потягивался, зевал, показывая розовый рот с мелкими зубками, и бежал ко мне.

Мы играли в прятки (я прятался за дерево, а он меня находил по ногам), в догонялки (он носился за фантиком от конфеты, который я таскал на верёвочке), а ещё мы просто сидели на лавочке и смотрели на облака. Тимофей забирался ко мне на колени, сворачивался клубочком и мурлыкал так громко, что у меня в животике отдавалось.

И вот тут начинается самое главное. Про то, почему я никому не говорил.

Я боялся, что если расскажу маме, она скажет: «Ой, какой хорошенький! Наверное, он бездомный, надо бы его пристроить». Или папа скажет: «Нечего с дворовыми котами возиться, блохи у него». Или бабушка вообще заволнуется: «Он же тебя поцарапает!»

А Димка? Димка бы сразу прибежал смотреть на Тимофея. Он хороший, Димка, но он очень громкий. Он бы начал его хватать, тискать, и Тимофей, такой гордый и пушистый, просто испугался бы и убежал. А вдруг он бы вообще обиделся и перестал ко мне выходить?

Понимаете? Тимофей был только мой. Нашим секретом. Я просыпался утром, и у меня в животе от счастья порхали бабочки, потому что я знал: меня ждут. Меня, а не кого-то другого.

Один раз было очень страшно. Начался жуткий ливень. Такой, что вода с неба лилась как из ведра. Я смотрел в окно и кусал губы. Где Тимофей? Он же в своей сирени промокнет до ниточки! Он простынет и заболеет!

Я натянул куртку, схватил зонт и, пока мама не видела, выскочил на улицу. Вода была везде, в сандалиях хлюпало, но я добежал до кустов.

— Тимофей! Тимка! — кричал я сквозь шум дождя.

Сначала тишина, а потом я услышал тоненькое «мя-а-ау». Он сидел под самым густым кустом, весь мокрый, дрожал, а его шёрстка торчала сосульками. Я присел на корточки и раскрыл над ним зонт. Мы сидели так, наверное, целую вечность. Я гладил его мокрую спинку, а он жмурился и тыкался носом мне в ладонь. Дождь барабанил по зонту, а нам двоим было тепло и совсем не страшно.

Я принес ему кусочек колбасы из холодильника (мама сказала, что это на салат, но я подумал, что один кусочек салат не испортит). Он съел всё до крошечки. А когда дождь кончился и выглянуло солнце, Тимофей отряхнулся, лизнул меня в палец шершавым язычком и гордо зашагал по лужам. Такой герой!

И всё равно я никому не рассказывал. Это было моё, тимофеево и больше ничьё.

Так прошло всё лето. Мы стали лучшими друзьями. Он узнавал меня издалека. Я мог идти из магазина с бабушкой, и если Тимофей сидел на заборе, он спрыгивал и шёл за нами, делая вид, что мы не знакомы, но я-то знал, что он провожает меня до подъезда. А вечером, когда я выходил «подышать воздухом перед сном», он уже сидел на лавочке и ждал, задрав голову к нашему окну.

А потом случилось то, чего я боялся всё лето. Наступила осень. Стало холодно, листья пожелтели и облетели, и куст сирени стал совсем прозрачным. Я всё чаще думал: «Где Тимофей будет спать, когда ударят морозы? Как он будет есть, когда я в школе?»

Я сидел на лавочке в куртке и смотрел, как Тимофей ловит последний, сонный листок. На душе было противно и холодно, хотя я был тепло одет.

В этот вечер папа вышел на балкон покурить и случайно глянул вниз. А внизу сидели мы: я, с красным от ветра носом, и серый котёнок, который свернулся калачиком у меня на коленях.

— О, смотри-ка, — сказал папа маме. — Наш Санька во дворе кота приручил. Симпатичный такой.

Я не слышал этого разговора. Я вернулся домой грустный, лёг в кровать и уткнулся носом в подушку. Я думал о Тимофее, и мне хотелось плакать.

Утром я проснулся от того, что кто-то шептался. Я приоткрыл один глаз. На пороге моей комнаты стояли мама и папа. А в руках у папы была большая картонная коробка, из которой торчал знакомый серый хвост с белым кончиком!

— Саня, — сказала мама тихо. — Ты прости нас. Мы только вчера заметили. Почему ты нам не рассказал про своего друга?

Я сел на кровать и вдруг… разревелся. Прямо как маленький. Я ревел и говорил, что боялся, что его прогонят, что он испугается Димки, что ему будет холодно.

Папа поставил коробку на пол. Из неё нерешительно высунулась усатая мордочка и посмотрела на меня своими зелёными глазищами.

— Ну что ты, глупый, — мама села рядом и обняла меня. — Если это твой друг, значит, это и наш друг. Тем более, с такими белыми носочками.

Оказалось, они вчера вечером, как увидели нас с балкона, сразу пошли во двор, нашли Тимофея, посадили в коробку и отвезли к ветеринару. Представляете? Прямо вечером! Врач сказал, что он здоровый, только худой и блохастый. Его помыли специальным шампунем, дали таблетку от глистов и сказали, что теперь он наш.

Тимофей выбрался из коробки, отряхнулся, важно прошёл по комнате, запрыгнул ко мне на кровать, потоптался лапками по одеялу, уселся мне прямо на грудь и замурлыкал. Так громко-громко.

Я смотрел на маму, на папу, на Тимофея и улыбался. Слёзы ещё были на щеках, но мне было так хорошо, как никогда в жизни. Оказывается, секреты — они такие. Иногда их лучше рассказывать. Особенно если они пушистые и с хвостом.

Теперь у меня есть Тимофей. Он спит в ногах на моей кровати и не дает мне болтать ногами. А когда приходит Димка, Тимофей важно сидит на подоконнике и смотрит на него сверху вниз. Димка, конечно, хочет с ним поиграть, но я говорю: «Тихо, это тебе не игрушка, это Тимофей, мой друг». И Димка сразу замолкает и тоже начинает говорить шёпотом, как тогда, в первый раз.

А про то, как я никому не говорил про Тимофея, я теперь иногда вспоминаю и улыбаюсь. Это был наш первый и самый главный секрет.
Эфендиева Айшат. Откуда они знают?

— Ну че, Руслан, как там твоя Гуччи Дива?
— Кто?
— Кошка как твоя?
— Да нормально...— ответил недоумевающий Руслан.
"Я об этом никому не говорил. Откуда Макс знает про кошку?"
Действительно, откуда его одноклассник Максим, с которым он даже не здоровается на улице, мог знать, что Руслан недавно подобрал с улицы кошку и в шутку назвал её Гуччи Дивой.
— А откуда ты знаешь про Гуч... про кошку?— Руслан постеснялся так называть Гуччи Диву при других,— Я тебе, вроде, не говорил.
— Да твоя сестра в коридоре громко жаловалась подружкам, что ты больную кошку в дом притащил. Да и еще и назвал её... Гуччи Дивой,— Максим прыснул от смеха, и вышел в коридор, пока перемена не успела закончиться.
Руслан поверил, хотя и с трудом представлял, чтобы всегда любившая животных Вика могла жаловаться на него подружкам, да еще и по поводу кошки.
"Спрошу по дороге домой."— решил Руслан.

— Че, Руслан, шторы постирал?— насмешливо спросила Катя, после следующего урока.
Откуда одноклассница, с которой Руслан не перебросился и парой слов с начала учебного года, могла знать, что он вчера помогал матери снять шторы и стирать их? Руслан не знал.
— А ты откуда знаешь?
— Да вчера мимо твоего дома проходила, видела тебя в окне.— легко ответила Катя, поспешно отходя от его парты, но Руслан еще некоторое время слышал хихиканье её подруг.
"Я об этом никому не говорил. И вообще, разве она живет в моей стороне?"
— В магазин, может шла... там есть рядом же,— пробормотал Руслан себе под нос.

— Вик, скажи честно, тебе не нравится, что я принёс Гуччи в дом? Только честно.
— Ты с ума сошел?! Правильно сделал, что принес, она же на улице умерла бы! С чего ты вообще взял?— быстро проговорила Вика, словно боялась, что Руслан прямо сейчас пойдет выгонять кошку из дома.
— Так ты же сегодня жаловалась своим подружкам, что я больную кошку в дом притащил...— неуверенно пробормотал Руслан, косясь на сестру.
— Кто тебе такую чушь сказал?
— Да так, одноклассник.
— Какой еще одноклассник? Я с твоими не общаюсь, и ты с ними тоже не помню чтоб дружил... и вообще, Гуччи член семьи! Так что скажи своим "друзьям", чтоб они сплетни не распускали. Вообще уже... че им приспичило тебе такое говорить, да и вообще, откуда они знают о кошке? Я своим подругам в классе рассказала, откуда твои-то слышали? Да и зачем моим передавать кому-то это...— все тише и тише возмущалась Вика, пока не стала просто бурчать себе под нос, совершенно игнорируя присутствие брата.
Руслан с нежностью посмотрел на сестру, но в голове его было множество мыслей:" Я никому не говорю о своей жизни. Так откуда?"

И так на протяжении двух недель. Руслан все чаще и чаще замечает, что окружающие знают о его жизни гораздо больше, чем он готов был им раскрыть. Сначала это были мелочи.
На обсуждении, какого цвета ленточки им выбрать к выпускному, его одноклассник Витя отмахнулся от открывшего было рот Руслана со словами:" и так знаем, что ты хочешь зеленые." Руслан не помнил, чтобы говорил об этом.
В столовке, когда Руслан с тоской смотрел на пустую посудину, Дима, с которым он говорил только насчет учебы, хлопнул его по плечу со словами:" Хочешь, отдам свой пирожок с картошкой? Ты их же любишь." Руслан их любил, но вот понять, откуда Дима мог это знать, никак не мог.
После школы к Руслану подошел незнакомый мальчик и спросил, как поживает Гуччи Дива.
— Надеюсь, она выздоровеет как можно скорей!
— Да, спасибо... я тоже надеюсь.
Мальчик серьзено кивнул и убежал к стояшим буквально в нескольких метрах от них друзьям. Руслан проводил его недоуменным взглядом.
Откуда они все это знают?
"Я никогда об этом не говорил..."

Руслан стал больше обращать внимание на окружающих. Даже более младшие ребята, которых он даже не знал, стали говорить тише, когда он проходил мимо, бросая на него быстрые взгляды и часто улыбаясь чему-то своему. Его одноклассники часто обменивались многозначительными взглядами, когда он входил в класс, и скрывали улыбку. Руслан думал, что накручивает себя, но, как и все тихие и замкнутые люди, он привык наблюдать за людьми, а потому не мог просто не замечать этой перемены поведения.

Он хотел описать свои переживания в своем блоге, но не решался, чего с ним никогда не было. Руслан продолжал описывать свои будни: как его кошка стала игривей и уже чувствовала себя уверенней в их доме, как он посмотрел интересный фильм, как он готовил интересное блюдо на ужин для сестры и родителей, как он прочел новую книгу и прошел только купленную игру. Он писал, как волнуется за свои оценки, как старается учиться лучше, как усердно готовится к экзаменам, как его одноклассник, чьего имени он не называл, в очередной раз прервал урок учителя. Но о том, что действительно волнует, он рассказать не мог. Что-то, что Руслан не мог описать, какое-то неясное чувство, неоформившаяся мысль, предчувствие — не суть важно что именно это было такое, но что-то такое, что он не мог до конца осознать — заставляло его каждый раз удалять полностью написанный и даже отредактированный пост. Обычно, такого с ним не бывало: блог был анонимный, и Руслан мог использовать его вместо личного дневника. А тут – ничего, кроме совсем обыденных вещей.

— Че, в жизни совсем ничего интересного? Устал уже читать про твою учебу, хоть про меня написал бы. Тебе же нравится писать про меня.
С такими словами в один ненастный день к нему подошел Никита, наглый и беспардонный одноклассник , которого Руслан недолюбливал и часто писал о том, как тот его раздражает своим поведением.
Руслан побледнел.
— Что?
— Что слышал. Я знаю про твой блог.
— Но я никому не говорил...
Пазл сложился в голове Руслана: смешки, скрытые улыбки, осведомленность.
"Они знают."
— Откуда ты...— начал Руслан, но даже сам не знал, что именно он хотел сказать.
— Слушай, не прикидывайся, а. Ты че, не понял, что мы твой блог нашли? Да на тебя вся школа подписана!
Дальше Руслан не слушал. Слова Никиты эхом раздавались у него в голове.
"Вся школа подписана. Так вот откуда..."
Додумать Руслан не успел. Он дернулся, как от испуга, неловко закинул дневник в сумку и, не застёгивая её, выбежал из класса, чувствуя, как в горле застрял ком, который он никак не мог проглотить, а в носу больно защипало.
Руслан не видел, куда бежал. Уже где-то на улице он споткнулся, но не упал, удержался, и только тогда понял, что уже почти у дома. Он убежал со всех оставшихся уроков, даже не отпросился у классного руководителя, но это волновало его сейчас меньше всего. Родители на работе, сестра пока в школе, и Руслан был как никогда раньше рад, что может побыть немного наедине.
Блог, о котором он не рассказал даже родителям и сестре – своим самым близким людям – читает вся школа. Сколько людей знали, что он хотел зеленые ленточки к выпускному? Сколько людей знали, что Гуччи Дива уже стала здоровей и начала драть диван? Сколько людей знали, что он помогает маме снимать шторы и стирать их? Сколько людей знали, что он готовит сестренке обычно на ужин? Руслан не знал и знать не хотел.
Он прямо в одежде лег на кровать и уткнулся лицом в подушку, которая стала стремительно намокать. Родители придут в восемь, сестра — ближе к двум, а на часах половина двенадцатого. Почти на два с половиной часа Руслан остался совсем один.

— А где Руслан?— спросил Никита, озираясь, словно только что понял, что кого-то не хватает.
— Сейчас только догнал? Он после того дня вообще в школу не ходил.— ответил Дима.
— Серьезно? Даже на последний звонок не придет?
— Я откуда знаю? Он на сообщения не отвечает, номер сменил, кажется.
— Я же говорила, что не надо было ему говорить об этом, Никита. Это было жестоко,— прошипела Катя, толкая Никиту в бок.
— А молчать было не жестоко? — проворчал Витя.
— Но так он хоть не знал бы, доучился бы нормально! Он хоть на экзамены придет?
— Повторю: я откуда знаю? — возмутился Дима.
— Жалко его. Он нормальным парнем был, просто тихим, а тут такое. Может, с ним случилось что-то?— впервые подал голос Максим, теребя ленточку.

На экзаменах одноклассники Руслана не увидели. Не сказать, чтобы они заволновались – они никогда особенно не общались с ним, он был замкнутым и, как говорят, "сам себе на уме". Однако неприятная мысль, которую они всеми силами отгоняли, все-таки закралась им в голову, вызывая легкую тошноту. Мысль, что виноваты были они.
Конечно, никто не подозревал, насколько сильно может изменить внешность новая одежда, стрижка, очки и легкое осветление волос. Настолько, что даже люди, с которыми он знаком с первого класса, не могут его узнать.
Жура Анна. Сияние

У Артеевых дома не бывает светло, всё в потёмках, как мыши. Может быть, поэтому у Вальки так часто голова болит, с его-то минусом. Но Надя вслух не упрекает, обидится ещё. Друг всё-таки.
– Северное сияние – это люминесценция верхних слоёв атмосферы вследствие их взаимодействия с заряженными частицами солнечного ветра…
Семь вечера, тётя Ира должна домой вернуться, надо бы честь знать. Но скоро зачёт по физике, а Вале почему-то важно, чтобы именно она объяснила ему тему.
– Ты же понимаешь, что я буду просто читать вслух параграф?
– Читай. У тебя хорошо получается.
Красивое слово - люминесценция. Знать бы ещё, что означает. Вот Валя точно знает. Зачем она вообще читает ему про полярное сияние, если он, дитя Крайнего Севера, наверняка его видел своими глазами?
– А ты его видел?
– Кого?
– Люминесценцию верхних слоёв атмосферы.
У Вали на закрытых веках лежат теплые заварочные пакетики ромашкового чая. Тётя Ира говорит, что, если совсем невмоготу терпеть боль в глазах, надо делать такие примочки. Слишком часто Вале становится невмоготу, третий учебный день сегодня пропустил.
Надя уверена – не будь ему лень, снял бы свои патчи и посмотрел на нее со всей надменностью. Но не снимает.
– На фотографиях видел. Вживую нет.
С Валей она познакомилась в седьмом классе. Родителям поступило заманчивое предложение по работе, и они, собрав всю свою жизнь в чемоданы, рванули с юга в северную глубинку. Новый город, новая школа, и в первый же день Надя, тогда красноволосая, с чёрными ногтями и вызывающим взглядом, поняла, что дружба с одноклассниками не светит. На перемене ей доходчиво объяснили, что такой внешний вид здесь неприемлем. Объяснили бы еще доходчивее, но повезло – в раздевалку в кульминационный момент влетел тощий очкарик.
– Не отстанете - позову завучей.
– А тебе больше всех надо, Артеев?
За это мгновение Надя успела вскочить, схватить вещи, съездить кому-то из одноклассников по носу и пулей вылететь из школы.
– Не сильно тебя?.. - Очкарик, как оказалось, бегал не хуже спортсменов.
И в этот момент хулиганка и драчунья Надя обрела лучшего друга — пай-мальчика, ходячую энциклопедию, имеющую вечные проблемы со зрением.  Почему его тогда, в раздевалке, не тронули, до сих пор остаётся загадкой. Может, потому что тётя Ира, Валина мама, и была тем самым завучем, которого он грозился позвать.
Валя оказался вовсе не занудой. Рассказывал Наде о советском кино, читал наизусть Пастернака. И каждый раз, когда Надя что-то спрашивала или вскользь упоминала любимую тему, у него по-особенному горели глаза за толстыми линзами очков. Наде нравилось. Она сама рядом с ним менялась – всё меньше тянуло решать ссоры драками, медленно, но верно повышалась успеваемость в школе. Она даже волосы перекрасила. В зелёный.
Валя провожал её до дома, неся рюкзак на плече и всё время о чём-то рассказывая. Надя слушала и ловила себя на мысли, что ей нравится, как Валька говорит. Было в нем что-то притягательное, чего не было в других мальчишках, даже само имя, Валентин, казалось ей утонченным и изысканным. Такое имя подошло бы поэтам. Но Надя другу о своих мыслях не говорила, чтобы не зазнавался.
С Валей было хорошо, как ни с кем другим. Вот только из-за головных болей да проблем со зрением он часто сидел дома, но это так, мелочи.
***
– А она мне: «У тебя, Краско, фамилия говорящая, ты, типа, как никто должна в живописи разбираться».
– А ты ей? – голос какой-то хриплый. Неужели ещё и простыть успел?
– Я? Я ей ляпнула: «Мне МХК на ЕГЭ не сдавать, обойдусь». Домашку ещё такую странную придумала...
– Написать эссе на тему «Какие краски вы бы использовали при написании своей картины?»
Надя аж на стуле качаться перестаёт.
– Это ты ей идеи подкидываешь?
– В электронном записано.
– А.
Вторая неделя в школе без Вальки, говорит, глазам совсем плохо. Словно что-то давит, даже моргать тяжело. К врачам не записаться - очереди такие, что легче удавиться. А Валька еще стойкий, как партизан, до последнего ничего не скажет.
– Ты бы какие краски выбрал?
– Что?
– Краски, говорю, какие бы выбрал?
Сейчас он выдаст что-то заумное про какую-нибудь ему одному известную картину, и опять Надя в дураках.
– Не знаю, я к живописи как-то не особо...
Вот это да. Это точно её Валька говорит?
– Я думаю, что надо выбирать из тех, что тебя окружают. Или которые с чем-то или кем-то ассоциируются.
Она фыркает.
– А ты видишь то, что тебя окружает? – Надя ляпает, не подумав.
– У Клода Моне, между прочим, была катаракта, – высокомерно произносят на том конце провода. – Он после операции видел мир в голубых тонах, можешь посмотреть на его последние «Кувшинки». Гений мировой живописи.
Наде даже немного стыдно.
– Но нам нужно что-то необычное, – продолжает друг, – помнишь новые фонари в парке? Они по вечерам горят ярко-оранжевым, как костры. Я не видел – мама рассказывала, но мне кажется, что картина в таких оттенках точно бы привлекла внимание зрителя. – Он даже по телефону говорит так, словно на уроке отвечает. – Или зелёный, как трава, или изумруд, или как твои…
Валя резко осекается.
– Как мои что?
– Неважно.
Странный он. Конечно, дома две недели сидеть - у любого крыша поедет. 
– Ладно, Моне, лечи глаза, без тебя в школе совсем тоска.
– В понедельник буду, обещаю.
Надя сбрасывает звонок и трёт ладонями лицо. Какие краски... Она в последний раз рисовала в детском саду, розовое солнышко на стене.
Она долго смотрит в окно. Зимы тут настоящие – с морозами и сугробами такими, что не видно скамеек. И всё такое белое, что аж ослепляет. Когда совсем холодно, в палитру добавляются голубое небо и мраморно-жёлтое солнце. А по ночам ещё чернильные тучи и серые дома. Вот вам и все краски, рисуйте.
Надя берет ручку и зависает над тетрадью. Она бы нарисовала море, бескрайнее, завораживающее море, которое осталось дома, стоило только выглянуть из окна. Или горы, летом сплошь покрытые зеленым ковром из деревьев, уходивших верхушками куда-то в космос. Но она уже и не помнила точно, какими именно были те горы и то море. У нее, наверное, даже и фотографий не осталось.
Тетрадь отправляется в стол, ручка – в органайзер. В понедельник Валька выйдет, и они вместе что-нибудь придумают.
***
Валя в понедельник не выходит. Надя с удивлением и некоторой злостью смотрит на их пустую вторую парту. Ничего, она ему после уроков обязательно выскажет, и про длинные очереди к врачу, и про верность данным обещаниям.
– Ты к физике готова? – Оля, как акула, нападает со спины с неожиданными вопросами. – Со мной не сядешь?
Зачёт по физике, точно.
Надя еще раз оглядывается на их с Валькой парту. Странная тревога колет под сердцем. Может, всё гораздо серьёзнее, чем Валя ей представлял?
– Я выдам каждому листочек с одним вопросом. Списывать не пытайтесь, вопросы у всех разные.
Перед Надей ложится белый клочок бумаги. «Объясните природу северного сияния».
Тревога ненадолго отступает. Надю тянет улыбнуться.
После уроков она срывается, как гепард, и летит в сторону Валькиного дома. Нехорошее предчувствие возвращается, липко обволакивая мысли. Что-то случилось.
На звонок в домофон никто не отвечает. Она снова и снова набирает номер квартиры и нервно вслушивается в пронзительные звуки. Трубку ни Валя, ни тетя Ира не берут. Она чувствует себя маленьким ребёнком, потерявшим маму – что делать, к кому бежать, где искать ответ? После шестой попытки попасть в подъезд Надя сдаётся. Растерянно оглядывает равнодушно-белую улицу и выбирает тащиться в парк.
Скамейки за ночь замело. Она рукавом куртки счищает сугроб и падает обессиленно, не обращая внимания на мгновенно промокающие брюки. Что с Валей?
Мелодия звонка, слышимая из кармана, ещё никогда не становилась для Нади смыслом целой жизни. Имя, высветившееся на экране, – тоже.
– Ещё раз ты так сделаешь, я...
– Прости.
Снег на скамейке рядом с ней тает.
– Ты в больнице?
– Да.
– Что диагностировали?
Его тяжёлое дыхание обжигает через динамик.
– Говорят, глаукома. Вовремя обратились. Ещё немного - и полная потеря зрения.
– Ты испугался?
– Что не смогу тебя больше увидеть? Да.
Сердце пропускает удар. Такого Наде еще никто никогда не говорил.
– Но ведь всё ещё можно поправить?
– Наверное. Я не знаю.
Они никогда так долго не разговаривали. Уже темнеет, а Надя всё ходит по парку с телефоном в руке и долго рассматривает высокие ели. Где-то наверху сидят такие же, как тучи, иссиня-чёрные вороны, перелетающие изредка с дерева на дерево и роняющие на Надю шапки снега. А она всё слушает тихий Валин голос, который рассказывает ей о больнице, и думает, что, наверное, даже если бы Валя ослеп полностью, она никогда бы его не оставила. Разве можно оставить такого человека, как Валя, из-за подобной мелочи?
Надя смотрит на небо, и её взгляд цепляет странное облако, вытянутое вдоль горизонта, непохожее на остальные. Оно двигается быстрее, явно не из-за ветра, вьётся, изгибается, будто кто-то там, наверху, дёргает его за нитки, как марионетку, и вдруг вспыхивает зелеными и фиолетовыми огнями, разрывая ночную темноту.
– Валя, Валя! Знаешь, что я сейчас вижу? Ты не поверишь! Алло, ты слышишь?
– Что там?
– Люминесценция верхних слоёв атмосферы! Валя, оно совсем не такое, как на фотографиях, оно в тысячу раз красивее! Это надо видеть!
– Расскажи мне, пожалуйста.
И Надя рассказывала, с детским восторгом глядя на озаренное переливами небо. Сияние было похоже на всё и сразу - на разводы бензина в летних прозрачных лужах, на зажигающийся в конфорке газ, на те последние «Кувшинки» Клода Моне. На ее покрашенные в неестественно-зеленый волосы. На глаза Вали. Сияние переливалось, грациозно, как лента, обвивая звёзды бирюзовым шлейфом. И всё белое, черное и серое, что было сейчас вокруг Нади, вдруг стало таким ярким, таким особенным и красивым – как она раньше жила без того, что сейчас видела на небе? 
– Я, кажется, знаю, про какую краску должна написать. Мы должны. Ты же поправишься, правда?
– Конечно.
Сияние таяло, оставляя за собой вспыхивающие фиолетовые тени. Ещё минута – и небо вновь потускнело, оставив земле звёзды и луну, сверкающие на белом снегу. Или это снег отражался в звёздах?
«Если бы я была художником, для своей картины я бы выбрала краски северного сияния...»
Как его глаза.

Потемкина Дарья. Сад ушедших "завтра"

Кэтрин знала каждый уголок сада своей бабушки. Здесь всегда пахло свежестью и поспевающей вишней. Среди яблонь, чьи ветви прогибались под тяжестью сладких плодов, девушка проводила последние деньки лета - тёплые и медленные. И именно здесь она прятала всё, о чём не хотела думать сегодня. Под старой вишней покоился её недописанный роман - три тетради с неровным почерком разбросанных мыслей, в бархатных переплетах, припорошенные опавшей листвой, словно временем. У калитки, обвитой хмелем, стоял мольберт, на котором был недорисованный портрет мамы Кэтрин. Дождь размазал уголь, и некогда добрая улыбка расплылась в тихой печали. А в самом дальнем углу сада, к красивому расписному колодцу была прислонена гитара с оборванной струной, которую девушка обещала настроить ещё в конце июня.
- Я подумаю об этом завтра, - бубнила каждый раз себе под нос Кэтрин, проходя мимо. Эти слова стали её мантрой, подушкой безопасности, щитом от ненужных усилий, от страха не справиться и, в первую очередь, от ответственности за собственную мечту.
Но однажды утром сад поменялся. Она вышла на крыльцо рано утром, ожидая привычную ясную погоду и успокаивающий ветерок. Её встретил не аромат розмарина на грядках или вкуснейший запах ванили из соседской пекарни, а густой и тревожный шлейф чего-то землистого. Дыхание мира словно кто-то остановил, листья на яблонях застыли. Именно в этот момент Кэтрин поняла, что её «завтра» материализовалось. Под вишней сидел юнец с печальными глазами. Хрупкая фигурка согнулась, светлые волосы, которые должны были отливать золотом на веселом солнце, обрели грязный оттенок. Девушка узнала героя своего незаконченного романа. Мальчишка бережно перебирал пальцами странички тетрадей, но буквы осыпались с них на землю, превращаясь в блеклых бабочек.
- Почему ты не подарила мне концовку? - спросил он, отчаянно всхлипывая и утирая нос рукавом.
Кэтрин не знала, что ему ответить или как его утешить. Её взгляд упал на другую фигуру рядом с калиткой. Там стояла её мама - та, юная, с рисунка. Только её образ был словно прозрачным, похожим на далекое воспоминание.
- Я так и не услышала твою песню, - сказала мама, и голос её шелестел, похожий на осенний листопад. - Ты же обещала закончить её к моему дню рождения.
А у колодца сидела ещё одна Кэтрин, только гораздо старше. С тенью усталости под глазами и пустым взглядом. В нем отражались все несбывшиеся возможности, которые девушка успела упустить.
- Привет, - тихо произнесла старшая Кэтрин. - Я твоё «завтра». Вернее, все твои «завтра», те, что ты так и не впустила в свою жизнь.
Кэтрин хотела шагнуть назад, но её ноги словно приросли к земле. Сад, её убежище, превратился в зеркало, и в этом зеркале отражались годы откладывания дел и упущенные возможности.
- «Завтра» это самый занятый день недели, - задумчиво произнесла будущая Кэтрин. - Оно никогда не наступает.
И вдруг произошло чудо. С кровли крыши упала тяжёлая капля прямо на гитару, и оборванная струна тихо, жалобно зазвенела. Этот звук прокатился по саду, коснулся листьев и пробудил воздух вокруг. Страницы романа ожили - бабочки из букв поднялись в воздух, закружились и стали ярче, начали переплетаться, складываясь в новые строки. Кэтрин поняла, что её все «завтра» не исчезли. Они терпеливо ждали крошечного шага, одного смелого «сейчас».
Девушка подошла к гитаре, бережно взяла её на руки и осмотрела. Затем она нашла в сарае новую струну. Довольно скоро струна была установлена, пальцы дрожали, настраивая гитару заново. Когда всё было готово, Кэтрин начала играть. Руки не слушались, но помнили аккорды. Первая мелодия прозвучала тихо, почти робко. Мама у калитки улыбнулась, прикрыла глаза, вслушиваясь, и её образ стал ярче, теплее. Потом Кэтрин села под вишней рядом с мальчиком.
- Как тебя зовут? - спросила она, бережно приобнимая его за плечи.
- Я не знаю, - ответил мальчишка, нервно сглатывая и вытирая слезы. - Ты не дала мне имени.
Но это была не проблема, ведь они начали придумывать его вместе. С каждым часом сад оживал. Цветы, забытые и оставшиеся без полива, раскрывались насыщенными красками. Яблоки наливались солнечным румянцем. Даже старый колодец был расписан по-новому, гораздо ярче, чем раньше. К вечеру, когда сиреневое небо зажгло первые звёзды, все трое призраков собрались на крыльце.
- Нам пора, - сказала будущая Кэтрин, добродушно пожимая плечами. - Потому что наконец-то наступает сегодня.
И затем они растворились в сумерках: мальчик в последней главе романа, мама в завершённом портрете на мольберте, вторая Кэтрин - в отражении девушки в окне. Наутро сад снова был просто садом, но воздух стал другим, ведь теперь в нём ощущался аромат не только цветов, но и возможностей.
Кэтрин проснулась с новым чувством лёгкости, в котором звучало нетерпение жить. Она вышла на крыльцо с чашкой приятного теплого и ароматного чая. За забором снова работала пекарня, дети озорно играли на площади, солнце светило так же ярко, как и раньше. На столе лежала раскрытая тетрадь с надписью «Глава последняя». Рядом гитара с блестящей новой струной, а с мольберта улыбалась мама - живая, завершённая и настоящая. Кэтрин улыбнулась в ответ новому дню. И под первой строкой последней главы аккуратно вывела:
«Завтра может подождать. А сегодня - нет.»
Рогова Дарья. В краю снегов и комаров

Тихо плещется море, набегают на берег волны. Мы сидим у костра, наслаждаясь тёплым южным вечером. Скоро расстанемся, разъедемся по своим городам и поселкам, будем вспоминать это лето, наш лагерь, ставший таким родным, и конкурсы, и походы, и друзей, которых приобрели здесь, и эти вечера у моря.
Тогда еще, в первый день знакомства с отрядом, Ромка, самый смелый и говорливый среди нас, выдвинул необычное предложение:
– Какое совпадение! - закричал он. - Смена в лагере длится 24 дня, и нас в отряде 24 человека, а давайте собираться каждый вечер. И пусть каждый из нас расскажет о том, откуда он, ну немного о своей малой родине.
Все оживились, предложение пришлось по вкусу, согласились, потому что мы здесь, а там остались наши родные и частичка каждого из нас.
О, эти вечера! Забыть их будет невозможно, это в сердце, это в памяти. Каждый раз, слушая рассказы своих друзей, удивлялась, какая же у нас огромная и прекрасная страна - Россия. А сегодняшний день я ждала особо!
– Даша, - обращается ко мне Никита, красивый мальчик с умными задумчивыми глазами, - твоя очередь, расскажи нам о своём крае.
– Я оттуда, где вечная зима, бескрайние леса, таёжные чудеса, где небо в один миг может засиять разноцветными огнями! - говорю я загадочно-игриво. - Отгадайте, откуда же я.
– Ты случайно не из Нарнии? - шутливо спрашивает хохотушка Анечка.
Я улыбаюсь и качаю головой. Нет. Это не Нарния. Нарния - это страна за дверцей шкафа, где зима - это заклятье, которое можно разрушить, где говорящие звери ведут войны, а львы творят чудеса. Моя земля - Республика Коми - реальна. Её волшебство не нуждается в заклинаниях: оно врождённое, суровое и загадочное.
Наша «вечная зима» - это когда в октябре уже всё белое, а в мае ещё во многих местах лежат сугробы, снег может пойти даже в июне, а морозец, если захочет, заскочит к нам и в середине лета. Снег - это не сказочный декор, а ежедневная реальность. Снег, укрывший землю всего за ночь, пахнет морозом и чистотой. Снег разный: то сыпучий пепел пурги, то мягкий, нежный, хлопьями скользящий по воздуху, то мокрый, тяжёлый в период оттепели. Белое безмолвное царство снега и мороза! Мороз! Грозная сила! Трескучий! Иногда градусов под 40. На улицу носа не покажешь. Утром мама шепчет: «Актировка!». Так приятно в этот момент свернуться под теплым одеялом! И в школу идти не надо!
Темная полярная ночь затмевает республику зимой. Но это не колдовская столетняя спячка Белой Ведьмы. Это долгий, честный разговор земли с небом! И когда они наконец-то договорятся, то ночь понемногу начинает отступать.
В конце мая на смену белому безмолвию приходит другое царство - царство воды и зелени. Снег не тает по волшебному свистку, а уходит медленно, нехотя обнажая промёрзшую насквозь землю. Вот пригрело солнышко, и деревья зеленеют буквально за один день. И зима плавно переходит в лето.
– А как же весна? –удивлённо спрашивает Наталья, она из Ростовской области, где весной, уже в апреле, цветут сады и где люди уже в марте готовятся к полевым работам.
– Весны у нас почти никогда не бывает. Я ощущаю её приход, когда воздух наполняется криками чаек над нашей могучей рекой Печорой. Но ещё холодно, идёт снег, река вспучилась, но никак не может освободиться ото льда. Ещё пройдет десяток дней, прежде чем она проснётся.
А лето… О, это не мягкое, тёплое лето Нарнии после прихода Аслана. Это яркий, стремительный, почти яростный вздох природы, которая, чуть отогревшись после долгой зимы, дарит нам запах черёмухи, яркую зелень берёз и осин, а в небе клин летящих на гнездовье гусей и уток. Начинается полярный день, когда солнце, сделав круг по небу, даже ночью лишь присаживается на горизонт, окрашивая его в персиковые и сиреневые тона. Белые ночи - это когда в полночь можно книжку читать, не включая свет. Это время, когда мир будто не спит, а пребывает в странном немом состоянии.
Осень идёт на смену лету, разукрашивая деревья в огненные цвета. Листья плавно падают с берез и рябин, накрывая влажную землю после дождя своим многослойным пледом.
Но главная гордость моей земли - лес. Наш настоящий кормилец. Он даёт нам не волшебные яблоки, а земные дары. Мы всей семьёй ходим по ягоды: в июле поспевает солнечная и нежная морошка, царская ягода, в начале августа можно собирать голубику, потом поспевает черника. Осень же дарит нам рубиновую бруснику, горьковатую и полезную ягоду, её мы замачиваем на зиму в банках. На болотах собираем клюкву. А сколько у нас грибов! Благородные белые, крепкие подосиновики, грузди. Бабушка сушит их или солит в огромных кадках.
Мы пьём не сказочные нектары, а свой, собранный на полянках иван-чай. Его аромат - это тоже запах нашего лета. А осенью отец с дядей собирают кедровые шишки. Сидишь потом долгими вечерами, щёлкаешь маслянистые орешки - лучшей еды нет. Руки долго потом пахнут смолой.
Леса у нас непроходимые и густые, и наполнены они не эльфийскими песнями, а назойливым гудением комаров и оводов - истинных хозяев июля, ну а в августе пирует мошкара, лезет в нос, глаза, уши.
Здесь не встретишь фавна с зонтиком. В тайге свои жители. Можно увидеть и полярную сову, и рыжую лисицу, и сохатого, и царя тайги- бурого медведя.
Его я видела всего раз. Мы с отцом за грибами ездили в Сухой Лог, далеко в лес зашли. Стоим на возвышенности недалеко от широкого студеного ручья. И вдруг впереди, метрах в пятидесяти, кусты затрещали и раздвинулись. Вышел Он. Огромный, как стог сена тёмно-бурого цвета. Он встал на задние лапы, нюхая воздух. Сердце у меня в груди просто остановилось. Я ощутила его силу, силу хозяина тайги. Он посмотрел в нашу сторону маленькими блестящими глазками-бусинами, фыркнул, опустился на все четыре лапы и медленно, с достоинством ушёл обратно в чащу, как царь в свои владения.
– Настоящий медведь? - ужаснулась Вика.
– Настоящий! А один раз медведица с медвежонком в город приходила. Дело было ранним утром, камеры засняли её возле кафе «Вear House».
– Наверное, папа их где-то загулял, вот и искала возле кафе с медвежьим названием, - пошутила Маринка.
А озёра возле нашего посёлка ледяные даже в зной. Они, как синие глаза земли, смотрят в небо, отражая не замки, а лишь проплывающие облака и крикливых чаек. Могучая река Печора - одна из самых красивых рек - течёт по территории нашей республики. Она течёт неторопливо, начиная свой путь с Уральских гор. Эта река - настоящая душа нашего сурового, но прекрасного северного края.
Мой край требует не детской веры в чудеса, а взрослого мужества -принять его суровую, бескомпромиссную и величественную красоту. Здесь не нужно платяного шкафа, чтобы почувствовать себя первооткрывателем: достаточно свернуть с тропы и вдохнуть воздух, пахнущий хвоей и болотной водой.
Именно здесь я поняла, что такое сила духа, смелость и доброта. Сила не в рыцарских битвах. Она в повседневных делах. Она не в том, чтобы одним махом разрушить заклятье вечной зимы. Она в том, чтобы пережить эту зиму, помогая друг другу, чтобы сохранить тепло в доме и в сердце, когда за окном минус сорок. Она в уважении к этой суровой земле и ко всем, кто на ней живёт.
Здесь добро побеждает каждый день. Оно побеждает в помощи соседу, который застрял на размытой от дождей дороге, в спасении животных и птиц в сильные морозы, в ответственности за свой дом и лес. И эта победа - самая важная. Потому что она зависит не от волшебства, а от нас самих. От нашего выбора быть людьми там, где природа испытывает тебя на прочность. И это - моя родина. Не выдуманная, а самая что ни на есть настоящая.
Я замолкаю. Тишина повисает в воздухе. Слышно только, как море лижет гальку и потрескивают угли в костре.
Шутник Ромка сидит молча, приоткрыв рот. Никита смотрит куда-то сквозь огонь, будто пытается представить эту заснеженную тайгу и могучего медведя, выходящего из чащи.
Костер вздыхает, выпускает в темное южное небо рой искр. Они взлетают высоко-высоко и гаснут, смешиваясь со звездами. Интересно, видны ли сейчас эти же звезды там, дома? Над нашей тихой Печорой, над спящей тайгой, над семью каменными великанами Маньпупунёра?
– Слушай, а можно я к тебе зимой приеду? - встревает Санька. - Хочу на твою вечную зиму посмотреть! Я ж кроме нашего юга ничего не видел.
– И я хочу! - подхватывает кто-то с другой стороны костра.
Я смотрю на их горящие глаза и чувствую, как в груди разливается тепло. Еще минуту назад они слушали про мой суровый северный край, про трескучие морозы и белые ночи, а сейчас уже готовы собирать чемоданы.
– Приезжайте, - говорю я просто. - Места хватит всем.
Павел подбрасывает в костер новую ветку.
– А знаете, - задумчиво произносит он, - я ведь никогда не был дальше своей области. А сколько всего интересного!
Мы замолкаем. Каждый думает о своем. О той земле, которая ждет его через несколько дней. О доме, который у всех разный, но одинаково родной.
Море тихо дышит во тьме. Где-то далеко-далеко, за тысячу километров отсюда, сейчас крадется по тайге осторожный лис, шуршит листвой, принюхивается к холодному воздуху. Там уже скоро может выпасть первый снег. А здесь еще тепло, пахнет йодом и нагретой за день галькой.
– Спасибо тебе, Даша, - вдруг говорит Ромка неожиданно серьезно. Я теперь, когда про север услышу, всегда тебя вспоминать буду.
Я опускаю глаза, чтобы никто не заметил, как они защипали. Не от дыма - от чего-то другого, светлого и щемящего.
Костер догорает, превращаясь в россыпь алых углей. Завтра будет новый вечер и новый рассказ. Кто-то поведет нас в свои степи, кто-то - в - горы. Мы узнаем друг друга еще лучше, станем еще ближе. А после разъедемся по своим северным и южным краям. Но частичка каждого из нас останется здесь, у этого костра, под этим южным небом, где пахнет морем и звучат голоса друзей.
– До завтра, - говорю я, поднимаясь.
– До завтра, Дашка, - отвечают мне голоса из темноты.
И где-то далеко на севере, в заснеженной тишине, будет жить маленькое тепло - воспоминание о том, как однажды у моря двадцать четыре человека из разных концов огромной страны стали одним целым. Стали Россией.
Красильникова Анжелика. Город без Эха

Аня всегда чувствовала себя полупрозрачной. Не совсем невидимой, но и не по-настоящему присутствующей. В классе её голос редко долетал до учителя, а в шумных коридорах она мастерски лавировала между группками одноклассников, оставаясь незамеченной. Её убежищем была школьная библиотека — место, где слова были надежнее людей, а старые книги хранили куда больше тепла, чем мимолетные улыбки. Она не была затворницей в плохом смысле. Просто мир букв казался ей объемнее, честнее и, что самое главное, понятнее. Герои книг всегда поступали согласно своей логике, их мотивы были ясны, а их миры, пусть и вымышленные, ощущались реальнее, чем суматошная реальность за окном. В библиотеке, среди запаха пыли и старой бумаги, Аня чувствовала себя не полупрозрачной, а настоящей. Она была там, дышала, думала, мечтала. Однажды, во время очередного визита в свой тихий уголок между полками с русской классикой и научно-популярными трудами, её взгляд упал на неприметный корешок. Книга была старой, её обложка изрядно потёрта, а переплёт казался слишком хрупким для того, чтобы выдержать хотя бы ещё одно открытие. Название, написанное выцветшими чернилами, гласило: «Город без Эха». Ни автора, ни каких-либо опознавательных знаков. Просто забытый фолиант, словно специально ждущий именно её. Аня осторожно взяла книгу. Из неё выпорхнула пыль, щекоча нос. Страницы были пожелтевшими, местами слипшимися, а на полях были чьи-то карандашные пометки — аккуратные, но уже почти стершиеся временем. Она начала читать, сидя прямо на полу, прислонившись к холодному стеллажу. Книга оказалась дневником некоего картографа из вымышленного города, который существовал в мире, где звуки не отражались. Эхо не возвращалось. И это, как оказалось, меняло всё. Люди учились жить, не полагаясь на привычные отзвуки, на подтверждение собственного голоса. Они учились слышать друг друга с новой остротой, но и молчать с особой глубиной. Главный герой, Элиас, был таким же, как Аня – тихим, наблюдательным, склонным к размышлениям. Он путешествовал по этому безэховому миру, нанося на карты не только реки и горы, но и «зоны тишины», «пространства непризнанных слов», «пути к сердцу без отзвука». Аня читала взахлёб. Каждое слово отзывалось в ней, как будто Элиас описывал не чужой мир, а её собственную душу. Его одиночество было ей знакомо, его попытки понять «язык без эха» были её собственными попытками расшифровать негласные правила общения. Она вдруг поняла, что её «полупрозрачность» — это не недостаток, а особенность, как и мир без эха. Элиас не стремился заполнить пустоту звуков, он учился слушать то, что говорилось без слов: взгляд, жест, паузу, тишину, которая могла быть громче крика. И в этом был ключ. Однажды на уроке литературы учительница задала вопрос о значении символов в произведении, которое они изучали. Класс молчал. Аня знала ответ, он был ясен ей, как никогда раньше. Но привычка к молчанию была сильна. Она почувствовала, как её тело сжимается, а голос застревает в горле. В этот момент перед глазами возник образ Элиаса, который не искал эха, но все равно оставлял свои следы на карте.«Тишина – это не отсутствие голоса, – подумала Аня, – а пространство для него». Она глубоко вздохнула и подняла руку. Дрожащим, но отчетливым голосом она начала объяснять свою точку зрения. Вначале слова выходили с трудом, но потом, видя заинтересованное лицо учительницы и даже некоторые удивленные взгляды одноклассников, она почувствовала прилив уверенности. Это было не эхо, возвращающееся к ней, а прямой, чистый звук, который она сама произвела. После урока к ней подошла одноклассница, Катя, с которой они почти не общались.— Аня, ты так здорово сказала! Я даже не думала в этом направлении. Ты очень глубоко мыслишь.
Аня улыбнулась. Это была не просто похвала, это было признание. Голос Кати был без эха, но он дошёл до неё. «Город без Эха» стал для Ани той самой книгой-отмычкой. Она не открыла перед ней волшебную дверь в другой мир, но она открыла саму Аню. Она научила её, что тишина может быть не стеной, а мостом; что слова, сказанные без ожидания мгновенного отклика, могут найти свой путь; что собственное «я» не нужно подтверждать внешними шумами. Библиотека по-прежнему оставалась её любимым местом, но теперь Аня не пряталась там от мира. Она находила в книгах новые инструменты, новые карты для исследования себя и окружающих. Она начала замечать тихие жесты, невысказанные мысли, скрытые миры в глазах людей, так же, как Элиас наносил на свои карты "зоны непризнанных слов". Книга-отмычка не гарантировала, что все двери будут открыты, но она показала, что многие из них не заперты вовсе. Просто иногда нужно найти свой собственный ключ, свой собственный, бесшумный способ быть услышанным и услышать в ответ. И Аня, полупрозрачная девочка, научилась создавать своё собственное, уникальное эхо в мире, который теперь казался ей не таким уж и беззвучным.
Мартынова Станислава. Коленвал обыкновенный

Солнце играло на ограде, отражаясь от свежего глянца краски. Мурат выпрямился и, вскинув голову к небу, прислонил руку с кисточкой ко лбу. Пара чёрных капель соскочила с кончика и упала на землю.
Жаль всё-таки, что ребята не пошли с ним. Да, работать надо, но хоть проветрились бы после часов, проведённых за ноутбуками в попытках написать курсовую. Как говорится, смена рода деятельности – тоже отдых.
Почему, интересно, они действительно отказались? Ванька вряд ли позвал девушку на свидание, наврал. Да и не мог же Олег заболеть. Скорее всего, отходит после очередной вечеринки или уже готовится к следующей.
– А Вы как думаете, – Мурат взглянул на белый, выцветший овал, прибитый к деревянному кресту, и, разобрав, что там написано, продолжил, – Аглая Тимофеевна? Болеет мой товарищ или отдыхает?
Молодой человек присел у калитки и макнул кисточку в банку с чёрной краской по ржавчине.
– Ну уж, – рассуждал он, – вряд ли эти лбы кладбища испугались, возраст не позволяет в сказки верить. Да и я днём пошёл, солнце вон как шпарит. Они, ленивцы, работы руками бояться. Им бы поспать, понимаете ли.
Права была Маринка: не его это окружение, Мурату нужны такие же, как и он, энергичные, вездесущие люди, а не вялые мухи.
– Ты машина, дружище! – тараторила она Мурату однажды по телефону, когда он возвращался из приюта, в котором по четвергам выгуливал животных. – Поезд, локомотив, в конце концов, который на себе – заметь, на себе, а не как некоторые, – тащит всю эту унылую шаражку! Вот уйдёшь ты из университета, закончишь, в конце концов, и кто, что там останется? Ты же главный активист! Волонтёр! А это звучит гордо! Как ты меня терпишь вообще? Я же не ты, я такая, как твои Ванёк с Олежеком. А тебе нужен кто-то крепкий, надёжный. Не ставь поезд на полку, ему нужны рельсы! Тебе нужен кто-то рядом, нужна опора. Найди, в конце концов, девушку, обязательно русскую, такую, чтоб и в горящего коня, и на скачущую избу… Что? Наоборот, но это и неважно. Ты же посыл понял?
Мурат устало простонал что-то в ответ. Это было его первое “слово” за последние пятнадцать минут разговора.
Он закончил приводить в порядок могилу Аглаи Тимофеевны, положил ей на блюдце пару мятных конфеток в бумажной обёртке и перебрался к соседнему участочку, должно быть, принадлежавшему мужу покойницы: фамилия была та же.
В окрестности не осталось тех, кто бы помнил этих людей, но, как молодой человек считал, их участочки всё равно должны были содержаться в чистоте, чтобы покойнику было приятнее. После этого он хотел поехать в общежитие, переодеться и выдвинуться в сторону центрального парка. Обычно по средам Мурат убирал вольеры в зоопарке, который там располагался, но неделю назад услышал о забеге и решил быть на нём волонтёром, регистрировать участников и раздавать воду.
Мурат провёл рукой по мокрым от пота волосам и подумал, что вода бы ему не помешала, ведь работать ещё долго. К тому же у него была с собой ветошь – он мог намочить её и протереть кресты. Ближайший магазинчик находился у входа на новое кладбище. Молодой человек, построив в голове маршрут, прикрыл банку крышкой и положил сверху кисточку.
Идти по прямой было не менее полукилометра, а по извилистым тропинкам и того больше. Задумавшись, Мурат опустил голову и потеребил висевший на шлёвке брюк, небольшой, самодельный брелок из ниток и бусин, который ему подарила одна из воспитанниц городского детского дома, и вспомнил, когда в последний раз навещал их.
«Стоит зайти к ним завтра или через день, – рассуждал он. – Или сходить отметиться на парах? Небось, Сан-Палыч уже грезит о моём отчислении»
Когда глаза его встретили луч солнца, взгляд светила показался Мурату знакомым до трепета в сердце и взмаха крыльев бабочек в животе. Должно быть у звездочки в небе была та же улыбка и голос, что у старушки-гардеробщицы из школы искусств, которая сухонькими руками хваталась за рукава куртки и, спрашивая: "Ну, как ты?", шла до крючка, а потом возвращалась с номерком и леденцами. Мурат смущался и радовался, хотел когда-нибудь поговорить с ней обстоятельнее, но был занят, а она уволилась.
Мурат занёс ногу для очередного шага, но не нашёл опоры и, пролетев пару метров, оказался в вытянутой яме. Выругавшись, Мурат встал и прыгнул, попытавшись зацепиться за край, но, как огонь пожирает бумагу, также и боль после падения поглотила сначала его руки, потом грудь и, наконец, завладела им полностью, поселившись во всём теле.
Проехав вниз спиной по землистой стене, Мурат сел. В его глазах яркие крупицы отплясывали безумное танго под бой невидимого метронома, а в ушах свистело. Должно быть, они решили устроить молодого человека актёром в свою тошнотворную труппу, вот только место и время выбрали неудачное: от твёрдой почвы декораций веяло непривычным в это время года холодом, что заставлял Мурата подрагивать, а "костюм" состоял не то из грязи, не то из глины.
А что сейчас принято надевать в театры? Едва ли обычаи изменились, но Мурат давно никуда не выбирался. Раньше, когда он был ещё ребёнком, ему нравились мюзиклы. Интересно, понравятся ли ему те песни спустя… Как давно он их слышал?
– Обязательно, – говорил он сам себе. Не потому, конечно, что голос его успокаивал. Просто так, – Обязательно схожу с мамой на какой-нибудь мюзикл! Только поправлю свои дела в вузе, чтоб она не расстраивалась. На словах просто, конечно. Подошёл к преподу – и считай уже исправил. А на деле…
Он замолчал, и тишина одиночества придавила его, намереваясь расплющить.
Его отчислят, это факт. Невозможно за столь короткий срок, что ему выделен, проделать гигантский массив практической работы и посетить необходимое для аттестации количество пар.
– Чего я добился? Сижу в этой яме, сил не хватает, чтобы встать.
Мурат согнул колени и обнял их. Ошиблась Маринка: он не машина и не поезд, а просто запчасть, гвоздь, должно быть. Обычная железяка, кусочек ржавчины, которой и полки то многовато.
– Я выберусь отсюда весь в грязи, плюнув на эти оградки, краску здесь оставлю, доеду до общаги, зайду в пустую комнату, от меня разбегутся таракашки. Я добрый, всем помогаю. Кому я нужен? Лучше киньте в тумбочку: пользы будет не меньше.
Он достал телефон из кармана и чёрным пальцем ввёл пароль. Связи почти не было, но не это огорчало его. Мурат знал, что ему никто не ответит, пусть возьмут трубку – не смогут помочь, звук уведомлений выключен, а яркость экрана уменьшена. Оставалось ждать, но сколько?
Казалось, темнело. Молодой человек, подняв голову, успокоился: облака загородили солнце. Интересно, долго ли он тут сидит? Стоило что-то предпринять.
– Кто-нибудь! – закричал он, – Кто-нибудь, пожалуйста! Помогите!
Мурат уткнулся лбом в колени и тихо, не стараясь, повторял:
– Кто-нибудь, пожалуйста…
Сверху на него посыпалась земля. Мурат вскинул взгляд и увидел морщинистого мужчину лет пятидесяти в элегантном чёрном костюме.
– Э-эй, ты чего тут расселся? – сказал он. – Ну-ка не сиди на холодном, детей не будет. Вылезти не можешь, что ли, бедолажка?
Мужчина протянул ему руку, Мурат склонил голову набок и пошатнулся.
– Хватайся, ё-моё. Или тебя всё устраивает?
Вскочив, молодой человек взялся за крепкую руку, упёрся в стену ногами, подтянулся, но сорвался и упал.
– Ой-ёй, держись крепче. Или ногами не дорожишь?
Мурат встал и отряхнулся, вытер об себя ладони. Они сцепились снова, мужчина чуть пошатнулся, но выдержал и, наконец, вытянул молодого человека наверх.
– Спасибо большое, спасибо, – сказал Мурат, – Я думал до вечера точно просижу. Хорошо хоть Вы рядом оказались.
– Да, ладно уж тебе, чудик. С кем не бывает. Я рад, что помог, – незнакомец протянул молодому человеку карамельку.
– А что Вы тут делаете? – убрав конфетку в карман и немного помедлив, спросил Мурат.
Отвернувшись, мужчина чуть улыбнулся, но глаза его намокли.
– Я к сыну пришёл, – он говорил совсем тихо, почесывая затылок. – Загнал себя парень.
– Соболезную. Вам чем-нибудь помочь?
Мужчина засмеялся.
– Ты здоровский парень, – он похлопал Мурата по плечу, – но мне помощь не нужна. Лучше о себе позаботься. Ничего не сломал хоть?
Взглянув мельком на левое запястье, молодой человек покачал головой. Засмеявшись, мужчина махнул рукой и ушёл, Мурат смотрел ему вслед.
Отряхнувшись и оглядевшись, молодой человек ещё раз поблагодарил мужчину, пусть тот его и не услышал. Мурат выдохнул и с мыслью, что надо всё-таки докончить начатое, побрёл к старому кладбищу и затвердевшей от краски кисточке.
Салахова Тансылу. Тот самый оттенок

Старая лавка господина Верниса пахла сухими травами, скипидаром и столетней пылью. На полках, теснясь друг к другу, стояли тысячи стеклянных баночек. Здесь были все цвета, которые только могло придумать мироздание: от «кричащего алого», напоминающего гнев императоров, до «цвета испуганной нимфы», который едва улавливал человеческий глаз.
Юный Марк стоял перед этим безумием палитры уже второй час. Завтра ему предстояло начать свою «Главную Работу» — картину, которая определит его судьбу в Академии.
— Ну же, мальчик, — проскрипел господин Вернис, поправляя на носу треснувшее пенсне. — Выбирай. У тебя есть право только на один флакон за счет заведения. Золото? Оно принесет тебе славу. Лазурит? Он подарит покой. А может, киноварь? Это цвет страсти, от которой сгорают сердца.
Марк смотрел на яркие, сочные пигменты. Они манили своей чистотой. Он протянул руку к яркому, слепящему желтому — цвету полуденного солнца, но рука замерла в воздухе. Его взгляд упал на самую дальнюю полку, где в тени стоял невзрачный пузырек, покрытый серым налетом времени. В нем не было блеска. Жидкость внутри казалась странной — не то серой, не то жемчужной, с едва уловимым отливом предрассветного тумана.
— Что это? — шепнул Марк.
Старик прищурился, и его лицо вдруг стало серьезным.— Это «Цвет Искренности», сынок. Но предупреждаю: он коварен. На холсте он выглядит как обычная тень, пока на него не посмотрит человек, которому действительно больно или действительно радостно. Для остальных твоя картина останется серым пятном. Ты не получишь золотых медалей. Ты не станешь любимцем толпы.
Марк взял флакон в руки. Стекло было прохладным и словно подмигивало ему изнутри тихим, едва заметным мерцанием. Он вспомнил, как выглядят лужи после дождя, в которых отражается небо. Вспомнил цвет глаз матери, когда она смотрела на него спящего. Вспомнил пыль на старых письмах, которые хранят правду десятилетий.
В этом цвете не было гордости золота или ярости красного. Но в нем была жизнь — не приукрашенная, не рекламная, а настоящая.
Марк поднял голову и твердо посмотрел на мастера.— Из всех красок я выбираю вот эту.
— Почему? — удивился Вернис, хотя в глубине его глаз мелькнула искорка одобрения.
— Потому что другие краски рисуют то, что мы хотим показать миру, — ответил Марк, пряча пузырек в карман куртки. — А эта нарисует то, что мы чувствуем на самом деле. Я не хочу ослеплять людей блеском. Я хочу, чтобы они, глядя на мой холст, наконец-то увидели самих себя.
Марк вышел из лавки, прижимая флакон к груди. Дома, в холодной мансарде, он не стал делать эскизов. Он просто открыл пузырек.
Жидкость не пахла краской. Она пахла талым снегом и старыми письмами. Когда кисть коснулась холста, Марк вскрикнул: мазок был абсолютно прозрачным. На ткани оставался лишь влажный след, который исчезал через секунду.
— Обманул... — прошептал Марк. — Старик меня обманул.
Всю ночь он в ярости и отчаянии водил кистью по полотну, выплескивая на него свою боль, свои страхи и ту самую искренность, о которой говорил Вернис. Он рисовал не образы, а чувства. К утру холст выглядел девственно чистым.
В день выставки в Академии было тесно. Стены сияли от золота, лазури и киновари. Полотна других учеников кричали о величии, сражениях и триумфах. И лишь в самом темном углу стоял подрамник Марка — пустой кусок загрунтованной ткани.
Профессора проходили мимо, брезгливо поджимая губы. Студенты посмеивались, шепчась о «безумии неудачника». Марк стоял рядом, опустив голову. Он уже смирился с позором.
Но вдруг толпа расступилась. К картине подошел слепой старик-натурщик, который десятилетиями служил в Академии. Его глаза были затянуты белесой пеленой, он видел лишь тени и свет. Старик остановился перед «пустым» холстом Марка и вдруг замер. Его губы задрожали.
— Боже мой... — выдохнул он. — Какое сияние...
— О чем вы, старик? — хохотнул кто-то из толпы. — Там же ничего нет! Просто белая тряпка!
— Нет, — старик протянул дрожащую руку, не касаясь поверхности. — Там всё. Там мой первый дом, который сгорел. Там лицо моей матери, которое я забыл сорок лет назад. Там... там сама любовь, какой она бывает в пять часов утра.
Люди замолчали. Один за другим они начали подходить ближе. И чудо свершилось. Те, кто пришел за блеском, видели пустоту. Но те, кто в этот момент носил в сердце тяжелую тайну или невыплаканную слезу, видели на холсте нечто невероятное. Молодая вдова увидела улыбку мужа. Уставший чиновник — берег реки, где он был счастлив в детстве.
Картина Марка не имела собственного цвета. Она впитывала свет из душ тех, кто на неё смотрел.
Вечером, когда залы опустели, к Марку подошел господин Вернис.— Ты победил, мальчик. Но ты должен знать цену. Теперь ты никогда не сможешь рисовать «красиво». Ты навсегда обречен видеть мир без кожи.
Марк посмотрел на свой холст. Теперь он тоже видел на нем что-то — тонкий, едва уловимый оттенок рассвета, который обещал, что завтра всё будет иначе.
— Из всех красок я выбрал эту, — тихо сказал Марк. — И я не жалею. Потому что теперь я знаю: искусство — это не то, на что мы смотрим, а то, чем мы становимся в этот момент.
Жувак Станислав. Жертва школьного правосудия

Меня зовут Артём, и я учусь в десятом «А». В нашей школе есть правило: если на тебя жалуются пять человек, тебя вызывают на совет профилактики. «Пять против одного» - так это называют между собой. Я всегда думал, что это про бандитов и хулиганов. Оказалось - нет.
Всё началось с Лены Соколовой. Мы писали контрольную по геометрии. Я сидел сзади и видел, как она судорожно листала учебник под партой. Учительница, Маргарита Витальевна, вышла на минуту. Лена обернулась, её глаза были полны паники.
- Артём, прошу, помоги, - прошептала она. - Я не справлюсь. Отец убьёт, если за тройку.
Я знал, что её отец - суровый мужчина, отставной военный. Я знал, что у Лены талант к рисованию, а не к синусам. И я кивнул. Быстренько набросал решение на клочке и сунул ей. Она успела списать два номера.
На следующий день Маргарита Витальевна вызвала меня после уроков. Лицо у неё было каменное.
- Артём, на тебя поступила жалоба. Лена Соколова сказала, что ты настойчиво предлагал ей списать, мешал сосредоточиться, и из-за этого она написала работу хуже.
У меня в ушах зазвенело. Я попытался объяснить, но учительница покачала головой: «Жалоба уже зафиксирована. Первая. Будь осторожнее».
Второй был Антон Гуров. Мы вместе играли за школьную баскетбольную команду. После проигранного матча я, разгорячённый, на эмоциях сказал ему: «Надо было отдавать пас на последней секунде, а не геройствовать!» Антон сгорбился и ничего не ответил. Через два дня тренер отвёл меня в сторону: «Артём, на тебя жалоба. Гуров говорит, что ты систематически унижаешь его в раздевалке, подрываешь авторитет. Это вторая жалоба. Команда - это коллектив».

Третьим стал наш староста, Максим. Я попросил его перенести сбор денег на поездку, потому что у родителей были временные трудности. Максим настаивал: «Все сдали, ты один тормозишь процесс». Мы поспорили. А потом на классном часе он объявил, не глядя на меня: «Некоторые ставят свои личные проблемы выше общих интересов, демонстрируют некомандный дух. И на них, кстати, уже есть три дисциплинарные жалобы от других учеников». Класс загудел, оборачиваясь. Я почувствовал, как земля уходит из-под ног.
Четвёртой стала Вика из параллельного класса. Мы пересеклись в библиотеке, я случайно задел стопку книг, которые она отобрала. Они рассыпались. Я бросился помогать собирать, извинялся. Она молчала. На следующий день завуч показала мне запись в электронном журнале: «Жалоба на агрессивное поведение в общественном пространстве». Вика написала, что я «намеренно толкнул её и демонстративно разбросал книги».
Я стал изгоем. Со мной боялись говорить, отсаживались на переменах. Пятая жалоба висела надо мной, как гильотина. Мне оставалось только ждать, кто станет тем самым пятым.
Им оказалась Катя, тихая девочка с нашего этажа, которую я почти не знал в лицо. Она подошла ко мне у раздевалки, когда вокруг никого не было.
- Артём, - тихо сказала она. - Я… я должна на тебя пожаловаться.
Во мне всё похолодело. Вот оно. Квинтэссенция. Пятеро на одного. Приговор.
- За что? - спросил я, и мой голос прозвучал хрипло.
- Я не хочу этого делать. Но меня заставляют.
-Кто?
Она покраснела, опустила глаза.
- Лена, Антон, Максим, Вика… Они в общем чате. Они договорились. Лена боится, что ты расскажешь правду о списывании, и отец её узнает. Антону стыдно за свою слабость в игре, и он хочет выглядеть жертвой. Максиму ты не нравишься, ты слишком независимый. А Вика… Вика просто следует за большинством, чтобы быть «в стае». Они сказали, если я не напишу жалобу, они распускают про меня сплетни. Я не могу, понимаешь?
Я смотрел на её дрожащие руки и вдруг осознал, что передо мной не пятый обвинитель. Передо мной - шестая жертва. Жертва этой же самой системы, где «пять против одного» - это не защита, а оружие. Оружие для расправы, для сведения счётов, для того, чтобы спрятать свои страхи и подлости за ширмой коллективного одобрения.
Я не стал ждать, когда она нажмёт «отправить». Я пошёл сам. Не на совет профилактики. Я написал длинное письмо директору. Не оправдание. А рассказ. Про страх Лены, про обиду Антона, про принципы Максима, про конформизм Вики, про давление на Катю. И про своё молчание. Про то, как легко ярлык «один против всех» превращает человека в мишень.
Меня всё равно вызвали на этот совет. Сидели пять взрослых за длинным столом. Они задавали вопросы, сверялись с бумагами. А потом дали слово мне. И я рассказал. Не о себе. О них. О тех пяти. Об их причинах, их страхах, их маленьких предательствах. Я говорил не как обвиняемый, а как свидетель. Может быть, впервые.
Решение совета было неожиданным: «Жалобы признать необоснованными, ситуацию исчерпанной». Но главное было не это. Главное случилось потом.
Через неделю Лена сама подошла и, глядя в пол, сказала: «Прости. Папа всё равно узнал. Но это не оправдание». Антон кивнул мне в раздевалке: «Давай забудем. На следующей игре отдавай пас, если я буду открыт». Максим перестал делать колкие замечания. Вика просто перестала меня замечать, что было лучшим исходом.
А Катя… Катя однажды улыбнулась мне в школьной столовой. Свободно. Потому что давление исчезло.
«Пятеро на одного» - это не формула правосудия. Это формула толпы. А толпа, как известно из литературы, слепа и жестока. Но иногда, чтобы её остановить, достаточно, чтобы один перестал быть безликой единицей в этой пятёрке. Или чтобы тот самый «один» нашёл в себе силы рассказать не о своей невиновности, а об их общей человеческой слабости.
Я это понял. Надеюсь, взрослые - тоже.

Иванова Анна. Рыжий

Шведик ходила и практически тряслась от нервного возбуждения целый день. Улыбающаяся, довольная, весёлая, громкая, хватающая себя одной рукой за запястье другой руки, чтобы та не дрожала, когда она заправляет маслёнку.
Она видела кота! Она принесла к себе в мастерскую кота!
Настоящего, живого, с недовольной мордой, с задранным хвостом, рыжего-рыжего, с розовым носом, с плохо пахнущими клыками, зевающего, лохматого, линяющего, мяукающего кота, тёплого, с волосатыми ушами, с усами, самого настоящего кота с надрывом в ушке! Она никому не говорила, да никто и не спрашивал, в целом-то.
Шведик старалась не подавать виду, что что-то изменилось (и это у неё плохо получалось), но никто даже и подумать не мог, что это по той самой мяукающей причине, которую она скрывает. Пересеклась с Майкой у стеллажа с консервами для ушастого. Та была, как всегда, тоже весёлая, тоже с плохо пахнущими клыками, тоже с коготками — тоже, если подумать, похожа на котёнка, как можно было это сразу не заметить? Дура, и впрямь не замечала раньше! — сказала что-то такое едкое, грубое, смешное для неё одной, для единственного в этом Доме подростка, и в ответ Шведик махнула рукой. Она же только шипит, иногда даже ласкается. Отвлеклась! Если с Майкой долго в одной комнате оставаться, она же может что-то заподозрить!
Кот — это секрет. У всех в этом Доме есть секреты, кроме Шведика, и её это раздражало. А теперь есть, и он мяукает!
А кстати, про Имперского. Шведик залетела в его комнату, улыбаясь, и обнаружила его на кровати. Светловолосый, голубоглазый, будто сбежавший из далёкой Гипербореи, лежащий на двуспальной кровати в окружении подушек, одеял и мягких узорчатых ковров. Симпатичный он, этот Имперский. Только эта загадочная корона на его левой щеке всё портила. Интересно, он хоть замечает, что Шведик тут так загадочно возбуждена?
— Ты что-то хотела? — спросил Имперский, приподнимаясь на кровати.
— Да так, ничего, — Шведик улыбнулась ещё шире и сделала два больших шага внутрь комнаты. — Погадаешь мне?
Он потёр своё белое лицо и потянулся за колодой карт, лежащей на тумбочке.
— Ну садись, если хочешь.
Шведик свалилась ему на кровать, Имперский перемешал и стал выкладывать особые свои карты, комментируя каждую.
— …И горицвет — внезапность, вспышка чувств. Но будь осторожна, это будет сопровождаться риском.
Всё гадание она прослушала, кроме конца. Ну конечно! Она прямо здесь и сейчас сидит и рискует. Это же не просто какая-то гадалка. Это Имперский. Он всё поймёт. Она спрыгнула с кровати, чуть не споткнувшись, потому что не рассчитала высоту, и помчалась к порогу.
— Спасибо большое! Я пойду.
Как же здорово-то! У неё есть настоящий кот! Он тёплый и мяукает, и ждёт её в мастерской!
Главное ни на кого не наткнуться.
Хорошо ходить по Дому без цели и с секретом. В Доме всегда полутемно - почти все окна закрыты, заклеены, завешены: так принято. Коридоры длинные, полы в коврах, дверные проёмы не узкие и не широкие — в самый раз, на уголках виднеются застывшие капельки белой краски, вот как ровно не крась, а всё равно ерунда получится, а, скажи? В Дом попадали случайно, но случайность эта была специально подобранной, иначе как объяснить, что все его жители так идеально подходили Дому, друг другу и даже сами себе? У всех есть пара. Абсолютно. А у Шведика...
Ну как же она забыла?
У неё есть Асбест.
Чёрно-бело-волосый, — рано поседел, он так говорит — самый быстрый в Доме и пугающий всех скрипом, когда ходит на своей жестяной ноге — ух, жуть, почти как баба Яга! Так ещё и глаза у него смешные — в правом несколько зрачков. Правда как монстр. Они ведь так и познакомились со Шведиком. Асбест пришёл к ней в мастерскую, ковыляя на одной целой ноге, и, неловко улыбаясь, попросил починить механическую. Она с тех пор постоянно стала с ним общаться. Сначала осторожно, а потом быстро разогрелась, потеплела и стала с ним совсем близкой. А близость с ней означала, что она будет регулярно его ругать за плохой уход за ногой, чтобы доказать, что они друг друга крепко любили. Так любили, дурачась, по-щенячьи. Они любя огрызались, обзывались и смеялись, и были все красные от смеха, и начинали задыхаться, пока не успокоятся и не уснут в мастерской. Асбест и Шведик любили друг друга внезапно, как брат с сестрой, и, кажется, навсегда.
Она обошла несколько застеленных коврами лестниц и несколько этажей Дома и наконец нашла Асбеста. Он сидел в гостиной на верхнем этаже, из-за незакрытой щёлки сверху окна падал яркий-яркий свет, тоже рыжий, (прям как её секрет!), и от этого света сам Асбест казался рыжим в тех местах, где был седым. Раскладывал пасьянс.

Асбест взглянул на Шведика — его Шведика, которая каждый раз его ругает и каждый раз всё равно помогает справиться с протезом. Она улыбалась, волосы немытые и собранные в косу, глаза блестят. Опять что-то задумала? Пока он старательно думал, Шведик запрыгнула на диван рядом с ним, не забыв задеть столик, чтобы уж точно не оставить шанса картам на нём.
— Асбест! Привет! Это всё очень серьёзно!
— Ты мне в любви признаваться пришла?
— Очень смешно, — она положила на него свои ноги, при этом очень серьёзно глядя в глаза, — у меня есть секрет. Я никому не говорила. Тебе скажу. Ты хочешь услышать мой секрет?
Асбест быстро стих и поглядел на Шведика в ответ. Какой у неё может быть секрет? У кого угодно в Доме может быть, а у неё — никак. Заметив всю серьёзность намерений Асбеста её выслушать, Шведик вспыхнула и наклонилась к нему.
— Я никому не говорила, но у меня есть кот. Настоящий. Рыжий. Я его на улице нашла и сюда притащила.
И вот уже рыжего держит в руках русая Шведик, вытянув его вперёд и едва не тыкая Асбесту в лицо. Продолжалось это недолго, потому что рыжий предпочёл выбраться и уйти на своих мягких лапах вглубь мастерской. Асбест пару раз моргнул — для кого-то столь быстрого он очень медленно моргал, жуть! — и уставился на Шведика.
— А почему секрет-то? Я думал тут что-то серьёзное, а тут...
— Какой ты глупый! Секрет не может быть «почему» или «зачем», он просто есть.
— Глупый у тебя секрет, — честно заметил Асбест. — И что его прятать? Всё равно все узнают рано или поздно. И лучше рано.
С этими словами Асбест метнулся из комнаты и, тарахтя железной ногой, пробежался по коридору. Шведик — вслед за ним. Он влетел в первую подвернувшуюся комнату — к Имперскому — и разбудил его.
— Имперский! А ты знал, что у нас кот есть?
— Да закрой же ты пасть свою! — простонала Шведик, стоящая позади Асбеста, заслонившего весь дверной проем, и поглядела из-за его плеча на Имперского.
Тот со страдальческим видом приподнялся с кровати и посмотрел на обоих, равнодушный и к котам, и ко всему на свете, кроме своего прерванного сна.
— Хорошо. Буду знать.
И, пока Шведик отвлеклась на лицо Имперского, Асбест уже кинулся на кухню.
— Май! Май, ты знаешь, что у нас кот есть?
— Киса? — переспросила Майка с абсолютным умилением в голосе.
— Да, у Шведика в мастерской. Пошли, посмотришь.
Ну как можно быть таким бесчеловечным? Это же секрет был! А он его так жестоко раскрывает! Всем подряд! Смысл ей был никому не говорить, если он всё равно всем рассказал?
Не желая видеть довольное лицо Майки, которое Шведик бы обязательно увидела, если бы пошла к себе и попыталась оправдаться, она направилась по лестницам — на чердак.
На чердаке хорошо. Там либо слишком холодно, либо слишком жарко — невозможно себя накручивать в такой обстановке. Шведик улеглась на старых матрасах, валяющихся в окружении старых коробок. Ну и дура она! Думала, что Асбесту можно хоть что-то доверить! Секрет свой доверить! Нужно было оставить всё как есть. Никому не говорить. Чёрт бы его побрал.
Она сама не помнила, сколько пролежала на чердаке, помнила только то, что спустилась потом вниз вся насупленная и по крайней мере с десятком морщин на лбу. Она спустилась в гостиную на первом этаже и встала в дверном проёме.
Комната мягко, сонно дышала. Имперский спал, в кои-то веки смирно и в кои-то веки на диване, а не на своей мягкой кровати. Кот — её, Шведиков кот — лежал у Имперского на груди, поджав хвост и лапы. Король Песков сидела на ковре рядом с диваном и гладила то кота, то своего любимого. Хмурый Маяк своими большими пальцами завязывал в узел сложенную вдвое зелёную нитку, а как закончил, отдал довольно ухмыляющейся Майке результат — самодельную игрушку из карандаша и конфетной обёртки.
Получив новое орудие, Майка тут же закинула его на шею Имперскому, надеясь получить реакцию от кота. Кот приоткрыл глаза-щёлочки, широко зевнул и продолжил спать.
— Коты ложатся на больное место, — пояснила ей Король Песков.
— Тогда ему стоит полежать на всём Имперском, — ухмыльнулась Майка, водя игрушкой по шее спящего или водила ей прямо перед носом кота.
Они почти впервые выглядели такими спокойными. Дружными. Как будто действительно были не просто сожителями, а действительно любили друг друга, все, не по парам.
— Ну что ты? — обратился к Шведику Асбест, внезапно появившийся за ней в дверном проёме.
— Иди отсюда, пока я тебе ногу не разобрала обратно, — обиженно огрызнулась она в ответ, не оборачиваясь.
— Да ну что ты обижаешься?
— Тебе секрет нельзя доверить.
Асбест взял Шведика за руку и тихонько развернул к себе. Из-за отклеенного куска газеты на окне лил свет, прямо Асбесту на половину лица, и он снова сделался немного рыжим.
— Послушай, послушай. Я всё могу объяснить.
Шведик невпечатлённо на него глянула в ожидании продолжения.
— Я б никому не говорил, если б это было что-то личное. Но ты видишь, им всем хорошо с рыжим. Никому не было б лучше, если б он сидел у тебя в мастерской и ты бы его прятала. Ни ему, ни другим, ни тебе. Просто есть вещи, которые лучше никому не говорить, и это — не та вещь. Я оправдан?
Шведик посмотрела на него, в его тёмно-серые глаза, большие, тоже как у кота. Никаких злых намерений, никакого злого умысла. Правда как котёнок, ничего не смыслящий, не понимающий и уж точно не намеревавшийся никого обидеть уроненной на пол кружкой.
— Ладно, — наконец сжалилась Шведик. — Пошли на чердак. Поищем что-нибудь, о чём ты уже не будешь всем вокруг рассказывать.
Невакшонова Александра. А если - вот так?

Тюбики, баночки, флакончики, коробочки, пузырёчки с сотнями разных красок были разбросаны по полу. В комнате царил невероятный хаос. Кисточки, щёточки, палитры, мольберт, куча разных художничьих инструментов … Он стоял посередине хаоса и задумчиво чесал белую бороду рукой, испачканной красками.
– А если – вот так?
Он зачерпнул на большую кисть ярко-оранжевую краску и, чуть прикрыв глаза, взмахнул рукой. Небо за окном сразу окрасилось в цвет апельсина, озарило всю землю пронзительными отблесками. Он поморщился.
– Нет-нет! Слишком ярко! Тогда в реках и озёрах будет отражаться это огненно-рыжее пламя. С ума сойдёшь! Но, пожалуй, немного этого оттенка можно использовать в закатах! А розовый цвет я отложу для рассветов, мне кажется, миленько будет. Что ж… Попробую-ка я теперь тёмно-фиолетовым раскрасить!
Он тщательно промыл кисть и набрал густой тёмно-фиолетовой краски. Взмах рукой – и небо стало чернильным, на мир опустилась темнота. Птицы и звери замолкли, словно в тревожном ожидании беды.
– Так-так! Понял! И эта не подходит! Слишком темно! Оставлю чёрный и тёмно-фиолетовый для ночи, как раз на них будут звёздочки хорошо видны.
Он отставил баночки с чёрной и фиолетовой краской в сторону и в отчаянии огляделся вокруг.
– Да не знаю я, каким тут должно быть небо! Жёлтым – нельзя, жёлтое же у меня солнце. Красный с оранжевым – слишком яркие и тревожные. Белый – слишком бледный. Чёрный и фиолетовый – слишком тёмные. Всю зелёную краску я угрохал на растения: очень красивые получились листья и иголки на деревьях, да травки-мхи тоже удачно вышли, и даже водоросли в морях и океанах радуют глаз зелёными оттенками. Синей краски у меня тоже немного осталось, она на реки и моря пошла. Кое-где я, конечно, уставал ляпать одним цветом и добавлял другие краски, наверное, потому вода вышла по-разному. Каждое море, каждый океан, каждая речка свой цвет имеют! Вода в них и зеленоватая, и синеватая, и желтоватая, и бурая (да, не всегда я хорошо кисточки мыл, не отрицаю!). Но мне так даже больше нравится! В конце концов, я лучше знаю, как раскрашивать!
Размышляя вслух, он устало присел на скрипучую деревянную табуретку посреди комнаты и задумчиво уставился в фиолетовую темноту неба за окнами.
–Хммм… Есть идея. Можно же смешать остатки синей краски и белый цвет! И должно получиться неплохо!
Он вскочил, затем старательно выскреб в небольшую кастрюльку, в которой варил себе овсяную кашу по утрам, всю синюю краску из баночек и тюбиков. Затем щедро плеснул в кастрюльку белой краски, чистой, как снег на вершинах созданных Им гор. Стал размешивать. И, ещё даже не размешав окончательно, понял: получается нужный оттенок, который идеально подходит для неба! Отставив краску, Он радостно потёр ладони, потеребил длинную бороду и суетливо забегал по комнате и забормотал:– А по голубому небу – облака набросаю! Белые-белые! Мягонькие и пушистые, как мои подушки! Пусть их ветер по небу гоняет, красота будет! А краску даже размешивать до конца не стану, пусть разные оттенки голубого на небе будут! Вот я молодец! Нашел-таки нужный цвет!
Творец поддёрнул просторные холщовые штаны и ловко сделал несколько танцевальных движений. Негромко насвистывая что-то, Он чисто-начисто промыл кисточку, даже подул на неё зачем-то, а потом старательно набрал получившийся нежно-голубой цвет. Затаив дыхание, он взмахнул рукой – и… замер, впечатлённый получившимся результатом. Небо, раскрашенное Им, выглядело великолепно: оттенки голубого разлились по небосводу, сделав весь воздух прозрачным и чистым, яркая синь небес отразилась в реках и озёрах, превратив их в ярко-голубое стекло. Птицы деловито поднялись ввысь, словно желая опробовать свеженарисованный Творцом небосвод. Они кружились в голубом-преголубом небе, заливаясь звонкими трелями, а Он торопливо рисовал белые облака. Мягкие и пушистые, как Его подушки!
Баранова Ксения. О поездках и правильных полках

На полке стоял поезд. Он стоял там долго, даже слишком долго. Шкаф местами выцвел и посветлел; дверцы, некогда украшенные блестящими витражами, теперь угрожали острыми осколками разноцветного стекла. Поезд был металлический, раскрашенный. К паровозу были прицеплены два вагона с деревянными фигурками человечков внутри. Рубленые, но вполне узнаваемые силуэты. Дама в широкой шляпе, кажется, на ее коленях сидела собачка. Или кошка? Мужчина с суровым лицом в черном фраке. Интересно, почему он кажется расстроенным? Маленький мальчик, тоскливо глядящий в окно. Что он там видит? Разве что пыльные книги, стоящие на этой же полке за поездом. Женщина с ребенком на руках. Интересно, девочка это или мальчик? . В проходе второго вагона стоит контролер. Пассажиров не очень много, но все они такие разными, очень живые. Словно сейчас все оживет, люди займут свои места, а поезд издаст короткий гудок и тронется. Поедет куда-нибудь в теплые края. А может, на Крайний Север. Кто знает...

В заброшенный дом, громко хохоча, забежала компания ребят. Позади всех плелся мальчик помладше. Его звали Тимофей. Сегодня ему исполнилось восемь лет. Старший брат взял его с собой погулять, в виде исключения и при условии, что Тимофей ни за что родителям не проболтается, где они были. Даже бабушке. Мальчик согласился. Они недавно переехали сюда, на дворе стоял июль, занятия в школе еще не начались, и общаться Тимофею было не с кем. Он, правда, пытался влиться в компанию мальчишек своего возраста, но как-то плохо пока выходило. То ли потому что "городской", то ли потому что характером отличался от среднестатистического деревенского мальчугана, был слишком мягким. 
Ребята что-то оживленно обсуждали, перебираясь из комнаты в комнату. Дом почти весь выгорел, даже крыши не было. Ничего интересного найти не удавалось. Разве что сервиз на кухне, но единственным его предназначением мальчишкам виделось быть разбитым на мелкие кусочки. 
Пока старшие пытались найти проход в погреб (ведь точно где-то должен быть!), Тимофей ушел в гостиную. В углу стоял высокий шкаф со стеклянными дверцами. Огонь по неясным причинам пощадил верхние полки. Тимофей на самом верху разглядел поезд. Черно-желтый паровоз и два зеленых вагона. Кажется, крыши открывались, но снизу точно сказать было нельзя. Мальчик почти минуту молча смотрел на поезд, не слыша радостных восклицаний ребят, наконец нашедших лаз в погреб. Поезд словно не принадлежал этому месту. Ему совсем нельзя было находиться в заброшенном сгоревшем доме. Тимофей подошел к шкафу и боязливо поставил ногу на вторую полку. Убедившись, что она не проломится, он ухватился за полки выше, подтягивая себя. Еще один осторожный шажок наверх, и... Полка под левой ногой предательски хрустнула, и Тимофей стремительно полетел вниз, успев схватить первый вагон поезда. 
Грохот, клубы пыли с сажей и разбросанные по полу деревянные фигурки из вагонов. В дверном проеме тут же появилась голова старшего брата.
– Тим, чего тут у тебя? – спросил он, подходя ближе. Тимофей откашлялся, собирая фигурки обратно в вагоны.
– Поезд нашел. Можно домой заберу? – неуверенно спросил мальчик, словно боясь отказа.
– Ладно, но маме сам объяснишь, где ты его взял. Давай, пошли, мы на речку собрались.
Тимофей довольно улыбнулся, снимая с плеч рюкзак, чтобы осторожно положить игрушку туда, а затем поспешил за компанией брата...

Время шло. Поезд стоял на полке. Только полка теперь была новенькая, чистая. Раз в неделю ее протирали от пыли. Уроки в школе уже начались, и, приходя домой, Тимофей каждый день поглядывал на поезд. Вешал рубашку в шкаф и любовался поблескивающей трубой паровоза. Делал домашнее задание и изредка поднимал голову, чтобы посмотреть на зеленые вагоны. Убегал из комнаты, собираясь стащить с кухни печенья, и взгляд невольно падал на фигурку женщины в широкой шляпе с собачкой (или все-таки кошкой?) на коленях. Тимофею нравилось смотреть на свою находку, но его все не покидало чувство, что на его полке поезду тоже было не место. А еще мальчик очень боялся его сломать. Казалось, что стоит неосторожно взять игрушку в руки, и она тут же развалится. Поезд и так был старым, и жесткое приземление на пол из-за подлой обгоревшей полки шкафа на пользу ему не пошло. Мальчик решил, что лучше уж он будет только любоваться черно-желтым паровозом с двумя зелеными вагонами.
Наступила зима, и подолгу находиться на улице стало невозможно из-за сильных морозов. И Тимофей не выдержал. Он осторожно поднялся на табуретку и взял поезд в руки, все еще ужасно боясь испортить его. Спустившись, мальчик медленно поставил поезд на ковер, садясь рядом. Он поднял крышу первого вагона, взгляд упал на широкую шляпу дамы с собачкой (Тимофей решил, что это все-таки была собачка). Крыша второго вагона была немного кривой и никак не хотела поддаваться. Наверное, это падение ее повредило. А может, она и была такая. Наконец, поднапрягшись, Тимофей выправил металлическую стенку вагона и крыша приподнялась.
Мальчик разглядывал фигурки сверху, и что-то продолжало его тревожить. Он нахмурился и лег на пол, глядя на вагоны сбоку. Было не очень удобно. Тогда Тимофей вновь взял поезд и осторожно поставил на табуретку, которой пользовался, чтобы достать до верхней полки. Сев перед ней на колени, он наконец смог смотреть на поезд, не наклоняя при этом голову. 
Тимофей долго разглядывал фигурки, силясь понять, что не так. А потом почти неосознанно поднял руку и переместил угрюмого мужчину к женщине с ребенком на руках. Теперь у них была семья. Мальчику показалось, что мужчина улыбнулся. 
Тимофей пересадил пассажиров так, чтобы у каждого был кто-то рядом. Мальчик, до этого тоскливо смотревший в окно, теперь любовался собачкой женщины в широкой шляпе. Казалось, что он вот-вот вытянет руку, чтобы погладить питомца. Тимофей начал придумывать каждому пассажиру свое имя и историю. Женщину в широкой шляпе назвал Жозефиной Антоновной. Имя он вычитал в какой-то книжке, оно показалось ему красивым. Жозефина Антоновна когда-то была балериной, но сейчас, достигнув преклонного возраста, преподавала в хореографической школе. Мальчик, сидевший с ней стал Максом. Он был ее внуком. Угрюмый мужчина теперь звался Игорем Петровичем, так звали учителя физкультуры в новой школе, Тимофей нашел между ними что-то общее. Жену Игоря Петровича звали Валентиной Михайловной, а ребенка у нее на руках – Витей. Тимофей не придумал ничего про Витю, уж слишком маленьким он еще был. Контролер во втором вагоне - Ульянов Михаил Михайлович. Так звали дедушку Тимофея, у них с контролером были совсем одинаковые усы. 
Тимофей дал имена и придумал истории всем, кто был в поезде. И всех запомнил. Каждый вечер он сочинял пассажирам диалоги, развивал их истории. А когда немного подрос, то начал все это записывать. Шкаф, на полке которого красовался поезд, заполнялся школьными тетрадками с рассказами о юношестве Жозефины Антоновны и о том, как она ездила в Париж, о том, как Игорь Петрович познакомился с Валентиной Михайловной и о том, почему Михаил Михайлович выбрал профессию контролера. 

Но время шло, и в какой-то момент количество тетрадей перестало увеличиваться. Тимофей уехал учиться в город, а поезд так и остался стоять на полке. Он бы, наверное, простоял там очень много лет, если бы в один из приездов сына мама не спросила его о тетрадях. Тех самых, с историями пассажиров. Юноша провел почти всю ночь за столом в своей старой комнате, с удовольствием перечитывая рассказы. А уезжая в город, забрал с собой целую коробку тетрадей и черно-желтый паровоз с двумя зелеными вагонами. 
Поезд теперь стоял на другой полке в небольшой квартире Тимофея, а тетради бережно хранились в ящике...

В один из вечеров после особенно тяжелого рабочего дня Тимофей сидел за столом, разглядывая поезд. Его жена и маленький сынишка уже спали. И он вдруг прислушался к себе и с удивлением обнаружил, что почти забытого чувства "чего-то не того" больше не было. Поезд находился там, где ему было место. Поезд стоял на полке...
Грибанова Варвара. И он скажет ей слово

Она очень хотела услышать от него это слово. Оно было совсем простым и коротким, его знал даже ребёнок, но он почему-то никак не мог произнести его вслух. 
Она спрашивала: «Любишь меня?» Он хмыкал и поглаживал её по голове, как маленькую девочку (что ей, к слову, совершенно не нравилось), будто уклонялся от ответа. Он водил еë по театрам, дарил пышные букеты роз, приобнимал за плечи, когда представлял знакомым, но всë это не то.
Она не ждала от него пылких признаний, высокопарных речей, серенад под окнами – Боже упаси! – она уже серьёзная женщина, ей эти игры ни к чему. Она нуждалась лишь в бесхитростном, искреннем «да». 
В еë голове это никак не укладывалось. Он так умëн – читает толстые исторические книги, легко находит потаённый смысл в театральных постановках, играет в шахматы, морща лоб, по которому от азарта стекают капельки пота. Неужели он не в силах понять такую мелочь? 
– Любишь? – спросила она и в этот раз. Ей хотелось застать его врасплох, чтобы снова не начал увиливать и ответил первое, что пришло на ум. 
Они уже стояли в прихожей – он застёгивал пуговицы дорогого пальто, она завязывала на шее полупрозрачный шарфик. 
– Я устал от этих глупых вопросов, – и с неожиданной строгостью прозвучало: – Слышать уже не хочу.
– Скажи, и я перестану, – ответила она с притворной усмешкой, будто боялась показать, насколько этот вопрос для неё на самом деле важен.
– Мы сейчас опоздаем из-за твоих глупостей. Я пока заведу машину, а ты оденься и закрой за собой дверь, – он вышел на лестничную площадку, кинув напоследок недовольное: «Вечно ты со своими шарфиками...»
Всю дорогу ехали молча. Ещё в шесть он вернулся с работы не в настроении – хмурый, раздражённый – и оставался таким же до самого порога квартиры, в которой уже собрались гости. Он упорно молчал, но в его взгляде читалось: «Слышишь, все давно здесь, а мы опоздали из-за твоего шарфика».
Но как только дверь открылась, его губы вытянулись в широкую улыбку, нахмуренные брови поползли вверх, складка на лбу, будто по волшебству, исчезла. 
– Вадим, я уж думал, не придёшь! – поздоровался хозяин, так же неестественно, приторно улыбнувшись. 
Через пару минут они зашли в гостиную, где уже кипела жизнь – там обсуждали свежие новости, смеялись, держа высокие бокалы в руках. Вошедшие поприветствовали знакомых, Вадим улыбался всë шире и шире – казалось, что на его лице скоро не останется ничего, кроме белозубой улыбки.
Перед ними возник ещё один гость – очередной коллега, приятель или бывший однокурсник Вадима. Они все уже стали для неё на одно лицо, но этого мужчину она, кажется, пока не знала. 
– А это моя Галя, – после крепкого рукопожатия с ним Вадим обнял её за талию. 
– Очень приятно, – улыбнулся мужчина, имя которого она тут же забыла. – У тебя прекрасная спутница сегодня. 
– Ну почему же только сегодня? – хохотнул Вадим. – Мы давно вместе. Да, Галчонок? 
Она сдержанно кивнула и только из правил приличия не наморщила нос. Это глупое прозвище ей совсем не нравилось, но Вадим настойчиво продолжал звать еë «Галчонок», и почти всегда – на людях. Будто пытался что-то доказать. 
Он называл еë «своей», гордо говорил о том, как давно они вместе, да в конце концов, спал с ней в одной постели каждую ночь! – и не мог произнести простого слова... 
Но шумная гостиная всë же отвлекла еë от этих мыслей. Вадим отошёл куда-то, а к ней в это время подсели две знакомых – то ли Ирина и Лида, то ли Лиза и Арина... Она забыла. Впрочем, это было и неважно – они всего лишь обсудили какие-то сплетни, а потом оказались втянутыми в общую «светскую беседу».
«Слова-то какие напыщенные – «светская беседа» – будто дворяне», – думала она каждый раз, слушая унылые рассуждения об истории, политике или литературе.
Вадим легко включался в любой разговор. Рассказывал о последних спектаклях, сыпал цитатами Чехова, непринуждённо шутил и в следующие же минуты с серьёзным лицом рассуждал о каком-то философском вопросе. 
«Такие высокие речи, а «да» сказать не может...» 
Она снова погрузилась в эту мысль, отвлеклась от общей беседы и вновь обратила внимание на остальных лишь тогда, когда услышала своë имя. 
– Что-что? – очнулась она. – Извините, я, кажется, задумалась. 
– Ничего страшного, мы всего лишь обсуждали творчество Тургенева, – ответил хозяин с дежурно-угодливым выражением, – и пришли к единому мнению о том, что вы – натуральная Одинцова. 
– Да! – подхватил кто-то из гостей. – Такой ум, такая гордость и независимость – настоящая Одинцова. 
Она уже готовилась ответить что-то вежливое, но еë перебил Вадим. 
– Да-да, Галчонок у меня и умная, и независимая женщина. И такая задумчивая… Вы поглядите – какие глубокие мысли сейчас у неё в голове! 
Он хотел утончённо сострить, но вышло неудачно. И понимая, что шутка не удалась, попытался пробиться к ней сквозь толпу, чтобы снова обнять за талию. Однако эту затею пришлось оставить – слишком далеко от него она сидела. 
Гости умилëнно смотрели на них, казалось, думая: «Ах, какая красивая пара! Как повезло им обоим – он такой успешный, надёжный, любящий, она такая умная, интересная, глубокая». Но она в этих взглядах видела лишь скрытый упрёк: «Смотри, как он любит тебя! А ты только и делаешь, что пристаёшь к нему с нелепыми вопросами...»
Домой они тоже ехали молча. Улыбка пропала с его лица, будто и не было еë, будто он меньше получаса назад не смеялся, сыпля вежливыми колкостями. Только один раз, остановившись у светофора, он, барабаня пальцами по рулю, сказал:
– Ты такая странная в последнее время. Всё думаешь о чём-то, вопросы странные задаёшь. 
– Я всегда такой была. 
– Да, но я думал, это просто ребячество. 
Они снова замолчали. Молчали и дома, даже не пожелали друг другу спокойной ночи, когда легли. 
Она повернулась к нему спиной. Иногда ей начинало казаться, будто она для него не женщина, а кукла – чтобы можно было наряжать в красивые платья, галантно ухаживать у всех на виду и показывать, какая она у него умная и особенная. Очень удобно. Кукле совсем необязательно говорить «да»... 
Она тут же отогнала от себя эту мысль. Сейчас надо выспаться, совсем не время для утомительных размышлений. «Я подумаю об этом завтра», – последнее, что решила она, прежде чем заснула.
Но ни завтра, ни послезавтра она не сдержала данное самой себе обещание, так и не решилась вернуться к тому, что её так волновало. И даже не потому, что верила Вадиму. В ней шептала гордость – разве могла ты ошибиться? Разве могла выбрать человека, который так поступает с тобой? 
И вправду, не могла. А Вадим – он просто Вадим, со своими «галчатами», книгами и глубокомысленными и одновременно пустыми разговорами. Он еë никогда не поймёт, да и никто другой – тоже. 
Но всё же где-то глубоко внутри мысль о собственной ошибке не отпускала, мысль эта стала бессознательной и тревожной, мысль даже пересилила гордость. Наверное, именно из-за мысли она даже не удивилась, когда несколько месяцев спустя Вадим усадил еë в кресло, сам сел на диван, и заговорил. Говорил он очень долго и нудно. О том, что они стали чужими, о том, что перестали понимать друг друга, и, разумеется, она в этом вовсе не виновата – и он, конечно, не виноват... Но пришла пора расстаться. 
Она терпеливо выслушала его, а потом, улыбнувшись (на этот раз – искренне), ответила:
– Да. 
И больше ничего не сказала.
Доронкин Матвей. Гений абсурда

Честно, я бы до сих пор молчал. Но тут Сашка на переменке заявил, что у него «самая эпичная тайна в школе», и все, конечно, повелись. Дескать, он видел, как директриса танцует твёрк в учительской. Я фыркнул. Ребята обернулись: «А у тебя что было?» И вот я, дурак, не удержался. Потому что моя история — это не тайна. Это преступление против человечества, замаскированное под бытовую катастрофу. Итак, слушайте. Но если вы меня увидите в коридоре — делайте вид, что ничего не слышали. Серьёзно.
Всё началось с моей мамы. Она вдруг решила, что я «слишком закрытый» и «мне не хватает творческого самовыражения». В пятницу вечером, когда я собирался поиграть в Cyberpunk, она вручила мне… кисточку и банку с надписью «Акрил. Цвет: бордо». Рядом лежал холст размером с дверцу холодильника.
— Сынок, — сказала она с жуткой улыбкой, — сегодня ты напишешь портрет папы. Он же у нас герой!
Папа в этот момент чинил кран на кухне и орал на водопроводчика по телефону. Его лицо напоминало варёную свёклу с усами. Я попытался отказаться: «Мам, я рисую только мемы в телефоне». Но она уже достала фото — папа на даче, в шляпе-козырьке, с гордым взглядом и селёдкой в зубах. «Это культурное наследие!» — воскликнула мама и ушла, напевая «Катюшу».
Я остался один на один с холстом. Сначала всё шло нормально: круг — голова, две точки — глаза. Но потом я решил «добавить реализма». Взял зелёную краску для фона (папа же на даче, травка нужна). Случайно задел локтем банку с белой — та полетела на пол, а брызги угодили в розетку. В квартире погас свет.
Темнота. Тишина. Только хруст под ногами — это я наступил на кисть. Я нащупал телефон, включил фонарик и… обомлел. Холст в свете экрана выглядел как портрет демона, восставшего из болота. Голова папы была размером с арбуз, один глаз в три раза больше другого, а вместо селёдки изо рта торчало что-то похожее на удава в припадке эпилепсии. Фон напоминал последствия химической атаки.
«Ничего, — думаю, — докрашу при свете». Но тут вернулась мама с соседкой тётей Люсей — «посмотреть шедевр». Я метнулся к холсту, чтобы прикрыть его телом, но поскользнулся на луже бордовой краски и совершил сальто назад. Приземлился прямо на холст. Теперь на портрете папы красовался мой отпечаток в полный рост: джинсы, кроссовки и пятно в форме Австралии там, где должны быть почки.
Мама замерла. Тётя Люся перекрестилась.
— Это… современное искусство? — прошептала мама.
— Это метафора отчуждения отца от сына в эпоху цифровизации! — выпалил я, потому что в отчаянии мозг начал генерировать тексты как Википедия.
И тут случилось худшее. Папа вошёл с кухни, вытирая руки о фартук. Увидел холст. Замер. Его лицо медленно меняло оттенки: от свёклы к баклажану, потом к цвету моей бордовой катастрофы.
— Это я? — хрипло спросил он.
— Это… твой внутренний мир! — пискнула мама.
Папа подошёл ближе. Потрогал краску пальцем. Понюхал. И вдруг расхохотался — так, что люстра зазвенела.
— А ну-ка, сынок, — сказал он, вытирая слёзы, — подписывай. Завтра повешу в гараже. Пусть Шурик из девятого подавится завистью!
Я был в шоке. Но папа не шутил. На следующий день он отнёс «шедевр» в гараж. И вот тут начался ад.
Оказалось, наш гараж — культурный центр района. Там собираются все дядьки после работы. И каждый вечер они созерцали мой портрет. Сначала ржали. Потом начали… интерпретировать.
Дядя Витя заявил, что это «пророчество о конце света». Дядя Слава увидел в удаве-селёдке «символ энергетического кризиса». А дед Мотя, ветеран, три дня молча смотрел на картину, а потом прошептал: «Война… Она всегда выглядит именно так».
Папа гордился. Он даже поставил рядом табличку: «Автор: мой сын. Гений, но стесняется».
Но кульминация наступила через неделю. В гараж заявился сам Шурик — соседский сын, двадцатипятилетний качок с татуировкой «Мама» на шее. Он посмотрел на портрет. Помолчал. И сказал:
— Это шедевр. Я покупаю.
Папа, конечно, отказался. Но Шурик не сдавался. На следующий день он притащил в гараж свою девушку — модель с обложки какого-то журнала. Она долго смотрела на мою катастрофу, потом повернулась к Шурику и сказала:
— Это гениально. Здесь чувствуется боль поколения. Хочу такое же, но с моим лицом.
Шурик кивнул. И тогда они оба уставились на меня.
Да, меня вызвали в гараж. Папа подмигнул: «Сынок, заказ!» Девушка протянула айфон с селфи: «Сделай меня… но чтобы было больно».
Я попытался отказаться. Но Шурик похлопал меня по плечу так, что я чуть не улетел в карбюратор «Жигулей». Пришлось согласиться.
Два вечера я рисовал. Старался изо всех сил. Но краски будто мстили мне. Вместо модели получилась гибрид совы, Моники Беллуччи и перезревшего киви. Девушка пришла посмотреть — и расплакалась. Не от восторга. Шурик нахмурился. Я уже мысленно прощался с жизнью.
Но тут случилось чудо. Девушка вытерла слёзы и прошептала: «Это… это же мой внутренний крик! Я всю жизнь притворялась идеальной, а ты увидел мою суть!» Она обняла меня. Шурик одобрительно кивнул: «Ты крутой, пацан».
С тех пор я стал гаражным художником. Мне заказывают портреты жён, собак, даже любимого утюга дяди Вити. Я рисую как умею — то есть ужасно. Но все в восторге. Говорят, у меня «уникальный стиль» и «я разрываю шаблоны».
А недавно в гараж заявился учитель ИЗО из нашей школы — дядя Коля, который ведёт кружок «Юный Леонардо». Посмотрел на мои работы. Помолчал. И сказал папе: «Ваш сын — гений абсурда. Беру его на республиканскую выставку».
Теперь у меня есть выбор: признаться, что я просто не умею рисовать, и стать посмешищем всей школы — или стать «гениальным художником-абсурдистом» и молчать до конца жизни.
Я выбрал молчать.
Так что, ребята, если завтра увидите в школьном холле портрет директрисы, похожий на разъярённого пингвина в парике — знайте: это не Сашка. Это я. И я никогда об этом не говорил.
…Ладно, теперь говорю. Но вы же друзья? Вы никому?.. Ладно, всё, я ухожу. Мне ещё Шурик звонил — хочет портрет своей новой собаки. Говорит, чтобы я «добавил боли». Боюсь, на этот раз получится не собака, а призрак Чебурашки после аварии на АЭС.
Но знаете что? Иногда лучше быть плохим художником, чем хорошим трусом. Хотя нет. Иногда лучше просто не брать в руки кисточку. Особенно если рядом стоит банка с бордовой краской и розетка.
Конец. И да — если мама спросит, вы ничего не слышали. Я вообще был в библиотеке. Читал про Леонардо да Винчи. Очень культурно.
Гайсин Руслан. Билет в никуда

Людмила Семёновна проработала в кассе уже сорок лет. Автовокзал стал её домом больше, чем квартира в хрущёвке на окраине города. Она знала каждый запах этого места: пыль, что осыпается с дорожных сумок и старых саквояжей, сладковатый вкус дешёвого кофе из автомата, острый аромат мокрых плащей в дождь. И всегда — лёгкая нотка одиночества, которая витала над кассами, как туман.
***
Он появился в первую пятницу марта. И с тех пор стал появляться постоянно. Высокий, сутулый мужчина лет пятидесяти, в одном и том же потёртом пальто цвета хаки. Подходил без очереди, точно зная, когда её окошко свободно.
— До Вересья, — говорил он мягким, каким-то домашним голосом. — На семь вечера.
Людмила печатала билет, он платил точную сумму — не мелочью, новыми купюрами, будто специально для этого размена банкомат посещал. Брал билет, кивал благодарно и отходил к большому окну, из которого был виден перрон. Автобус на Вересье отходил от второй платформы ровно в 19:15. Мужчина стоял у стекла, не шевелясь смотрел, как подъезжает автобус, как загружаются пассажиры, как двери, закрываясь, шипят. И когда транспорт медленно выруливал со стоянки и скрывался за углом депо, мужчина разворачивался и уходил. Билет оставался у него в кармане. Неиспользованным.
Так было каждую пятницу. Месяц, второй, полгода. Людмила Семёновна, знавшая все типы пассажиров — торопливых, сонных, пьяных, влюблённых — не могла отнести его ни к одному из них. Он не был сумасшедшим, в его глазах не было тумана помрачения. Не был и мошенником — какой смысл покупать билет, который никогда не используешь? Он просто… провожал.
Однажды в пятницу случилась гроза. Автобус задержали из-за непогоды. Мужчина, стоя у окна, вдруг напрягся, когда диктор объявил перенос рейса. Незнакомец подошёл к табло, посмотрел на мигающие цифры, потом вернулся к окну, будто боялся пропустить момент. Людмила Семёновна не выдержала. Когда её смена закончилась, она накинула плащ и подошла к загадочному мужчине.
— Простите, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал не как допрос, а как забота. — Я давно за Вами наблюдаю. Вы каждый раз покупаете билет, но никуда не едете. Может, вам нужна помощь?
Он обернулся. В его глазах не было удивления, только усталая благодарность.
— Я уже еду, — тихо ответил он. — Вернее, её провожаю.
— Её? – спросила Людмила, внимательно посмотрев на мужчину. Рядом с ним никого не было.
— Её…
И незнакомец рассказал. Рассказал так просто, будто делился прогнозом погоды. Про дочь Аню. Ей было девятнадцать. Она поступила в институт в Вересье. Первый самостоятельный отъезд, билет купили заранее, на пятницу, на семь вечера. Весь день собирали чемодан, спорили, какие книги брать, смеялись. Поехали на автовокзал, стояли вот у этого окна. Обнимались перед посадкой. Аня сказала: «Пап, я же ненадолго, в воскресенье вернусь». Он кивал, делал вид, что не моргает, чтобы слеза предательски не покатилась по небритой морщинистой щеке. Дочь села в автобус, помахала рукой из окна. Он видел, как её улыбка медленно тает в сумерках за стеклом. Это был последний раз, когда он видел её живой.
— Фура на обгоне, — голос мужчины не дрогнул, только стал совсем плоским, как выглаженная ткань. — Водитель уснул. Автобус ушёл в кювет. Она не доехала три километра до Вересья.
Людмила Семёновна не спросила, как давно это случилось. Не надо было. В его пальто, в его тихом голосе, в этих пятничных билетах уже жил ответ — вечность тому назад.
— Я никому не рассказывал, но… Я не могу перестать её провожать, — сказал он, глядя на пустой перрон, где должен был стоять семичасовой автобус. — Если я в пятницу не куплю билет, она как будто не уедет. Теперь я провожаю автобус в надежде, что Анечка доедет. Понимаете?
Людмила кивнула. Она всё поняла. В её кассе тоже были ритуалы. Она три раза нажимала Enter, прежде чем напечатать билет. Всегда клала сдачу правой рукой. Никогда не говорила «счастливого пути» в понедельник. Суеверия? Нет. Якоря. Крошечные буи в бурном море жизни, за которые можно ухватиться, когда качает слишком сильно.
С той пятницы они стали немножко больше, чем кассир и пассажир. Она узнала, что его зовут Геннадий, что он работает бухгалтером. Что дома у него на столе всё ещё стоит недопитая чашка какао Ани — он меняет его раз в неделю, свежее наливает. Безумие? Может быть. Но кто решил, что горе должно быть тихим и удобным?
Однажды в октябре Геннадий не пришёл. Людмила Семёновна ждала до закрытия автостанции. Сердце ныло тревожно. В следующую пятницу его снова не было. Она уже собиралась идти в полицию, когда в понедельник увидела его в очереди — но не к своему окошку, а к соседнему, где продавали билеты на южные направления.
Она не выдержала, вышла из-за кассы.
— Геннадий?
Он обернулся. В руках у него был билет. Не на Вересье. На Сочи.
— Я еду, — сказал он, и впервые за все месяцы в его глазах был не призрак, а живой свет. — Вчера разбирал Анечкины вещи. Нашёл дневник. Она писала, что мечтает поехать посмотреть на море вместе со мной. Она планировала купить мне билет в пятницу вечером, чтобы я отдохнул от работы... — Он сжал билет в руке. — Я всё это время провожал её в никуда. А надо было… поехать вместе.
Людмила Семёновна молча смотрела, как он идёт к автобусу. На этот раз — не к окну, а к двери. Он обернулся на пороге, помахал ей. Она кивнула.
Когда автобус тронулся, женщина вернулась в свою кассу. Перед её окошком стояла пожилая пара, с волнением покупавшая билеты к детям. Людмила Семёновна нажала Enter три раза, взяла купюры правой рукой.
— Счастливого пути, — почему-то сказала она в этот понедельник. И улыбнулась.
Дроздов Илья. Истина, спрятанная навиду

Комната-студия была залита мягким вечерним светом. У окна, прислонённая к мольберту, стояла картина. Небольшая, всего 50 на 70 сантиметров, она притягивала взгляд, словно магнит. Её автор, Виктор Леонидович, умер неделю назад, оставив после себя лишь это полотно и загадочную записку: «Тот, кто поймёт, что здесь изображено, найдёт то, что я не успел отдать».
Перед картиной в глубокой тишине стояли пятеро: вдова художника Анна, его лучший друг Марк, искусствовед София, реставратор Игорь и племянник Денис. Все они были теми, кому художник как раз мог что-то оставить.
— Итак, коллеги, — нарушил молчание Марк, поправляя очки. — Нас здесь пятеро. А картина одна. Наша задача — разгадать спрятанное в ней сообщение. Виктор любил головоломки.
Все взгляды снова устремились на холст.
Картина была странной. На первый взгляд — классический, даже слегка скучный пейзаж: осенний лес, тропинка, убегающая к деревянному мостику через ручей. Но при ближайшем рассмотрении детали не сходились. Тени от деревьев падали в разные стороны, как будто солнце светило одновременно с востока и запада. Цвет листьев на одном дереве плавно перетекал из осеннего багрянца в весеннюю зелень. А в воде ручья, если приглядеться, отражалось небо, усыпанное звёздами, хотя на самой картине был изображён ясный день.
— Это чистой воды фантазия, сверхреальность — уверенно заявила София, делая заметки в блокноте. —Здесь принцип —нарушение привычной логики. Возможно, ключ в противоположном сочетании. То, что мы видим, нереально. Значит, и послание нужно искать не в реалистической, а в символической плоскости. Мост, например, всегда символ какого-то перехода…
— Ерунда, — отрезал Игорь, реставратор с руками, вечно испачканными в краске. — Вы всё усложняете. Я смотрю на фактуру. Видите эти мазки? Здесь, у корней дуба, они нанесены толстым слоем. А здесь, на небе, — тончайшие слои. Художник вкладывал эмоцию в технику. Он что-то прятал в физическом слое краски. Может, даже буквально. Я бы просветил рентгеном.
— Дядя никогда ничего не прятал в прямом смысле, — тихо сказал Денис, молодой человек, с грустью смотревший на картину. — Он прятал в смыслах. Это место из нашего детства. Лес за деревней, где жила бабушка. Тот самый мост. Но… он другой. Тот был кривой и разваливавшийся. А этот — целый, новый.
Анна, до сих пор молчавшая, подошла ближе и коснулась рамы.— Он писал её последний год. Каждый день. Говорил, что ищет «точку, где всё сходится». Я думала, это метафора. А теперь… — её голос дрогнул. — Теперь думаю, он имел в виду что-то конкретное.
Пять умов, пять подходов. Марк искал коммерческий шифр, код к возможному кладу. София выстраивала концепции. Игорь жаждал разобрать картину на атомы. Денис искал личные воспоминания. Анна — последние крупицы смысла, оставленные мужем.
В течение часа комната была полем интеллектуальной битвы. На стенах уже красовались листы с диаграммами Софии, схемами Игоря, распечатанными старыми фотографиями от Дениса и финансовыми выкладками Марка. Но всё это ни на шаг не приблизило пятерых наследников к разгадке тайны одной небольшой картины.
— Допустим, это карта! — воскликнул Марк, тыча пальцем в тропинку. — Видите, она образует букву «V» — Виктор! А ручей — это извилистая линия, возможно, река на реальной местности!
— Слишком буквально, — парировала София. — Обратите внимание на звёзды в отражении. Они не случайны. Это часть созвездия Лиры. Лира — символ искусства. Он говорит, что истина — в отражении, в искусстве, а не в грубой материи!
— Вы оба не правы, — хмуро сказал Игорь. — Я проверил ультрафиолетом. Под слоем краски здесь есть другой рисунок. Контуры какие-то. Нужно более глубокое исследование.
Денис вдруг оторвался от сравнения фотографии и картины.— Я… кажется, понял одну вещь. Мост. На фото он деревянный, с перилами. На картине перил нет. Но если посмотреть под определённым углом… видите? Тень от несуществующих перил падает на воду.
Все замерли, вглядываясь. Действительно, едва уловимая тень от воображаемых перил ложилась на воду ручья, и в ней, в этой нарисованной тени, звёзды складывались в другую форму — не Лиру, а что-то похожее на ковш.
— Большая Медведица… — прошептала Анна. — Он… он учил меня искать Большую Медведицу в детстве. Говорил, что она всегда укажет путь.
— Это ещё больше запутывает! — вздохнул Марк.
Тишину нарушил скрип половицы. Все обернулись. В дверях стояла маленькая девочка лет семи, дочь соседей, за которой Анна иногда присматривала. Девочку звали Лиза. Она зашла, привлечённая голосами.
— Ой, какая красивая картинка, — сказала она, не смущаясь взрослых.
— Лиза, мы работаем, пожалуйста, не мешай, — мягко сказала Анна.
— Но тут же всё неправильно, — заявила девочка, указывая на лес.
— Деревья тут грустные, а тут весёлые. И солнышко не знает, с какой стороны светить. Это же всё сразу. И мостик без заборчика, страшно.
— Что ты имеешь в виду, «всё сразу»? — спросила София, невольно приседая перед девочкой.
— Ну, это же понятно, — пожала плечами Лиза. — Художник нарисовал всё, что он помнил об этом месте. Вот тут он гулял утром, а тут — вечером. Тут было лето, а тут уже осень. А мостик… он помнил его и старым, и как его починили. Вот и нарисовал всё вместе. Потому что всё это было его любимым. Он же не мог выбрать одно. Он нарисовал всю свою любовь сразу.
Девочка говорила простые слова. Но во взрослых, как ключ в замке, что-то повернулось.
Пять взрослых, каждый со своей сложной системой знаний, догадок и методов, застыли, глядя то на девочку, то на картину. Их взгляды, изучавшие холст с пяти разных сторон, вдруг соединились в одной точке — не в детали, не в символе, не в технике. В целостности.
— Вся любовь сразу, — повторила Анна, и по её щеке скатилась слеза. — Он не оставлял клад. Он оставлял… итог. Всё, что было для него важно: наша общая с ним память, места, которые он любил, времена года, которые наблюдал. Он не успел отдать это по частям… и оставил целым.
Игорь отвернулся, смахнул пыль с ресниц. Марк снял очки и устало протёр глаза. София смотрела на картину уже не как на предмет для разбора, а как на живое существо. Денис увидел на полотне не ошибки, а объединённые моменты счастья.
Пятеро против одного. Пять аналитических умов против одной тихой, простой истины, спрятанной на виду. Они искали головоломку, а нашли исповедь. Искали шифр, а нашли целый мир, собранный в рамке холста. Они были побеждены — не картиной, а собственным нежеланием увидеть в ней самое очевидное: тоску по тому, что было дорого, и желание сохранить это нетленным.
— Спасибо, Лиза, — сказала Анна, обнимая девочку. — Ты разгадала его загадку.
Пятеро взрослых ушли из студии не с разгадкой, ведущей к сокровищу, а с ощущением, что сокровище они уже держали в руках. Оно было в памяти, в свете на осенних листьях, в отражении звёзд в дневном ручье. Картина не была ключом к чему-то другому. Она и была тем самым «чем-то» — последним, щедрым, цельным даром.
А на мольберте, освещённая заходящим солнцем, картина продолжала жить своей тихой, многомерной жизнью, в которой было всё сразу: и утро, и вечер, и лето, и осень, и память, и любовь. На одинокого художника, сумевшего соединить в себе целый мир, работали теперь пятеро зрителей, пытающихся этот мир принять. И это, возможно, и было самой большой его победой.
Федорина Анастасия. Мой дневник

Солнце светит в окно, чувствую его даже с закрытыми глазами. Просыпаюсь. Жмурюсь. И все-таки заставляю себя открыть глаза. Субботнее утро. Но поваляться не получится.
Звонок: «Дочь, привет! Ты помнишь о наших планах? Я тебя жду?»
«Конечно, мам»...
И вот уже минут через 30, стою на автобусной остановке. Приехал.
До нашей старой дачи на автобусе ехать почти час. «Наверное, придётся остаться с ночёвкой, чтобы все разобрать».
Идти до дачи тяжело, с весны трава и кусты разрослись, и успели высохнуть от летней жары, теперь цепляются за сумку. И солнце сегодня, включили на полную. Хочется быстрее дойти до дачи, бросить сумку и, как в детстве, убежать на речку. Но сегодня планы другие. В конце улицы показалась наша дача. Забор из сетки, обвитый диким виноградом. У калитки уже ждет мама.
«Привет, доченька, как добралась? В автобусе духота, наверное».
«Привет, все хорошо, мам».
Подошли к дому. Скрипнула дверь, скрипнула половица. Запахло блинами и летом из детства. На столе уже стоят аппетитной горкой блинчики. Между прочим, официально назначенные мной лучшими блинчиками в мире! Маленькие хрустальные вазочки с вареньем. Малиновое? Клубничное или абрикосовое? Выбрать невозможно. Надо пробовать все. Старый заварочный чайник с петухом на боку и свисавшим из носика круглым ситечком. Вот она, моя машина времени.
После чая и блинов опять появились мысли о речке и гамаке под яблоней. И та, маленькая девочка, которой я себя сейчас вспоминаю, так бы и поступила. На речку, а потом в гамак. А может в гамак, на речку, а потом снова в гамак. Но мне не 7 и даже не 13. 19. Я взрослый и ответственный человек. Взрослый и ответственный. Взрослый и ответственный. Повторяю, как мантру, настраиваясь на дела.
Пошла переодеваться. На даче оставались мои старые вещи: шорты с цветами (сколько я в них гуляла тут когда-то!), футболка с актёром (очень его раньше любила, а сейчас не помню, как зовут) и сланцы (их-то я точно вижу впервые).
Поднимаюсь по старой шаткой лестнице на чердак. Когда-то здесь был мой любимый дачный уголок, мое королевство, моя пещера, мой необитаемый остров. Мои старые вещи по-прежнему здесь, скучают без хозяйки.
Мама не решалась разобрать без меня.
«Доченька, вдруг тебе что-то ещё пригодится? Ты уж сама реши, что куда».
Вещей оказалось много. Коробки с игрушками, книгами, пакеты со старой одеждой. В углу чердака, что-то накрытое большим, тяжёлым пледом. Пробираюсь туда. Сдёргиваю пыльный плед. Мой детский письменный стол. Весь обклеен наклейками и изрисован карандашами. Моя работа. Странное было у меня представление о красоте в те годы. В одном из ящиков – одинокая тетрадка. Смахнула пыль, открыла. Вот это находка! Оставлю до вечера.
К вечеру разобрала большую часть, но и на завтра работы хватит. Захватив мешки с мусором и тетрадку, отправилась вниз. Уже лежа в кровати, открываю. На первой страницы большими розовыми буквами — «Мой дневник». Вокруг надписи — наклейки и блёстки.
Перелистываю.
«15 июля. Привет мой дневник, ты будешь хранить мои самые важные секреты. Сегодня я ходила на речку со Светой и Димой. Скажу тебе по секрету, Дима (и «Дима» обведено цветной ручкой и будто даже написано особо старательно) мне очень нравится, когда я рядом с ним я чувствую тех самых бабочек в животе. Света — моя лучшая подруга, уже 3 года! И она единственная знает, что мне нравится Дима».
И я словно в кино. Вижу двух девчонок-подростков, это мы со Светой идём с речки по тропинке к даче. Я смотрю на Свету, потом решительно тяну ее за руку, веду в наше секретное место, в сарай, за водокачку. И признаюсь, волнуясь и радуясь. Рассказываю, как мне нравится Дима, какой он красивый и самый лучший во всем мире. Света соглашается со мной и соглашается хранить мой секрет.
«17 июля. Дневник, как хорошо, что я рассказала Свете! Она так мне помогает. Постоянно придумывает способы, чтобы мы случайно встретились с Димой, и он идёт гулять с нами!»
«21 июля. Дневник, ты мой единственный надёжный друг. Сегодня мы опять пошли гулять втроём, но Дима постоянно смотрел на Свету, наверное, она ему нравится! Когда мы сидели на лавочке, он взял её за руку. Представляешь, ее, не меня!!! А Светка знает, что Я, Я хотела ходить с ним за руку, а в итоге сидит и улыбается ему... Я не хочу больше с ними дружить, я ушла оттуда и не отвечаю на звонки. Мама спрашивает у меня, что случилось, но я молчу. Не хочу рассказывать ей. Она точно скажет, что это пустяки, и я накручиваю себя, а это не так».
Хм. Не могу сказать, что сейчас, мне кажется, проблемы той меня пустяком. Как кажется, я даже помню, как переживала и страдала, но вот маме все же стоило тогда рассказать, она бы поддержала и помогла, и, кстати, не надо даже и перелистывать страничку дневника, я помню, как закончилась эта трагедия, вернее мелодрама. Света тогда не согласилась дружить с Димой, знала, что он нравится мне, и отказала ему. Помню, пришла тогда ко мне и рассказала, что перестала с ним общаться.
В общем, Свету я быстро простила. И это было самым правильным решением — дружим до сих пор. Со Светой, конечно. Диму после того случая я сразу разлюбила, возненавидела ненадолго, а потом уже и забыла.
Я листаю дневник дальше. Погружаюсь в детство, вернее в те времена, когда детство только-только начало уходить от меня. Но тогда я себе казалась ужасно взрослой. Все проблемы глобальными, чувства максимально-глубокими... В дневнике расписан почти каждый день того лета. До листала почти до конца. Странная склеенная страница. Это точно высший кол секретности.
С трудом расклеив, читаю.
«Эта запись особенно секретна, её никто не должен видеть ни при каких обстоятельствах. Сегодня мне приснился сон... очень странный.
Я шла по пустой холодной улице и ко мне подошла маленькая девочка. На голове у неё была полосатая шапка, а на ногах валенки. Мне показалось это странным, ведь валенки давно никто не носит. Она попросила меня наклониться и сказала на ухо почти шёпотом: «Передай Катеньке, сестре моей, что я люблю её, что меня не украли волки, я сама ушла».
Я проснулась и мне страшно. За окном темно и звуки...
Уснуть не получается. Знаешь, дневник, мою маму зовут Катя...
А бабушка когда-то мне рассказывала, что у мамы была сестра, но я её никогда не видела.
И бабушка, и мама мне всегда запрещают ходить в лес...
Я никому об этом не расскажу даже маме, вдруг я что-то не то услышала или мама мне не поверит. Мне очень страшно, я хочу об этом забыть. Почему она выбрала рассказать именно мне? Я даже имени её не знаю».
Прочитала, и холодные мурашки побежали по спине, шее, пробрались к голове. Эй, взрослый человек, не ребёнок! Закрыла дневник и легла спать. И ночью мне снова приснился тот же сон. Только девочка во сне смотрела на меня грустными-грустными глазами.
С утра я долго думала и всё же решилась рассказать маме, ведь так хотела её сестра.
Я спустилась на кухню.
- Мам, я должна была тебе давно сказать...- я долго собиралась, чтобы рассказать, но все же решилась.
Мама долго плакала, а потом куда-то ушла. Я испугалась, может, не стоило ей рассказывать.
Она вернулась и положила на стол старый фотоальбом. С бархатной выцветшей обложкой, тяжёлыми картонными страницами и пожелтевшими черно-белыми карточками.
Достала оттуда фотографию, а на ней та самая девочка в полосатой шапке. Я перевернула фотографию «украли волки». Я посмотрела на маму, она со слезами на глазах пытается что-то сказать, голос трясётся.
- Это м… моя младшая сестра. Бабушка ей запрещала ходить в лес вечером. Но однажды... она… она пошла и не вернулась. Искала её вся деревня и милиция. Не нашли. Деревенские тогда решили, что её украли волки. Я до сих пор не знаю, что там произошло и, наверное, уже не узнаю.
Мама встала и ушла в комнату. Я ещё долго сидела на кухне, смотрела на фотографию и плакала. Что с ней случилось? Что значит «украли волки»? Почему я должна была это узнать? Я уже не узнаю.
Гурина Арина. Подарок

Зима, ухабистая, вся в сугробах, проносится, скрипит под ногами. Колготок рваные края поднатирают мерзнущую, всю распавшуюся на багроватые закаты, кожу. Щиплет. Отмороженная кожа потом, как индевелая корка, трескается. И кажется, внизу в ране каждой теплится. 
Вера несётся. Полушубок не греет, макияж под снежинками плывёт: маслянисто-черничная тушь полукругами застывает под глазами, помада вся на холоде ссыпалась пластинками на подбородок. Пакет в руках тяжелеет, острые края застывшего пластика норовят выпасть из потных ладошек.
Где-то впереди вырастает тяжёлый силуэт школы. Она буквой «Н» выстроенная: вся из кирпичиков и первых зверинцев высеченная. Монолитная такая. Верочка как-то разом, глядя на неё, вспоминает подпирающий потолок дубовый шкаф в кабинете отца. Пахнущий портсигаром и дорогой кожей. И красные чулки в нём — тоже пропахшие.
В ноздрях ломящегося морозом носа поселился этот запах. Выплывает порой, при случае особом. Вроде личинки какой-то в болоте: так всё в иле копошится, а тут вон взбередит воду — она и высунет неуклюжие полуслепые глаза. Будто что-то хочет ими увидеть.
Глупости, конечно. Такие и не увидят ничего, так похлопают ртом, судорожно пуская пузыри из-под воды. Верочке её даже жаль. 
Дверь классного кабинета тяжёлая и неповоротливая, когда совсем к косяку прилегает. Верочка, коленом подпирая и приподнимая как бы, открывает. Рыхлая под коленом выемка. Верочка всё страшится, что однажды совсем опилки посыплются из неё. 
Классная руководительница — женщина чуть пухлая, разродившаяся недавно мальчиком Артёмкой, — по-матерински добро ей улыбается. Подходит. Женщина низковата даже на коротком каблучке, и Верочка пихает куда-то вниз заветный пакет, почти не глядя. Лепечет что-то отрывисто: «Тайный Санта. Вот. Принесла.»
Пакетик припрятывают куда-то. Вера садится за стол к друзьям. Вера не пьёт чаю и не ест конфет. Сменяются декорации, окружение, но глаза-то все в одной мысли коптятся. На новогодней сценке она потными руками сжимает острые коленки и поправляет судорожно соломенные волосы.
Где-то на фоне задорная музыка, потные тела под дешёвыми костюмами. Пара смешков от одноклассниц. Пара ресничек, упавших на Верочкины колени. 
Вернулись в класс, и мальчишка, чье имя Верочке и не вспомнить, в костюме новогоднем раздаёт подарки. Один за другим разлетаются наборы конфет, конфетти, свечи, игрушки. Подружки кудахчут. Угадывают: кто кому и что подарил. Смешливые стрекозки-словечки скачут по кабинету. А Верочка глаз не отводит от Сашки — с аккуратными мелкими чертами — мальчонка приятно улыбается едва-едва.
В душе — малюсенький их разговорчик. Так, мелочный, жалкий даже, в пять минут перемены. Сашка, с детства живший с мачехой, никогда не носил вязаных вещей. И глаза у Сашки, грустные, шоколадные, посмотрели на неё с нежной тоской. И Верочка в ответ — с пылким подрагиванием, с пышущим юностью сердцем. Если что-то Верочка и хотела сказать, звонок их разделил.
Подарки отпархали к получателям. А Сашка обделён. Не доставили.
И глаза у него опять нежно-тоскливые. У Верочки — всё напряжение мира в острых дрожащих коленках. У Верочки — три шага до классной руководительницы и биение сердца в краснеющих ушах. И одна надежда, что никто не смотрит, не видит сейчас.
Классная руководительница заохала, затрепыхалась, как личинка в иле, багровея. Подарок через мгновение оказывается у Сашки. Верочка знает, что в пакете чёрная коробка, обвязанная атласной лентой. Верочка знает, что в коробке шоколадного цвета неловко связанный свитер. Потому что на её руках, аккурат в месте, где касались спицы, — мелкие мозоли.
Стул под Верочкой резко одеревенел: неудобным стал и чужим. Разведенный чай, схваченный нервно, подогнулся пластиковым стаканчиком и жаром по горлу дал таким — что слёзы накатились.
Сашка на коробку поглядел, но не стал, как все, открывать, поводил только осторожно пальцами по ленте и на колени опустил. Верочка выдохнула горячий пар.
Резко все одноклассники затребовали, закричали открыть. Верочка вдохнула холодный воздух. Сашка поотнекивался и вскрыл. Свитер с неровными рядками пряжи, неловкий, пахнущий первым. Шероховатая пряжа цепляется наконец за пальцы Сашки. Смех, набат шутеек, да и чёрт с ними! Его молчание.
Верочка так и не выдохнула. До самого дома, где она мозолистыми уголками пальцев всю ночь вытирала жирные солёные дорожки с лица. А в носу насовсем уже поселился запах красных колготок. Может, потому что они совсем не впору Верочкиной маме.
Кудинов Никита. 五行 против…

О нет! Только не это! Уже будильник! А лёг я только полчаса назад! За что мне это?! Ну как же! Известно за что! За лень, разгильдяйство и злостную прокрастинацию. Конечно, путные люди не создают с нуля индивидуальный проект в ночь перед защитой. Путными людьми отец называет отъявленных ботанов, отбитых зубрил и рабов школьной системы. Одним словом, моих одноклассников. Из прогрессивных, творческих и креативных людей в классе один я!
Прогрессивность, творчество и креатив бурлили во мне всю вчерашнюю ночь. Вернее, творчество нисколько не бурлило, а только пустило один прощальный пузырь с возмущённым шипением: «Ты не Менделеев, на тебя озарение за ночь не сойдет!» И покинуло чат. Зато прогрессивность, подмигнув, шепнула, что в 21 веке самостоятельно проекты пишут только староверы (типа моих одноклассников) и любая бесплатная нейросеть готова вытащить меня из пучины интеллектуальной растерянности… Креативность же смекнула: «Тему надо брать максимально мутную, чтоб никто из комиссии в ней не разбирался. Это залог успеха».
Сработано великолепно! Дело было за малым: выбрать максимально дремучую тему… Швырнул угля в топку ИИ. О-о-о! «Концепция пяти стихий 五行 (у-син) в древнекитайской философии и их влияние на человека». Сразу стопроцентное попадание! Кого-кого, а уж китаеведов в школе точно не наблюдается, а это значит, что на защите можно упиваться своей экспертностью да свысока подглядывать на восхищенный блеск очков членов комиссии.
Итак, пронеслась! Что тут? Пять стихий. Огонь. Вода. Металл. Земля. Дерево. Известны нам такие слова! Копировать – вставить… Выравнивание по ширине… Практическая часть? Нарисуем в Microsoft Paint пентаграмму с картинками 5 стихий. Предостаточно! Да и нечего тут практиковать! Буду, что называется, давить интеллектом. Хоть и искусственным. Осталась презентация. Ну ИИ, не разочаровывай… Целых 3,5 минуты пыхтел. Готово!
Хоть и всё такое нейро и GPT, а провозился всю ночь! А сейчас вот попробуй встань…
Ладно! Пора в поход за славой! После триумфа отосплюсь… Сквозь утреннюю муть в слипшихся глазах ставлю чайник на конфорку… И вдруг апокалипсис! Вулкан! Последний день Помпеи! Огненный смерч, вырываясь из-под чайника, взмывает к самому потолку, жаром обдавая мое заспанное лицо. Молнией пронзает мысль: нужно выключить газ. Как опытный огнеборец, прорываюсь обратно у плите, рассекая волны раскалённого воздуха. Но не тут-то было! Газ потушен, но чайник продолжает пылать огненным факелом. Паника вонзается в душу: если оплавится натяжной потолок, отец убьёт. Страх рождает простую до банальности мысль: распоясавшуюся стихию можно нейтрализовать только другой стихией. Трясущимися руками набираю воду в огромную кастрюлю. Секунды длятся вечность! Резко выливаю кастрюлю на пламя, но дно чайника ещё продолжает тлеть… Дым понемногу рассеивается… Осознаю, что отчий дом спасён от пепелища… Поднимаю закоптелый чайник: на дне зияют обгоревшие остатки любимой маминой прихватки. Видимо, ночью в трудовом угаре подогревал чай и поставил чайник на тряпичную промасленную прихватку. Та возьми да прилипни! Утром с сонных глаз и не заметил…
Фух! Весь настрой на триумф как сдуло. Надо заново ловить вайп успеха. О! Оденусь-ка я максимально парадно!
…Зеркало не может мной налюбоваться: черные строгие брюки, белоснежная приталенная рубашка, стильный узкий галстук, в глазах напор, интеллект и сила… Просто Никола Тесла в молодые годы! Ой! Только волосы распушились все. Ничего! Мигом водой приглажу!
…Огромная лужа быстро растекается подо мной. Вода сочится с меня лихими струями, с носа и волос падает весёлая капель… Зеркало в ванной зачем-то запотело. Видимо, чтобы не отражать этого мокрого пингвина… От шока ещё не сразу смог душ переключить! Не меньше минуты меня поливало… Чертова Машка! Опять мылась и не переключила воду с душа на кран! Вечером утоплю ее в этой самой ванной!
…Вечером! Дожить бы еще! Судорожно переодеваясь, явственно осознаю: в ярой борьбе с противоположным стихиями я пропустил начало защиты.
Как молодой кенгуру, я выпрыгнул за дверь, к сердцу прижимая заветную папку с распечатанным проектом… Кхр-крх. Что за черт?! Кхр-кхр… Да никогда ж такого не было! Ключ как окаменел в замочной скважине. Ни вправо, ни влево… И вытащить не могу! Кхр-кхр… Только мерзкий скрежет металла от моих нечеловеческих усилий… Уж и ударял по нему, и плавно покачивал, и нажимал, и дергал… И обволакивал упрямый ключ нежными уговорами, и шприцом заливал в скважину подсолнечное масло (не нашел другого).
Ну и как, скажите на милость, оставить незапертым помещение, в котором скромно, но с достоинством в дальнем уголке моей комнаты приютилась PlayStation5? Как подвергнуть риску мою боевую подругу?! Но никчёмной кусок латуни проявлял металлическое равнодушие.
…Ключ повернулся ровно через 40 минут. Легко и плавно! Мистика какая-то! Но из-за всех этих бытовых катаклизмов я опаздывал на защиту уже на целых 1,5 часа.
…Думается, парение моё над равнодушной землёй со стороны напоминало погоню коршуна за своей добычей. Я был весь движение и порыв! Скорость и одержимость! Земля же была просто землёй. С рытвинами и буграми, выбоинами и вбоинами. Мысли о блестящем защите делали меня непобедимым. И вот очередной прыжок, продолжительный полёт…
Почему так темно, больно и сыро?! Сижу на дне глубокой и длинной канавы. С обеих сторон меня сжимают высоченные земляные стены. Подо мной ржавые трубы, кругом ветошь какая-то. Смрад и сумрак! А точнее капитальный ремонт трубопроводной системы нашего микрорайона… Встаю, оглядываюсь. До сущего мира карабкаться по отвесной каменно-глиняной поверхности метра два… Господи, да неужели же сама земля поглотила меня?!
…Я всё могу! Я в Death Stranding играю! И физкультуру почти не прогуливаю!.. Боже, как же пьянящ воздух свободы! Но следы моего кратковременного земляного заточения жирно отпечатались на парадном костюме. Меня как будто катали по свежеубранному размокшему полю. Ну что ж?! Это даже эпично. Грязный Гаврош из народа идёт покорять надменное школьно-научное сообщество. Ну классика!
…Кабинет информатики, казалось, превратился в восточный рынок небольшой среднеазиатской страны. На столе перед комиссией стояли тарелки с самой разнообразной едой. Скорым глазом я успел заметить сырники, роллы 4-ёх видов, шаурму, хинкали, 2 торта, мясной рулет и брускетты. Всё это, само собой, было творчеством наших девочек. Видимо, менторскую фразу «Проект должен содержать продукт» они восприняли слишком буквально. Не менее богата была и галерея ремесленных изделий, изрядно потеснившая компанию ошарашенныхкабинетных ноутбуков: повсюду виднелись разнообразные вазочки, карандашницы, ключницы, скворечники и даже самодельные песочные часы. Взглядом я боялся наткнуться на какой-нибудь каменный наконечник или палку-копалку. Стало очевидно: прогрессивное научное сообщество представляю сегодня я один.
…И вот мой звёздный час настал! Игнорируя округлившиеся глаза членов комиссии, занимаю место прямо в эпицентре этого кустарного светопреставления – встаю под металлическим ламповым кожухом, на который мои мастеровитые одноклассники уже навесили свои шедевры. Расположился аккурат под своим фаворитом – трёхъярусным деревянным кашпо, произведением моего друга Витьки Плотникова. У Витька даже фамилия говорящая. А этого гиганта для проектной работы он вообще полгода вырезал. Это то, что я называю: дурная голова рукам покоя не даёт. Я вот свой проект за ночь навоял. Тут и эрудиция, и глубина, и масштаб! А не просто какой-то горшок сосновый…
…Ловлю уважительные взгляды жюри после объявления темы. Делаю небрежный экскурс в философские течения Древнего Китая… Вдруг треск, мрак, золотые искры фонтаном вспыхивают на тёмном фоне. Понимаю, что хрустнуло где-то внутри головы и положение моего тела уже далеко не вертикальное. Яркие искорки кружатся перед глазами весёлым хороводом, начинают жирнеть, пульсировать светом. Вот их уже ровно пять, и это не искры, а светящиеся символы тех самых стихий. Вот они упорядочиваются по углам огромной древнекитайской пентаграммы, брызжут мне в глаза адским светом, заливаются сатанинским хохотом…
О проклятый деревянный горшок! Ты украл мой триумф! Безобидное, казалось бы, дерево… и то взбунтовались против меня… Огонь меня жёг, вода заливала, металл скрежетал по нервам, земля поглощала, теперь еще и дерево раздавило…
Пятеро! Пятеро на одного!.. Пять могучих стихий на одного скромного учащегося МОУ СОШ №3! Ну это даже как-то не по-рыцарски! Сам могучий Китай всей силой своей древности истово и последовательно преграждал мне путь к победоносной защите, обездвижил меня на середине умного моего слова. Да что ж я такого сделал-то?
…Что я сделал, я понял только на больничной койке. В атмосфере спокойствия и умиротворения. От безделья читая про Древний Китай, узнал, что в этой стране проворовавшихся преступников клеймили страшной отметиной на лице. А разве я не своровал всю проектную работу от начала до конца, не пытался строить специалиста в совершенно незнакомой мне теме?
Да уж! Зато сейчас даже я сам не сомневаюсь в своей экспертности по теме: «Концепция пяти стихий 五行…» Что называется, постиг её на практике. Ощутил своим собственным телом, как яростно стихии 五行 могут быть против…
Что ж? Нужно срочно смывать с себя это клеймо плагиатчика. Хорошо, что всё так сложилось и у меня теперь предостаточно больничного времени для самостоятельной работы над проектом.
Но в чём я разбираюсь достаточно хорошо? Гм… Это точно не сырники и не скворечники… Что же?
Озарение пришло ко мне со скоростью, превышающей сообразительность искусственного интеллекта. «Анализ механик выживания в условиях враждебного мира компьютерной игры Death Stranding», – вот что будет моей темой. Вот в чем я настоящий, а не фейковый эксперт. А стоило-то всего лишь прислушаться к себе!.. Буду делиться с другими геймерами своим богатым опытом. Лайфкаков у меня куча… Блог создам! Вот вам и продукт деятельности! Прямо не терпится начать!
…Нет, всё- таки права была 五行, что оказалась против!
Орлова Диана. ПОВОД НАПИСАТЬ АРИЮ

В каждом доме обязательно есть такая мебель: кровать, стол, стулья и полки. Все эти предметы сопровождают день человека от начала до конца.
Утром проснулся — встал с кровати, умылся, сел за стол, пододвинулся на стуле к столу, позавтракал, открыл шкаф, взял вещи, вышел из дома.
Вечером вернулся — снова тот же шкаф, тот же стол, тот же стул, та же кровать, а утром все повторяется.
Лишь полка висит и ждет своего часа. На ней хранятся самые красивые и ценные вещи, которых, к сожалению, не так часто касается человек.
У нашего героя на полке стоял поезд — детская, искусно выполненная игрушка. Поезд ярко-жёлтый, с голубыми оконцами и зелёными узорами. Крыша и труба были ало-красного цвета. А самое прекрасное в нем было то, что кто-то когда-то приклеил к его стенкам стихотворения про поезд. Все были про одно чувство…
Сейчас, будучи взрослым и серьезным человеком, наш герой касается его только при уборке и, боясь сломать, ставит игрушку на полку, а может, и не из страха, а из-за нежелания вспоминать былое.
Прошу простить мою забывчивость, я совсем забыла представить нашего героя. Знакомьтесь — Артемий, живет он один, работает в бюро, по утрам пьет крепкий кофе, а вечером — стакан молока. Совершенно нормальный молодой человек, как все.
Выходя из дома, он смотрел на небо и определял по нему, пойдет ли он на прогулку или же начнет свой рабочий день на тридцать минут раньше. Если небо было чистым на 60-100 процентов, то он отправлялся направо — в парк. Если же погода не отвечала этим числовым критериям, то Артемий, не думая, поворачивал налево и шел в бюро. На работе он прилежно заполнял отчеты, печатал документы, считал цифры. Вы, возможно, заметили, что вся его жизнь была построена вокруг цифр. Он доверял только им.
В один из редких деньков, когда небо удовлетворяло критериям хорошей погоды, Артемий отправился в парк. Гуляя в нем, юноша не обращал особого внимания на окружающее его, но когда по сценарию судьбы необходимо будет поднять глаза, то нужный камушек окажется на пути и поможет это сделать.
Так и случилось: глядя только прямо, Артемий споткнулся о небольшой камушек и через мгновение оказался на земле. Открыв глаза, он увидел небо, по нему бежала пара беленьких овечек, маленьких и веселых. Артемий зажмурился и, открыв глаза, снова увидел голубое небо с двумя белыми пятнами— облаками.
— У Вас все хорошо? Сильно ушиблись?
Артемий сел на дороге и оглянулся. Рядом была милая девушка с бледным лицом, золотистыми волосами и большими глазами, прикрытыми длинными ресницами.
— Все хорошо? — еще раз повторила она. Девушка была обеспокоена его состоянием. — Вы лежите так уже минут пять, меня очень тревожит Ваше самочувствие.
— Я… Все хорошо, я в порядке, — ответил Артемий, неосознанно разглядывая локоны новой знакомой, — я, видимо, засмотрелся на небо после падения. Странно, мне не свойственна такая неаккуратность и бесцельность времяпровождения.
— Вы когда-нибудь разглядывали небесных барашков?
— Что? Разглядывал кого?
— Небесных барашков. Если присмотреться к небу сегодня, то их вполне отчетливо видно. Вы их не заметили?
— Кажется, что заметил.
— Хотите, я расскажу Вам о них, только для начала давайте встанем и уйдем с дороги. У меня на скамейке осталось книжка, я сейчас заберу ее и вернусь, подождите меня минутку.
Не дожидаясь ответа, девушка убежала к скамейке, стоявшей в паре десятков метров от места происшествия. Артемий встал, отряхнулся и посмотрел в сторону скамейки. Оттуда к нему уже шла навстречу улыбающаяся и смущенно сжимающая в руках книгу «Сто лет одиночества» Маркеса девушка.
— О чем Ваша книга? — неуверенно спросил Артемий.
— Книга? — девушка взглянула на обложку, словно на ней был написан ответ, вернув взгляд на незнакомца, улыбнулась и ответила, — об одиночестве, - задумчиво подняла взгляд и добавила, — хорошо, что оно больше не грозит мне…
Молодые люди гуляли вечность или момент, это сложно было определить, тишины не было слышно и секунду до момента, пока они не дошли до здания бюро.
— Мне сюда, — сказала девушка.
— Вы тоже тут работаете?
— Да.
— Что ж.. удачи, но еще один вопрос, если позволите, как Вас зовут?
— Ария, а Вас?
— Артемий.
— Хорошего дня, Тёма, — сказала она с нежной улыбкой и ускользнула в дверь.
«Тёма...», — повторил в голове он. Последний раз его так называли лет 8 назад, а может, и еще раньше, когда-то в детстве.
Он взглянул на часы, и брови сами собой вскочили на лице. Он опаздывал уже на 30 минут! Это было впервые за всю его жизнь, когда он куда-либо опоздал.
В этот день цифры расплывались на экране, а до принтера Артемий так и не смог дойти, печатать было нечего.
Вернувшись домой, он, лежа в постели, долго рассматривал поезд, стоящий на полочке. На его первом вагоне вырисовывалась цитата из стихов Пастернака:
Навстречу мне на переезде
Вставали ветлы пустыря.
Над мирно высились созвездия
В холодной яме января. («На ранних поездах», 1941)
На следующее утро Артемий вышел из дома раньше и почти побежал в парк…
«Там ли она? Приходит ли она туда каждое утро или же вчера произошла счастливая случайность, которой не суждено повториться?» Эти мысли наперебой кричали у него в голове. В этот день природа избежала числовой оценки, но стоит отметить, что погода была превосходнейшая, как и настроение нашего героя.
Не менее прекрасным оказалось то, что все надежды оправдались и девушка сидела на той же скамейке, с интересом перелистывая страницы. Сегодня книга была уже другой, на обложке было написано «Я счастье получила в дар» Эмили Дикинсон.
Артемий осторожно подошел и подсел к Арии.
— Доброе утро, коллега, — с лисьей улыбкой обратилась она к нему, откладывая книгу, — как относишься к поэзии?
Следующий час они просидели на скамейке.
ОНА цитировала Ахматову и Мандельштама, раза два обратилась к Шекспиру.
ОН поддерживал линию диалога, а сам любовался её глазами, её голос он мысленно записывал на пластинку, которую, придя домой, с удовольствием бы поставил в проигрыватель.
Вставать не хотелось. Этот момент и это место казались самыми прекрасными и удивительными на всей планете. Ария сияла в его глазах, словно звезда, а капли утренней росы отражали свет этой красоты.
На следующий день природа решила проверить чувства Артемия и закрасила небо сплошным темно-серым цветом, но он снова не поднял головы на него. Он с улыбкой шел в парк, все еще проигрывая вчерашний диалог в своих воспоминаниях.
Ария сидела, поджав ноги к себе, сегодня она была серьезней, а в ее руках был карандаш. Она иногда подчеркивала что-то резким движением, хмурила брови, когда книга начинала выпадать из рук.
— «Маленький принц»? — удивился Артемий
— Да, эта детская книжка говорит больше, чем две прошлые вместе. А я очень хочу понять этого летчика.
И вправду, она начала показывать в книге свои заметки рассказывать. Артемий слушал и думал, что этот парнишка — Маленький принц — был неправ. Самое прекрасное создание во всей Вселенной сейчас сидело перед ними увлеченно рассказывало про розу.
В бюро, заваривая кофе, он смотрел на отчет и думал о том, как же он превратился из мальчика в … При первой же возможности взять карандаш начинал рисовать или выводить строфы… во взрослого, неспособного отличить удава, проглотившего слона от шляпы.
Вернувшись домой, Артемий посмотрел на второй вагончик с строфами Северянина.
И сел за стол с ручкой в руках. Много зачеркивая и еще больше выкидывая, он провел этот вечер. Злился на себя и свою бездарность, но в итоге отодвинулся на стуле и, довольный собой, пошел в кровать, прочитав строфы поэта на втором вагоне поезда:
Я женщину крещу. Рукой
Она мне дарит поцелуй.
Проходит поезд. Сам не свой,
Навек теряя, я люблю. («Пока проходит поезд», 1912)
Ранним утром Ария, как всегда, пришла к скамейке, но она уже была занята. На ней в полудреме с картонной коробочкой сидел Артемий. Увидев девушку, он сразу оживился, вскочил и с легким волнением в голосе начал говорить:
— Ари, можно я буду тебя так называть? Мы с тобой знакомы всего пару дней, но ты... ты для меня стала особенной. Я полюбил тебя и небо. Теперь каждый раз, когда я поднимаю взгляд, я думаю, что это нарисовала ты. Оно каждый раз прекрасно: и вчера, когда сияло солнце, и вечером, когда все небо поглотилось алеющим закатом, и сегодня, когда небо аккуратно заштриховано серыми мелками. Прочти, пожалуйста, то, что лежит внутри, ведь зорко одно лишь сердце, да? Мое увидело тебя.
Ария стояла, оцепеневшая от происходящего. Она безмолвно взяла коробочку, открыв ее и быстро пробежав по строфе глазами, заплакала.
— Прости, — начала она сквозь слезы, — прости, — она подняла правую руку, там красовалось помолвочное кольцо.
Лицо Артемия потускнело. Он еще раз посмотрел в ее мокрые глаза, на руку, на лицо.
— Прости меня, тебе не о чем жалеть и извиняться, будь счастлива, — он развернулся и ушел…
Сегодня он не пошел на работу, позвонил и сообщил о плохом самочувствии. Весь день провел за столом, все писал и писал, пока не стемнело. Прочитал работу и пошел спать. Перед сном снова разглядывал вагоны поезда. На последнем из трех были строки Цветаевой:
Площадка. — И шпалы. — И крайний куст
В руке. — Отпускаю. — Поздно
Держаться. — Шпалы. — От стольких уст
Устала. — Гляжу на звёзды.
Так через радугу всех планет
Пропавших — считал-то кто их? —
Гляжу и вижу одно: конец. Раскаиваться не стоит.
(«Поезд жизни», 1923)
Утром герой снова пошел к столу. Посередине лежало ЕГО стихотворение для НЕЁ:
Я ВАС увидел и вернулся,
Нашел я жизнь в этих глазах,
ВЫ так прекрасно улыбнулись,
Что обрели место в моих снах

ВЫ для меня прекрасней сада,
ВЫ есть манящий Лис и свобода-Змея,
И, преклоняясь, словно перед Богом,
Осмелюсь я спросить: «Роза, ты будешь моя?»

Вздохнув, он взял карандаш и дописал:

Спасибо тебе за честный ответ,
Нам на двоих было б тебя мало,
Не отпускаю, ведь я поэт.
Ты для меня теперь МУЗОЙ стала.

Узнай ты счастье, а потом
Во сне о нем мне расскажи.
Я благодарен, что влюблен,
И нет, я не сожгу мосты.

Перечитав текст, он вздохнул, взял его в руки, встал и повесил на красную трубу поезда, поглядел на него еще несколько секунд и пошел к окну в надежде снова увидеть там барашков.
Кочетова Василина. Самый богатый человек в мире

Если путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, -
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
В.С. Высоцкий

- Отгадай загадку. Кто самый богатый человек в мире?
- Миллиардер Ротшильд?
- О нет.
- Илон Маск!
- Не думаю.
- Владельцы футбольных клубов?
- Нет, нет и нет…
- Сдаюсь, но при условии, что ты назовёшь мне самого богатого.
- Конечно, назову. Это… моя бабушка, бывшая учительница литературы в школе. И её богатство - семьсот тридцать пять книг, которые выстроились на девятнадцати книжных полках, как солдаты в строю, готовые в любую минуту служить людям. Знаешь, я в этом убеждён сейчас, как никогда прежде. Её богатству нет цены. Ты заметил, что я люблю читать? Даже здесь, на СВО, не расстаюсь с книгой.
Так мирно в блиндаже вели разговор два закадычных друга - девятнадцатилетний Павел с позывным «Малыш» и двадцатидвухлетний Илья, которого сам полковник уважительно называл «Книгочей».
«Малыша» с детства воспитывала улица. Нельзя сказать, что у него были плохие родители. Нет. Но, как утверждал один литературный герой, «Всякий человек сам себя воспитывать должен». И Павел «воспитывал»: дрался с пацанами, играл в футбол, учился с «тройки» на «четвёрку».
А Ильюшу воспитывала с утончённым литературным вкусом бабушка и Их Величество - Книги. Они тоже научили его мужеству, вере, любви. И ещё научили мечтать, фантазировать.
А всё началось в далёком детстве. Однажды, проснувшись раньше взрослых, он рассматривал картины на стенах. Ему вдруг привиделось, что это и не картины вовсе, а окна в большой и неведомый мир. В самом деле: за этим окном плещется бирюзовое море, за тем - красивая девушка срывает спелый виноград. А потом взор мальчика скользнул на книжные полки. Как они были похожи на разноцветные поезда! Он на миг закрыл глаза. Какой красивый длинный поезд ждал своего маленького пассажира на станции «Сказки»!
В красных, жёлтых, золотистых, синих, зелёных вагонах путешествовали Буратино, царь Салтан, Черномор с тридцатью тремя богатырями, Золушка, стойкий оловянный солдатик. С того счастливого момента - детского озарения - мальчик полюбил чтение. Он взрослел, но игра в «книжные поезда» не закончилась, а лишь обрела новые очертания и краски. Бабушка поощряла фантазии внука. Как волновался Ильюша, когда «встречал» Пушкина! Томик с «Дубровским» и «Станционным смотрителем» был стареньким, зачитанным. «Это печать востребованности!» - шутила бабушка. А у Ильи это вызывало особое уважение к книге и писателю. Вот так разными путями в разные уголки земли уносили мальчика книжные поезда.
В 15 лет ему подарили роман Бориса Васильева «В списках не значился». Книга была прочитана за три дня, затем - выучены наизусть некоторые диалоги, описания. «А сейчас последний боец Брестской крепости шёл сквозь строй врагов, отдававших ему высшие воинские почести. Он победил…» Роман был поставлен в чёрно - красный (такого цвета сама война) поезд с названием «Военная проза» и не раз отправлялся в путь.
Где - то наверху, над блиндажом, прогремел мощный взрыв. За ним - второй, третий. На рассвете «Малышу» и «Книгочею» предстояло выдвинуться на выполнение боевого задания. В вещмешок уже сложены карты местности, консервы, любимый роман.
А пока Илья склонился над листком бумаги. «Дорогая бабушка! Привет с фронта от внука. Я жив, Богом спасаем. Знаешь, сейчас хоть и 21 век, а война всё жесточе и жесточе. Забирает день за днём наших ребят. И мы, бойцы Гвардейской дивизии, помня о них, идём всё вперёд и вперёд. Бабушка, у нас самая читающая дивизия. И блиндаж наш сам командир называет «читальней». Я с гордостью принял свой позывной «Книгочей». Помнишь, как в детстве книжные поезда уносили меня в неизведанные земли. И сейчас они спасают меня. Дорогая бабушка, пришли мне с письмецом книги. Их теперь читает даже «Малыш». До свидания, бабушка!»
На рассвете «Малыш» и «Книгочей» уходили в туманы. И в вещмешке каждого была книга.
Мещерякова София. Медвежья кость

Он приехал сюда в конце августа, когда комарьё уже звереет от близкой смерти, а тайга стоит тихая, жёлтая и злая своей предзимней красотой. Павла, аспиранта столичного университета, в этот забытый богами и людьми улус занесла тема диссертации: «Культовые практики народов Нижнего Енисея в раннем железном веке».
Место называлось «Три Скалы». Три гранитных пальца торчали из сопки, глядя в белесое небо. Внизу, под ними, много лет назад местные нашли странное захоронение – не сруб, не курган, а каменный ящик, полный костей и бронзы. С тех пор раскопки шли вяло, денег не хватало, энтузиазм гас. Павел же горел. Ему нужен был материал, сенсация, публикация в зарубежном журнале. А тут – почти нетронутый слой, ритуальный комплекс, возможно, жертвенное место.
Поселили его в избе у старика Егора, кеты по паспорту, охотника по жизни. Дед был молчалив, смотрел на Павла водянистыми глазами и по вечерам смолил цигарку, глядя, как тот при свете керосиновой лампы делает записи в своем блокноте.
На третий день, когда Павел собрался ставить первый шурф прямо у подножия скал, дед Егор заговорил.
- Ты это, паря, бросай, – голос у него был скрипучий, как снег под валенком. – Не трожь ту яму.
Павел оторвался от плана, поправил очки:
- Почему? Это же уникальный объект, Егор Макарыч. Там такие артефакты могут быть! Вы просто не понимаете масштаба…
- Я понимаю, – перебил старик. – Это не просто яма. Там Костяной Хозяин лежит. Медведь. Не зверь, а дух ихний, древний. Его беспокоить нельзя. Предки наши с ним договаривались. Он давал рыбу, зверя, недолгое тепло. Тронешь его – беда будет.
Павел вежливо улыбнулся, той снисходительной улыбкой, которой городские интеллектуалы награждают «суеверных аборигенов».
– Егор Макарыч, это всё легенды. Наука не подтверждает…
- А ты не подтверждай, – хмыкнул дед. – Ты спи. Ночью, может, сам всё поймёшь.
Эту ночь Павел запомнил надолго.
Спал он тяжело, душно, хотя в избе было прохладно. Ему снилось, что он не спит, а идёт по тайге. Тайга была не такая, как днём. Днём она просто стояла: высокая, зелёно-рыжая, полная жизни. Сейчас она была строгой мачехой. Деревья тянули к нему корявые руки-ветки, цепляли за куртку, царапали лицо. Тропы не было, под ногами чавкало ледяное болото, воздух драл горло, как наждак. Луна скрылась, и тьма стала осязаемой, плотной, живой. Ему было холодно, страшно и бесконечно одиноко. Казалось, тайга ненавидит его, хочет выпить, засосать в трясину, стереть. Он был чужой, непрошеный гость, и природа-мачеха гнала его прочь, больно хлеща ветвями по лицу.
Он бежал, спотыкаясь, пока не вывалился на поляну. Прямо перед ним, у трёх скал, стоял ОН – ХОЗЯИН!
Существо было огромным. Сперва Павел принял его за медведя, стоящего на задних лапах. Но медведь не может быть таким. Шерсть на нём была седая, с проседью, кое-где свалявшаяся в сосульки, а кое-где — отсутствовала, и сквозь кожу просвечивала кость. Морда была звериной, но глаза — человечьи: старые, мудрые, полные тоски. В правой лапе он сжимал копьё из чёрного камня, на груди висело ожерелье из медвежьих клыков и бронзовых блях.
Костяной Хозяин – кормилец Сибири.
- Зачем пришёл? – голос звучал не снаружи, а внутри головы Павла, гулкий, как камнепад.
- Я… я изучаю… – язык прилип к горлу.
Существо шагнуло к нему, и мир вокруг изменился. Тайга-мачеха исчезла. Павел увидел всё иначе, словно с высоты птичьего полёта или из глубины веков. Перед ним проносились картины, быстрые, как вспышки молний.
Вот те же три скалы, но нет леса – только тундра, ледник на горизонте. Маленькие, коренастые люди в шкурах загоняют мамонта... Среди них – тот самый Медведь, только живой. Огромный шаман в медвежьей шкуре бьёт в бубен - и зверь падает замертво. Люди едят, живут, плодятся. Это их мать-земля кормит.
Вот другая картина: лето, солнце, вода в Енисее кишит рыбой. Те же люди, но их больше. Они приносят к скалам дары: бронзовые ножи, связки меха; убивают белого оленя. Шаман-Медведь, уже старый, седой, мажет кровью каменную глыбу. Люди благодарят Хозяина места за щедрость.
Вот последняя картина: чёрные тучи, холод, голод. Люди ссорятся, умирают. Кто-то чужой, с железным мечом, убивает шамана-Медведя у этих скал, чтобы забрать силу. Но сила не даётся. Труп шамана погружают в каменный ящик, а сверху ставят копьё, чтобы дух не вышел и не отомстил. Но он и не хочет мстить. Он просто лежит и ждёт. Ждёт, когда придут свои.
Видение схлынуло. Павел стоял на коленях, вцепившись пальцами в сырую землю. Над ним возвышался Хозяин. Его глаза изменились. В них больше не было тоски. Там была суровая, всезнающая, но бесконечно щедрая любовь. Это был не грозный идол, а усталый пращур, много веков охраняющий покой своего народа.
Тайга вокруг снова стала тихой, но теперь она не душила. Она обнимала, была мудрой матерью, принявшей блудного сына. Шум ветра в кронах звучал как колыбельная. Воздух пах мёдом и хвоей. Павел чувствовал каждой клеткой, как земля под коленями пульсирует, дышит, как огромное живое сердце, которое билось в такт его собственному.
- Ты пришёл тревожить мой сон, - голос был тих, почти ласков. – Думал, кости – это просто кости. Бронза – просто металл. А это – память. Память моих детей. Ты хочешь забрать её, выставить в стеклянном ящике, подписать бумажку. А кто накормит моих детей зимой, когда я уйду с этого места? Кто даст рыбу в невод, кто пошлёт зверя в капкан? Моя душа в этой земле. Заберёшь кости – отпустишь душу. И уйдёт сила. И останутся мои люди с пустыми руками перед стужей. Ты этого хочешь, учёный?
- Нет, – прошептал Павел. Слезы текли по его лицу, и он не замечал их. – Я не знал. Я думал, это просто история.
- История – это когда мёртвое изучают мёртвые. – Хозяин склонил голову набок. – А мы – живые. И земля наша живая. Выбирай.
Павел проснулся от собственного крика.
Он сидел на топчане весь мокрый от пота, хотя в избе было градусов десять. За окном брезжил серый неуверенный рассвет. Дед Егор сидел за столом, пил чай из блюдца и смотрел на него без удивления.
- Ходил? – спросил он коротко.
Павел кивнул, не в силах говорить.
- Ну и как он тебе? Страшный?
- Нет, – голос сел, пришлось откашляться. – Не страшный. Грустный.
Старик удовлетворённо кивнул.
– Грустный – это правильно. Ему есть о чём грустить. А ты теперь чего делать будешь? Завтра начальник твой из района приедет, бульдозер пригонит. Велели верхний слой снимать, технику подгонят. Говорят, некогда церемониться.
Павел посмотрел на свои руки. Они дрожали.
Учёный в нём кричал: «Уникальный комплекс! Культовая стратиграфия! Ты станешь звездой археологии!». Но где-то глубже, под всеми этими наслоениями амбиций и знаний, заговорил кто-то другой: тот, кто стоял на коленях перед Костяным Хозяином и чувствовал, как земля дышит.
- Какой бульдозер? – спросил он тихо.
- Обыкновенный. Гусеничный. – Дед Егор допил чай. – Завтра к полудню будет.
Павел молчал минуту, другую. Потом встал, натянул куртку, сунул ноги в резиновые сапоги.
- Ты куда?
- К скалам.
Дед Егор не остановил его, лишь вздохнул и перевернул пустую кружку вверх дном.
Утром следующего дня, когда по разбитой лесовозной дороге к Трём Скалам подкатил видавший виды трактор, археологов на месте не оказалось. Не было ни вешек, ни колышков, ни сетки раскопа. Бульдозерист, мужик лет сорока, с утра уже злой от похмелья, вылез из кабины и нашёл только свеженасыпанный холмик земли у подножия центральной скалы.
На холмике лежал обломок бронзового ножа, видимо, выпавший при перезахоронении и придавлен сверху плоским камнем, чтобы ветром не сдуло.
Павел сидел в избе деда Егора и пил чай. Перед ним лежал чистый лист командировочного отчёта.
- Шурфы дали отрицательный результат, – тихо сказал он сам себе, пробуя фразу на вкус. – Культурный слой оказался разрушен. Рекомендовано снять объект с охраны.
Дед Егор, сидевший на лавке, согласно кивнул, поправил меховую шапку, которую не снимал и в помещении, и коротко бросил:
- Правильно. Мать не обманешь.
Павел вздохнул. В груди щемило от потери научной сенсации. Но где-то глубже, в самом сердце, разливалось странное, непривычное тепло. Тепло земли, которая приняла его обратно. Той, что умеет быть и строгой мачехой, и мудрой матерью.

Степанова Милана. Завтра было уже сегодня

Пыль заката осела на подоконник, покрыв тонким слоем сероватой муки забытые горшки с геранью. Анна вытерла ладонью стекло, оставив полукруглый след. За окном медленно гасли краски дня — багровые, лиловые, потом свинцовые. В такие минуты город казался незнакомым, чужим, будто она смотрела на него через воду.
На кухне ждал невымытый чайник, на столе — письмо от дочери из Санкт-Петербурга. Конверт лежал нетронутым уже три дня. Анна знала, что там — приглашение, мягкое, но настойчивое. «Мама, ты не можешь жить одна в этой огромной квартире. Давай продадим, переедем ближе ко мне». Разумные слова. Практичные.
Она потянулась к конверту, но рука замерла в сантиметре от бумаги. Нет. Не сегодня.
«Я подумаю об этом завтра», — прошептала она, и слова повисли в тишине, смешавшись с пылинками в последних лучах заката.
На следующее утро разбудил дождь. Он стучал по жестяному подоконнику монотонно, настойчиво, как метроном, отсчитывающий время. Анна заварила чай, села в кресло у окна. Письмо все еще лежало на столе, но теперь рядом с ним оказался альбом с фотографиями, который она вчера вечером, сама не помня как, достала с верхней полки шкафа.
На первой странице — молодой мужчина в форме. Улыбка немного скованная, глаза прищурены от солнца. Андрей. Он говорил: «Мы с тобой, Анечка, как эти клены под окном — корнями вросли в эту землю». Его не стало пять лет назад. Инфаркт в трамвае, по дороге домой с работы. Обычный вторник.
Она перелистнула страницу. Вот она сама, смеющаяся, с маленькой Лизой на руках. Фотография сделана на этом же балконе. Лиза в платьице в горошек, которое Анна шила три ночи, потому что ткань была дефицитная, а завтра была утренник в саду.
Дождь усиливался. Анна закрыла альбом, подошла к окну. Во дворе, действительно, стояли два клена. Один уже начал желтеть, хотя до осени было далеко. Второй, тот что ближе к парадной, выглядел больным, с обломанной веткой.
«Нужно вызвать дворника, пусть посмотрит», — подумала она. Потом вспомнила, что дворника теперь зовут не Федором, а каким-то Равилем, и он работает по графику, который она никогда не может запомнить.
Она повернулась к письму. Взяла его в руки. Конверт был плотный, дорогой, не то что те тонкие голубые авио, что приходили от Андрея со службы. Лиза преуспела. Хорошая работа, просторная квартира, заботливый муж. Все, о чем может мечтать мать.
«Подумаю завтра», — снова сказала Анна, но на этот раз голос прозвучал тише, без прежней уверенности.
Ночь принесла сны. Андрей снился редко, но в эту ночь он пришел ясно. Не молодой, каким был на фотографии, а таким, каким ушел — седым, с морщинками у глаз. Он молча сидел в их общей гостиной, смотрел на книжные полки, потом повернулся к ней и сказал: «Корни, Аня. Не торопись».
Анна проснулась с рассветом. В квартире стояла непривычная тишина — дождь прекратился. Она встала, налила стакан воды, прошла по комнатам. Вот библиотека Андрея — книги по истории, которые он коллекционировал. Вот вышитая скатерть ее бабушки, немного выцветшая, но еще крепкая. Вот трещинка на потолке в форме молнии, оставшаяся с того землетрясения в семьдесят седьмом, когда они с Андреем, обняв испуганную трехлетнюю Лизу, стояли в дверном проеме и смеялись от нервного напряжения.
Каждый предмет был страницей ее жизни. Каждая царапина на паркете — памятной датой.
Она вернулась на кухню. Села. Взглянула на письмо. Потом на часы — было всего шесть утра. В Санкт-Петербурге сейчас пять, Лиза еще спит.
Анна медленно, почти церемониально, вскрыла конверт. Прочла письмо. Оно было именно таким, каким она ожидала: любящим, заботливым, разумным. Лиза предлагала приехать через месяц, помочь с оформлением документов, с продажей.
Она положила лист на стол, подошла к окну. Над городом поднималось солнце, разгоняя остатки ночи. Во двор вышла соседка, Марья Ивановна, выгуливая свою вечно нервную таксу. Они помахали друг другу.
Анна глубоко вздохнула. Завтра наступило. Оно стояло за окном в золотых лучах, в запахе мокрого асфальта, в далеком гудке поезда. Она вернулась к столу, взяла ручку и чистый лист бумаги.
«Дорогая Лиза, — начала она. — Спасибо за письмо. Я все обдумала...»
Рука замерла. Анна посмотрела в окно, на клены, на просыпающийся двор, на знакомый силуэт пожарной каланчи, виднеющийся между домами.
Завтра было уже сегодня. И сегодня нужно было решать. Но впервые за много дней ее не сжимала паническая тоска. Была только тихая, светлая грусть — та грусть, что сопровождает любое прощание и любое начало.
Она дописала фразу: «...и я решила остаться. Приезжай в гости, мы все обсудим за чашкой чая. Я расскажу тебе почему».
Потом поставила точку. Твердую, круглую, как солнце в окне.
Абдурашидова Патимат. Скарлетт О’Хара против десятого класса: записки оптимистки

Меня зовут Патимат, я учусь в десятом классе, и у меня есть официальный диагноз, который я поставила себе сама: «хроническое воскресенье». Это когда список дел на понедельник напоминает свиток из триллера, а твоё желание делать уроки находится где-то на уровне Марианской впадины.
Недавно, когда гора учебников по биологии и алгебре начала угрожающе на меня коситься, я вспомнила фразу из маминой любимой книги: «Я не буду думать об этом сегодня, я подумаю об этом завтра». Скарлетт О’Хара, героиня «Унесённых ветром», явно знала какой-то секрет. Я решила: если это сработало во время гражданской войны в Америке, то уж с контрольной по физике точно справится.
Но, как истинная ученица 10 класса, я решила подойти к вопросу научно. Оказывается, фраза «Я подумаю об этом завтра» — это не просто лень, а тонкий психологический маневр!
Во-первых, наш мозг — это очень капризный компьютер. Ученые говорят, что у нас есть «префронтальная кора» (это такой строгий завуч внутри головы) и «лимбическая система» (это внутренний котик, который хочет только играть в телефон и есть чипсы). Когда мы заставляем себя делать что-то скучное, эти двое начинают драку. Скарлетт же предложила гениальное перемирие. Ты не говоришь мозгу «нет», ты говоришь «позже». Котик успокаивается, завуч записывает задачу в блокнот, и стресс уходит пить чай.
Во-вторых, существует магия сна. Биология учит нас, что ночью мозг не просто спит, а «прибирается» в голове. Информация из кратковременной памяти перекладывается в долговременную. Это, как если бы вы разбросали вещи по комнате, а утром проснулись — и всё лежит в шкафу по цветам! Когда я говорю «подумаю об этом завтра», я фактически отдаю задачу на аутсорсинг своему подсознанию. Иногда я просыпаюсь утром и — о чудо! - задача по алгебре, которая вчера казалась иероглифами, вдруг решается в два счета.
Правда, у этой стратегии есть один маленький побочный эффект. Его зовут «Завтрашняя Патимат». 
Видите ли, в воскресенье вечером я искренне верю, что «Завтрашняя Патимат» — это сверхчеловек. Она встанет в шесть утра, сделает зарядку, выучит все даты по истории и, возможно, даже спасёт мир. Но когда наступает утро понедельника, я с ужасом обнаруживаю в зеркале всё ту же десятиклассницу Патимат, которая очень хочет спать и совершенно не понимает, почему «Вчерашняя Патимат» так подло с ней поступила, оставив столько дел.
Однажды я даже попробовала применить метод Скарлетт в школе. Когда учительница спросила, где мой реферат по географии, я вежливо ответила: «Знаете, Инна Павловна, я подумаю об этом завтра». Мой научный эксперимент прервало замечание в дневнике. Видимо, Инна Павловна еще не дочитала до того момента в книге.
Но если говорить серьезно, то эта фраза — мой щит. В мире, где от нас требуют быть отличниками, художниками, спортсменами и при этом всегда улыбаться, иногда нужно просто выдохнуть. Сказать тревоге «стоп». Дать себе право на паузу, чтобы не «перегореть» раньше времени.
Так что теперь, когда я чувствую, что паника из-за невыученного параграфа начинает зашкаливать, я закрываю учебник, обнимаю кота и шепчу: «Я подумаю об этом завтра». И знаете что? Завтра всегда наступает. И оказывается, что параграф не такой уж длинный, а жизнь — штука гораздо более интересная, чем список невыполненных задач.
А теперь простите, мне пора идти. Мне нужно подумать о том, как написать заключение к этому рассказу... но, пожалуй, я сделаю это завтра!
Бордомыдова Олеся. Синий свет в ее кармане

Николь росла тихой. Не то чтобы забитой или несчастной — нет, просто она была из тех детей, которые умеют слушать тишину внимательнее, чем громкие разговоры. В школе её считали «серой мышкой», хотя она прекрасно рисовала и знала названия всех созвездий. Просто она никогда не спешила выплескивать свой внутренний мир наружу, боясь, что он разобьётся о чужие равнодушные взгляды.
Всё изменилось в то душное августовское воскресенье, когда мама отправила её перебирать хлам в бабушкином чулане. Бабушка умерла прошлой зимой, и с тех пор дверь в маленькую комнатку под крышей была заперта. Пахло там нафталином, сушёной мятой и временем. Николь аккуратно перекладывала стопки пожелтевших простыней, вороха лент и коробки с пуговицами, как вдруг её пальцы наткнулись на что-то тёплое.
Среди холодного металла, старых швейных игл и пыльного дерева лежал камень. Он был размером с куриное яйцо, гладкий, как морская галька, но при этом матово-серебристый, с глубокими синими прожилками, которые, казалось, двигались, если смотреть на них искоса. Самое удивительное — он пульсировал мягким теплом, словно маленькое живое сердце.
Николь замерла. Она хотела позвать маму, но что-то её остановило. Это «что-то» было похоже на внезапную, очень личную тайну. Она сунула камень в карман джинсов и до самого вечера не решалась достать его.
Ночью, когда дом уснул, Николь села на кровати, сжимая находку в ладонях. Камень засветился. Сначала слабо, как светлячок, а потом всё ярче и ярче, будто лучи света, пробивающиеся из-за грозовой тучи в непогоду. Синие прожилки запульсировали быстрее, и девочка вдруг услышала... не голос, а скорее ощущение. Оно было похоже на то, как если бы кто-то очень добрый и мудрый положил руку тебе на макушку. Тепло разлилось по телу, и перед глазами поплыли картинки. Она увидела бабушку — молодую, смеющуюся, которая держала этот камень в руках и смотрела на закат. Она увидела, как бабушка гладила этим камнем больное колено соседского мальчика, и боль уходила. Она увидела тысячи крошечных искр, которые камень впитывал из окружающего мира — из утренней росы, из смеха детей, из тепла только что испечённого хлеба.
— Ты — накопитель? — прошептала Николь. — Ты собираешь счастье?
Камень мигнул в знак согласия. Или ей просто показалось? Но с этой ночи в жизни Николь что-то изменилось, появился секрет. Самый главный и неприметный.
Она никому об этом не говорила. Даже маме. Даже лучшей подружке Ане, с которой они иногда сидели за одной партой.
На следующий день в школе произошло странное. На уроке литературы нужно было читать стихи о природе. Николь всегда мямлила, прячась за учебник. Но в этот раз, сжимая в кармане тёплый камень, она вышла к доске и вдруг... запела. Нет, она просто читала Есенина, но её голос звучал так, будто за окном и правда расплескалась черёмуха. Класс затих. Учительница, Марья Ивановна, сняла очки и внимательно посмотрела на девочку.
— Николь, это было чудесно, — сказала она. — Ты так чувствуешь природу?
Николь просто кивнула, чувствуя, как камень согласно пульсирует в кармане. Она поняла: он не даёт ей чужих слов или талантов. Он просто убирает тот комок страха, который сидит в горле, позволяя наружу выйти тому прекрасному, что всегда было внутри неё.
С каждым днём Николь открывала в этом камне новые грани. Однажды она несла его в руке, возвращаясь из магазина, и заметила бездомного пса, который жался к стене, дрожа от холода. Обычно она проходила мимо, испытывая жалость, но не зная, как помочь. Но сейчас тёплый свет камня словно подтолкнул её. Она подошла, присела на корточки и протянула руку. Пес заворчал, но потом, когда девочка дотронулась до его свалявшейся шерсти, замер. Николь почувствовала, как от камня к псу перетекает что-то успокаивающее. Пес вздохнул, вильнул хвостом и ткнулся мокрым носом в её ладонь.
— Ты просто хотел, чтобы тебя кто-то заметил, да? — прошептала Николь. — Я тебя понимаю.
С этого дня она начала носить в кармане кусочки хлеба для дворовых собак и птиц.
Через неделю произошла ситуация с одноклассником Димкой, которого все дразнили «тормозом» из-за того, что он медленно соображал на математике. Николь всегда было его жаль, но присоединяться к толпе обидчиков она не хотела. Как-то на перемене она увидела, что Димка сидит один и собирает пазл с кораблями, и у него не сходились кусочки. Николь села рядом. Камень в её рюкзаке потеплел.
— Смотри, — сказала она тихо. — У этого паруса край вон тот, волнистый. А здесь есть такой же?
Димка удивлённо посмотрел на неё. Через минуту кусочек встал на место. Димка улыбнулся — первый раз за весь год.
— Николь, а ты клёвая, — сказал он.
И Николь поняла, что камень учит её самому главному: видеть в людях не то, что бросается в глаза, а то, что спрятано глубоко внутри.
Но самое удивительное открытие ждало её впереди. Однажды вечером она сидела на подоконнике и смотрела на дождь. Ей было грустно. Она держала камень в руках и думала о бабушке, о том, как ей её не хватает. И вдруг камень не просто засветился — он заиграл всеми цветами радуги, а синие прожилки сложились в картинку: бабушкино лицо, улыбающееся и совсем близко. Николь почувствовала запах бабушкиных пирожков и тепло её рук. Это длилось всего мгновение, но девочка поняла: камень хранит не только «счастье» в общем смысле, а память о тех, кого мы любим. Он — хранитель самых светлых моментов, которые не умирают, даже когда человека нет рядом.
Николь перестала быть «серой мышкой». Она не стала первой красавицей или отличницей, но вокруг неё словно образовалась особая атмосфера уюта и доверия. К ней тянулись. С ней хотели разговаривать. Учителя замечали её глубокие, не по годам взрослые рассуждения, а дети просто любили с ней играть, потому что рядом с Николь даже самая скучная игра становилась интересной.
И никто — слышите? — никто не знал, почему так происходит. Мама удивлялась, откуда в дочери столько мудрости. Аня завидовала её спокойной уверенности. А Николь просто носила в кармане куртки или джинсов маленький серебристый камень и иногда, оставшись одна, прижимала его к щеке и шептала:
— Спасибо тебе. И спасибо тебе, бабушка.
Она пробовала однажды рассказать маме. За ужином она открыла рот и сказала: «Мам, у меня есть секрет...», но в этот момент камень в её комнате, оставленный на столе, словно послал волну тепла, которая остановила её. Николь поняла: некоторые вещи слишком хрупки для чужих ушей. Словами их не передать. Их можно только чувствовать.
Так прошёл год. Камень изменил её жизнь, но не магией, а тем, что помог ей разглядеть магию в самой обыденности. Николь научилась видеть, как солнце играет в лужах, как по-разному пахнут книги в библиотеке, как интересно морщит нос кондуктор в автобусе, когда улыбается. Она поняла, что мир полон чудес, просто люди разучились их замечать, потому что слишком громко говорят сами.
Однажды зимой Николь пошла на каток с классом. Она каталась не очень хорошо, но в этот раз, сжимая камень в кармане пуховика, вдруг почувствовала необыкновенную лёгкость. Лёд сверкал под фонарями, падал снег, играла музыка, и Николь, раскинув руки, впервые в жизни проехала целый круг, не упав. Ей казалось, что она летит. В этот момент она поймала взгляд Димки. Он тоже катался, смешно перебирая ногами, и смотрел на неё с восхищением.
Вдруг Димка поскользнулся и, падая, сильно ударился головой о бортик. Он замер, из глаз его брызнули слёзы, а на льду появилась кровь. Все растерялись, учительница побежала звать помощь. А Николь, повинуясь не разуму, а сердцу, бросилась к нему. Она упала на колени рядом, достала из кармана варежку, в которой лежал камень, и прижала её к ранке на голове Димки.
— Всё будет хорошо, — шептала она. — Дыши. Я здесь.
Камень нагрелся так сильно, что обжёг ладонь даже через шерсть. Николь почувствовала, как из неё самой уходит тепло — оно перетекало в мальчика. Димка перестал плакать, его дыхание выровнялось, а взгляд стал осмысленным. Когда подбежала учительница, крови уже почти не было, а рана выглядела как простая царапина.
— Чудо какое-то, — ахнула учительница. — Легко отделался, Дима.
Вечером дома Николь достала камень. Он был тусклым, почти серым. Синие прожилки исчезли. Он больше не пульсировал и не грел. Николь не плакала. Она поняла, что камень отдал всё своё тепло, всё счастье, всю память, чтобы спасти Димку. Он был не просто накопителем, он был преобразователем. Он превращал накопленную любовь в реальную помощь.
Николь долго сидела, сжимая холодный, безжизненный камень в ладонях. А потом вдруг почувствовала лёгкое покалывание в кончиках пальцев. Она поднесла камень к глазам. На его поверхности, в самой глубине, зародилась одна-единственная, крошечная голубая искорка. Она была слабой, но живой. Камень не умер. Он просто начал всё сначала.
На следующий день в школе Димка подошёл к ней на перемене. Он мялся, смотрел в пол, а потом протянул ей шоколадку.
— Это тебе, — буркнул он. — Спасибо. Я не знаю, что ты сделала, но... у меня голова совсем не болит. И вообще, мне стало как-то... спокойно.
Николь улыбнулась и приняла шоколадку. В этот момент она почувствовала, как в кармане её школьного сарафана едва заметно потеплело. Камень впитал новую капельку света — благодарность.
И Николь поняла самую главную тайну. Не в камне было дело. Камень был просто зеркалом, просто другом, просто учителем. Всё самое важное всегда было в ней самой. В её способности любить, жалеть и видеть прекрасное. Камень просто помог ей это в себе разглядеть.
Она так никому о нём и не рассказала. И не расскажет никогда. Потому что это её история. История о том, как девочка нашла в пыльном чулане не просто камень, а ключ к собственному сердцу. И этот ключ теперь всегда с ней. Даже когда камень лежит на полке, набираясь новых сил под лунным светом.
Николь смотрит в окно на звёзды и знает, что вселенная полна чудес. Нужно просто уметь молчать, чтобы их услышать. И иногда — позволять себе светиться.
Нестеров Дмитрий. Завтра, которое мурлыкает

Меня зовут Дмитрий, мне пятнадцать, и мой жизненный принцип — гениален в своей простоте. Любая проблема, задача или вызов автоматически получают статус «завтра». Зачем напрягаться сегодня, когда завтра я буду умнее, изобретательнее и вообще, возможно, задача сама собой рассосётся?
Например, прямо сейчас. Я лежу на диване, смотрю в потолок, а рядом, на столе, лежит Главная Проблема Моей Жизни. Нет, не учебник геометрии (его я отложил на послезавтра). Не пустая пиццевая коробка (выброшу перед сном, честно). И даже не сообщение от Машки, на которое я не знаю, как ответить (это я продумаю к следующей неделе).
Рядом со мной, сладко посапывая, лежит Чудовище. Рыжее, пушистое, с одним торчащим в сторону ухом. Это кот. Вернее, котёнок. Совсем недавно — бездомный комочек, жалобно пищавший у нашего подъезда под холодным дождём. А сейчас — царь и бог нашего дома.
Проблема в том, что его существование до сих пор является государственной тайной от моих родителей. Они уехали на неделю к бабушке, у которой «прихватило спину». И оставили меня одного, с мудрым напутствием: «Ты уже взрослый, Дима. Справляешься. Главное — никаких животных в доме. У папы аллергия, у мамы новый диван».
И вот я, взрослый и самостоятельный, на второй же день подобрал этого бандита. Потому что он мокрый, потому что он дрожал, и потому что посмотрел на меня зелёными глазищами, в которых читалась одна простая мысль: «Ну, и что ты теперь будешь делать, большой и умный?»
«Подумаю об этом завтра», — бодро сказал я себе. Завтра было вчера. И позавчера. Рыжик (так я его назвал) уже успел обследовать все углы, найти и порвать папину газету (к счастью, старую), вскарабкаться на шторы, как скалолаз-экстремал, и проявить волчий аппетит. А я успел купить корм, наполнитель для лотка (слава интернету и курьерской доставке) и развить навыки скрытного перемещения по квартире с котом под курткой.
Но завтра вечером возвращаются родители. И этот факт уже не отодвинешь на следующий день. Он стоит на пороге, огромный и неумолимый, как слон в посудной лавке. Моей посудной лавке.
Рыжик потянулся, встал, прошёлся по моей груди и ткнулся холодным носом в подбородок. Мурлыканье у него было таким, будто внутри завёлся маленький, довольный жизнью трактор.
«Всё, приятель, — вздохнул я. — Сегодня последний день нашей вольной жизни. Сегодня… сегодня я подумаю об этом».
План, как водится, родился гениальный и многоступенчатый. Сначала — создать у родителей идеальную картину дома. Я вымыл полы, протёр пыль, даже почистил плиту. Квартира блестела, как новая. Рыжик с интересом наблюдал за моими метаниями с тряпкой, сидя на холодильнике, будто принимая парад.
Затем — фаза маскировки. Все следы кота (миска, лоток, игрушка из бантика от колбасы) были упакованы в спортивную сумку и спрятаны на антресолях. Самого Рыжика, после недолгого и жалобного сопротивления, я запихнул в переноску (купленную «на всякий случай»), которую задвинул под кровать в своей комнате. «Тише, партизан, — прошептал я сквозь сетку. — Это ненадолго».
Оставался последний и самый сложный пункт: нейтрализация запаха. Кот пах котом. Пусть и милым, домашним, но факт. Я открыл все окна, несмотря на прохладный вечер, и пустил в ход тяжёлую артиллерию — мамин дорогой французский освежитель воздуха с ароматом «морской бриз». Пшикнул раз, другой. В квартире запахло так, будто тут только что бушевал шторм, выливший на пол литры парфюма.
Рыжик под кроватью чихнул. Я почувствовал лёгкое головокружение.
И тут — звонок в дверь. Сердце ёкнуло и провалилось куда-то в сапоги. Они приехали на час раньше!
Я бросил баллон на стол и побежал открывать, стараясь придать лицу радостно-невинное выражение.
— Привет, сынок! — Мама первая зашла в прихожую и обняла меня. Папа с чемоданами стоял сзади, улыбаясь. — Ой, — мама нахмурила нос, отстраняясь. — Что это у тебя тут… так пахнет? Словно в парфюмерном цеху побывал ураган.
— Да я, это… убирался! — бодро соврал я. — Освежителем побрызгал. Для свежести!
— Чувствуется, — папа скептически оглядел блестящие полы. — И убрался, вижу. Молодец. Прямо как будто к нашему приезду готовился.
Они стали расходиться по комнатам, разбирать вещи. Я замер в центре зала, как страж у переносимой под кроватью государственной тайны. Каждая клеточка моего тела была напряжена, я прислушивался к малейшему звуку из своей комнаты.
И тут я его услышал. Тихое, но отчётливое: «Мяу».
Звук был жалобным, вопрошающим. «Ну, где же ты? Почему темно?»
Мама вышла из спальни, держа в руках свой свитер.— Дима, ты слышал? Мне показалось, или…— Нет! — выпалил я громче, чем нужно. — Не показалось! То есть показалось! Это… это у соседей! Новая кошка!
— Странно, — сказала мама и пошла на кухню готовить чай.
Папа тем временем прошёл в гостиную и прилёг на диван. Мой диван. Тот самый, на котором недавно сладко спал Рыжик. Папа потянулся, устроился поудобнее… и вдруг чихнул. Раз, другой, третий.
— Ох, — пробормотал он. — Что-то я, кажется… Аллергия. Наверное, на твой «морской бриз», сынок.
Он чихал всё чаще, его глаза начали слезиться. В голове у меня пронеслась паническая мысль: «Всё пропало. Он всё поймёт. Сейчас начнёт искать источник, заглянет под кровать…»
И в этот самый момент из моей комнаты выкатился маленький рыжий комочек. Рыжик, видимо, нашёл лаз в переноске и решил исследовать обстановку. Он важно, по-хозяйски, прошёлся по коридору, зашёл в гостиную, оглядел чихающего папу, подошёл к дивану и… запрыгнул ему на грудь.
Воцарилась мёртвая тишина. Папа перестал чихать от неожиданности. Он и кот уставились друг на друга. Я зажмурился, готовясь к взрыву.
А потом произошло невероятное. Рыжик, этот пушистый предатель, уткнулся головой в папину ладонь и заурчал. Урчал так громко и искренне, что звук наполнил всю комнату. И папа… папа неуверенно погладил его по голове.
— Так-так-так, — тихо сказал папа. — А это кто у нас тут?
Из кухни вышла мама. Увидела сцену: папа на диване, кот на папе, я в проёме двери, бледный как полотно. Её лицо сначала выразило удивление, потом строгость, а потом… она заметила, как папа чешет кота за ухом. И как у папы нет ни намёка на аллергическую реакцию. Ни чиха, ни слёз.
— Александр, — сказала мама. — У тебя же аллергия.
Папа виновато улыбнулся, не переставая гладить Рыжика, который уже перевернулся на спину, предлагая почесать живот.— Ну, знаешь… Она, кажется, была… психосоматическая. От нервов работы. А тут такой… антистресс.
Мама подошла ближе, посмотрела на меня. В её глазах читались и укор, и понимание, и капелька умиления перед папой с котом.— И долго вы, двое мужчин, собирались хранить эту тайну? — спросила она.
— Я… я подумал об этом завтра, — честно признался я, чувствуя, как камень с души начинает скатываться, оставляя лёгкое, воздушное чувство.
— Завтра уже наступило, сынок, — улыбнулась мама. — И, похоже, оно пушистое и довольно громко мурлыкает.
Она села на край дивана и протянула руку к Рыжику. Тот моментально переключился на неё, тычась головой в её ладонь.
— Ладно, — вздохнула она театрально. — Раз уж вы вступили в сговор… Но кормить, убирать и вычёсывать — это всё твоя святая обязанность, Дима. И никаких больше «подумаю завтра». Понятно?
— Понятно! — радостно выдохнул я.
Папа, продолжая гладить кота, подмигнул мне:— А знаешь, он на диване, кажется, не портит вид. Даже гармонирует с обивкой. Рыжие акценты.
В тот вечер мы пили чай все вместе. Рыжик, как почётный гость, восседал на отдельном стуле, получая кусочки печенья (строго по моему разрешению). Теперь у него была не тайная штаб-квартира под кроватью, а целая страна под названием «Дом». И я больше не должен был думать об этом завтра. Потому что всё самое сложное и страшное уже случилось сегодня. И обернулось не скандалом, а тёплым, общим смехом, урчанием и пониманием, что иногда самые лучшие вещи врываются в жизнь без спроса, мокрые и дрожащие, и остаются в ней навсегда, переворачивая все планы и расписания.
А завтра… Завтра мне предстоит встать пораньше, чтобы накормить своего рыжего «завтра», которое так славно наступило сегодня.
Бакланов Михаил. Сказки сибирской зимы

Он был густым, как сироп, и резал щеки мельчайшими алмазами ледяной пыли. Поселок Заозерный, притихший под толстым снежным одеялом, в эту ночь казался не точкой на карте, а крошечным ковчегом, затерянным в безбрежном белом море тайги. В доме на окраине, где жила одна Агафья, печь была истоплена по-черному, но мороз все равно скрипел за стенами, напоминая о своем присутствии.
Агафья не спала. Она сидела у темного окна, завернутая в стеганый ватник, и смотрела в ночь. Ей было за восемьдесят, и годы давно уже стерли границу между явью и сном, между памятью и грезой. Сегодня ночью граница эта и вовсе растаяла. Возможно, виной был лунный свет, такой яркий, что отбрасывал от берез синие, резкие тени. Возможно, тишина, настолько глубокая, что в ушах начинал звучать собственный, замедленный пульс.
Она закрыла глаза — и не уснула. Она вошла.
Тишина сменилась гулом. Но не навязчивым, а мягким, всеобъемлющим, как звук огромной раковины. Под ногами больше не было скрипучего половичка, а лежал теплый, упругий ковер мха, усеянный капельками росы, сверкавшими под скупым светом, проникавшим сквозь гигантский полог леса. Воздух был другим — тяжелым, влажным, пьянящим от запаха хвои, цветущего иван-чая и преющей древесины. Это была не зимняя тайга. Это была тайга вневременная.
Агафья, а теперь просто Агаша, какой ее помнила только река да старые ели, пошла на ощупь, без страха. Она узнавала это место. Тропа, по которой она шла, вела к озеру. Только озеро это было не на картах. Оно жило в ее детстве, в тех летах, когда она, маленькая, бегала с отцом-охотником по «тайге кормящей», и он показывал ей следы и голоса. Озеро называлось Зеркальным, и вода в нем была столь неподвижна, что отражало небо и облака с обманчивой четкостью, стирая грань между реальностями.
Она вышла на берег. И замерла. На том берегу, у самой воды, стоял лось. Не просто зверь, а воплощение самой тайги. Его шкура отливала темным бархатом, а рога, огромные, ветвистые, казалось, держали на себе небо. Он пил, медленно и важно, и каждое движение его было полной, совершенной гармонии с окружающим миром. Агаша не дышала. Она помнила отцовы слова: «Увидишь царя — молчи. Он тебе память показывает».
Лось поднял голову. Его огромные, темные глаза встретились с ее помутневшими, старческими. И в этот миг она не просто смотрела — она видела. Сквозь образ зверя проступали другие картины, как два негатива, наложенные друг на друга. Она увидела бескрайнюю степь, где трава колыхалась под ветром, как море, и по ней двигались не лоси, а мамонты, тяжелые и величавые, как ледники. Увидела людей в одеждах из шкур у костра, и их тихое горловое пение сливалось с треском пламени и воем ветра. Увидела конных воинов с раскосыми глазами, молча пересекающих каменную реку. Это была не ее жизнь. Это была память земли, на которой она жила. Сны Сибири, которые снились ей, камням, рекам и корням деревьев.
Лось фыркнул, разбив зеркало воспоминаний, развернулся и бесшумно скрылся в чаще. На воде расходились круги, смешивая отражение сосен и неба. Агаша опустилась на корточки и заглянула в воду. Ее лицо, молодое, с двумя русыми тугими косами, смотрело на нее снизу. А рядом, в глубине, чудилось что-то огромное и темное, будто спящая на дне тень древнего духа-хозяина этих мест.
Она протянула руку, чтобы коснуться воды, своего отражения, и тут тишину прорезал звук. Не птицы, не зверя. Звук похрустывающего льда, скрежета камней, тяжелого, мерного дыхания. Она обернулась. Со стороны леса, ломая подлесок, выходил Медведь. Но и это был не совсем медведь. В его облике было что-то первозданное, древнее, как сами горы. Его глаза светились спокойным, незвериным знанием. Он был Хранителем. Той самой Сибирью, что принимает и хоронит, кормит и забирает, суровой и бесконечно щедрой. Медведь остановился в десяти шагах, сел на задние лапы и смотрел на нее. И Агаша, не чувствуя страха, смотрела в ответ. Никаких слов не было. Было понимание. Он показывал ей не прошлое, а постоянное. Вечный круговорот: жизнь-смерть-зима-весна. Суровый закон, в котором и есть высшая справедливость. Он был сном земли о самой себе — тяжелым, мудрым, бесконечным.
Она кивнула ему как равная равному. Как дитя этой земли своему незримому отцу. Медведь тяжело вздохнул, развернулся и потрусил обратно в тайгу, растворяясь в тенях, будто его и не было.
А в воде у ее ног отражение начало меняться. Молодая Агаша таяла, и проступало лицо старухи — морщинистое, выгоревшее, прожитое. По воде поползли первые нити утреннего тумана, холодного и цепкого.
Резкий холод заставила ее вздрогнуть и открыть глаза. Она сидела все у того же окна. За стеклом бушевала метель, заметая следы ночи. В печи давно потухло. Щеки были влажными от слез, которых она не чувствовала.
Агафья медленно поднялась, кости ломили, протестуя против долгой неподвижности. Она подошла к печи, с трудом растопила ее, поставила чугунок с водой. Рутинные действия возвращали ее в привычный мир. Но что-то внутри перевернулось навсегда.
Она вышла на крыльцо, завернувшись в платок. Метель уже стихала, небо на востоке серело. Поселок спал. Но теперь Агафья видела его иначе. Каждый домик под шапкой снега был не убогим жильем, а форпостом человеческого тепла в огромном, равнодушном пространстве. Каждая тропинка — памятью о шагах тех, кто был до нее. А сама тайга вокруг — не угрюмой и враждебной глушью, а тем самым Медведем, тем самым Лосем. Живым, дышащим существом, которое лишь позволило людям поспать немного у себя под боком.
Она вдруг ясно вспомнила, как отец, уже больной, сказал ей перед смертью: «Не бойся зимы, дочка. Зима — это только сон. А снится Сибири весна. Вечная».
Теперь она понимала. Ей снились не просто сны. Ей приходили ее сны — сны Сибири. Ее память, ее дыхание, ее суровая, бесконечная жизнь. И в этом не было ничего страшного. Была лишь бескрайняя, всепринимающая тишина.
Агафья вернулась в дом, к теплу начинающей разгораться печи. Чайник запел свою простую, уютную песню. Она села, прикрыла глаза и улыбнулась тому, молодому отражению в воде. Она больше не была одинокой старухой в забытом поселке. Она была малой частью большого, спящего. И это наполняло ее душу таким покоем, какого не давали ни тепло печки, ни память о прошлом. Только знание, что ты — дома. В самом сердце сна, которому нет конца.
Белякова Анастасия. Цвет Солнца

Когда-то у меня была пара. Мы шли одной дорогой, несмотря на ненастье, и были так похожи… Но нас разлучил мохнатый монстр Тедди. Он растерзал мою несчастную пару прямо у меня на виду...
Теперь я одна, никому не нужная, лежу в тёмном углу шкафа. С того ужасного дня моя жизнь топталась на месте.
Но недавно ко мне подселили пару болтливых Сандаликов. Новенькие, красивые, они блестели даже в полумраке. А ещё они постоянно между собой вздорили о мелочах и в этом совсем не походили на меня и мою утраченную пару. Но Сандалики были вместе. Сквозь приоткрытую дверцу шкафа я однажды видела, как Тедди бережно принёс их в зубах к ногам хозяйки. Почему так?
Сандалики без конца щебетали о лете и утверждали, что небо голубое. Я собиралась возразить… Хотя кто станет слушать Галошу? Наверно, я стала слишком старой, и память моя дырявая. Но всё, что я помню, это серость, мутные лужи и вечный дождь.
А внутри меня всегда было тепло и сухо. И несмотря на то, что мой каблук сносился да и подошва частенько болела, я преданно берегла хозяина от сырости. Но какой прок от Галоши без пары?
А Сандалики болтали и болтали о своём: о мягкой траве, о лесных тропинках и тёплом песке. Они рассказывали о птичьих песнях, о бабочках, порхающих на лугах. Это так походило на выдумку… Но из всей этой болтовни я была готова вечно слушать об одном – о Солнце.
Сандалики говорили, что Солнце круглое и большое, как велосипедное колесо. А ещё оно горячее, как батарея. И в его лучах мир играет яркими красками.
– А какого оно цвета? – осторожно спросила я хриплым от вечной простуды голосом.
– Ой, оно то жёлтое, то почти белое, то оранжевое и даже красное… – перебивая друг друга ответили Сандалики, не умевшие толково объяснять.
Наверно мне, одинокой Галоше, не понять эту легкомысленную пару. И в тёмном шкафу, когда Сандалики уходили и становилось тихо, я пыталась представить… И мне мерещилось тепло, и я видела свет, который никогда не знала…
Но однажды дверцы шкафа широко распахнули. Хозяин, держа груду разных вещей, взял меня. Неужели обо мне вспомнили?
На руках у хозяина я покинула дом, и внутри меня всё затрепетало. Посреди двора полыхал яркий свет. Всё, что я помнила блёклым, обрело цвет. Неужели это оно?..
Хозяин отпустил меня. Весь мир превратился в свет, о котором я мечтала в своём шкафу. Мне было горячо, но не больно. Я плакала, а вокруг меня вздымались алые волны, распускались рыжие цветы, падали золотые звёзды…
Вот ты какой, цвет Солнца.
Кунина Анастасия. Не сегодня, так завтра

Каждый из нас должен поставить перед собой четкую и определенную цель, чтобы не уподобиться маятнику, который качается из стороны в сторону. У меня такая цель есть. Я хочу в Нарнию.
Кажется, что может быть проще? Худо-бедно освоить редактор изображений, выбрать фотографию, на которой ты получилась не сильно страшной и из галереи, что предложил поисковик, подобрать нужный фон – вуаля, ты в Нарнии. Вернее, не ты, а сам великий лев Аслан с твоей головой. Но это смешно и грустно одновременно, напоминая всем знакомую «картину с дыркой для лица», которую за неимением лучшего, использовали фотографы прошлого. Кстати, она называется тантамареска.
Вам кажется странным, что для восьмиклассницы, которая повидала огромное количество самых разных миров, именно Нарния стала чем-то вроде Иерусалима для измученного жаждой и опаленного солнцем пустыни крестоносца? Да-да, вы не ослышались. Путешествовать между мирами – мой дар. Или проклятие. Но никак не хобби, поскольку иногда это происходит в самый неподходящий момент. Чудеса перестают быть чудесами, если случаются слишком часто, поэтому я даже не помню, когда все это началось и нисколько не считаю себя уникальной. Мне кажется, что на такое путешествие способен каждый человек, просто сдерживает себя, боясь сделать шаг в неизвестность.
Я захожу в полутемный подъезд и внезапно оказываюсь в мире, населенном лилипутами, ростом не больше моего пальца. Они были заняты весьма амбициозным проектом – строили башню с целью добраться до небес и, как сами выражались, задать хорошую трепку богам. Мое появление заставило их крепко призадуматься, ведь до этого момента они считали себя самыми высокими и могучими существами во Вселенной.
Я чищу зубы и случайно проваливаюсь в зеркало, оказавшись в мире великанов. Они, разбившись на два лагеря, вели непримиримый спор – что же было раньше, курица или яйцо? Кажется, дело близилось к гражданской войне. Мой вопрос, касающийся петуха – птицы, которая яиц не несет, но из них вылупляется – стал причиной появления нового философского течения и рождения новой политической партии.
Малые мечтали о великом, великие спорили о малом… Интересно, если бы эти два мира слились воедино – получилось бы некое подобие нашего? Но это не Нарния… Там я так и не побывала, хотя до сих пор не теряю надежды. Может быть, завтра? Или послезавтра?
Стоит прикрыть глаза, и темнота расцветает отголосками полузабытого сна – яркое солнце, озаряющее холм, поросший вереском, тишина, нарушаемая лишь шепотом травы и треском кузнечиков, магия, пропитавшая воздух. Магию нельзя увидеть, потрогать, попробовать на вкус. Она либо есть, либо ее нет. Она переливается всеми цветами радуги у тебя в голове, а не перед глазами. Уж я-то в этом кое-что понимаю, ведь ни в одном мире, что раскрыл для меня свои объятия, настоящей магии, что пронизывает каждый удар сердца, не было. Наверное, потому, что все они были какой-то пародией, пусть часто умилительной, забавной или страшноватой, но все же пародией на то, что я каждый день вижу, находясь дома, занимаясь в школе, путешествуя по сети и вполуха слушая бубнеж телевизора. Вы чувствуете магию? Все верно, ее здесь просто нет.
Однажды я зашла в зоомагазин за кормом для рыбок. Открыв дверь, я очутилась в мире, где правили кошки, сделав людей домашними любимцами. Люди, кстати, не возражали – были спокойными и упитанными. Через некоторое время этот же магазин перенес меня в реальность, где все жители были черны, как совесть тирана, а мое появление, учитывая природную бледность, приняли за знак грядущего конца света.
Дошло до того, что приходится быть готовой ко всему. Однажды, скрипя от натуги зубами, я закончила решать громоздкую систему уравнений, заданную на дом, и, кажется, вызвала… Нет, не посланцев ада из известного фильма про проклятую шкатулку с головоломкой, а двух сантехников, неожиданно постучавших в дверь. Впрочем, это могло быть и простым совпадением. Но, если учитывать, что мы безрезультатно ждали их уже неделю, и внешне, особенно усами, они до боли напоминали братьев Марио, хоть и отрекомендовали себя чисто отечественными именами, не удивлюсь, если где-то поблизости открылся портал в очередную параллельную реальность.
Но это не Нарния… Стоит мне закрыть глаза, и озаренная солнцем фигура великого льва Аслана словно из ниоткуда появляется на вершине холма. Я иду ему навстречу, сначала медленно, потом быстрее, затем бегу, путаясь в высокой траве, но ближе он не становится. А мне так много нужно ему сказать… Я пока не знаю, что, но уверена – найду нужные слова. Дети ведь всегда знают, что сказать там, где взрослые теряются.
Однако вместо этого меня просят вынести пакет с мусором. Спускаюсь по лестнице – из-за соседской двери доносится привычное «бум-бум-бум» сабвуфера. Многих это раздражает, но меня почему-то успокаивает. Подхожу ближе.
«Нет, это не Нарния, парень,
Нет, не Нарния…»
В замешательстве трясу головой.
«Нет, мы не ангелы, парень,
Нет, не ангелы…»
А я-то уж подумала, что встретила родственную душу. Я не ангел и явно не парень – может быть, поэтому все еще не нашла нужной дороги?
Никому не рассказываю о своей мечте. Даже не потому, что понимаю, какое впечатление это произведет. Просто боюсь спугнуть удачу, ведь, если очень-очень во что-то верить, то это непременно должно произойти. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так послезавтра.
А пока бесконечный калейдоскоп, который любую странность превращает в обыденность. Люди, молчащие, как рыбы. Рыбы, говорящие, как люди (только вот желаний не исполняли). Мир, где ночь – это день. Мир, где зима – это лето. Мир, где пластик приравнен по цене к золоту (я бы стала богаче Ротшильда, высыпав там содержимое мусорного бака, к которому сейчас иду). Мир, где говорят только стихами, а проза считается пошлой (было место, где стихи, наоборот, совсем не приветствовались). Бесконечная спираль миров и времен вокруг одного единственного Солнца… Но это не Нарния.
Я закрываю глаза. Ветер треплет львиную гриву, и она напоминает нимб. В тишине, нарушаемой лишь шуршащими голосами разнотравья и песнями кузнечиков, Аслан поворачивает ко мне голову, и в его глазах светится одобрение. «Кто ищет, тот всегда найдет!» - звучит сильный, но при этом мягкий голос великого льва. Магия струится по ветру и резонирует с ударами моего сердца. Что я скажу ему, когда мой бесконечный путь на холм завершится? Наверное, я просто буду молча сидеть рядом, озаряемая светом, струящимся сквозь гриву, и отдыхать от бесконечной суеты города, похожего на муравейник, и несчетного количества реальностей, подобных муравейнику в муравейнике. Можно ли представить, что чудеса и приключения могут смертельно надоесть, если им нет никакой меры? Но, пока мечта не исполнилась, путь должен продолжаться. Поднимаясь по винтовой лестнице самых удивительных миров, я, в конце концов, непременно достигну Нарнии. Не сегодня, так завтра. И я не задумываюсь над тем, что будет, когда это случится. Я просто останусь там навсегда, с чувством блудной дочери, которая наконец-то вернулась домой.
… Открываю дверь стенного шкафа и вижу мерцающий проем, в котором отражаюсь, как в зеркале. Эх, была не была! Делаю привычный шаг вперед. И сразу же резкий голос, причем с немецким акцентом, вонзается в уши:
- Наконец-то! Сколько можно ждать?! Я тебя вызывать и требовать исполнений три мой желаний! Я хотеть богатства, славы и… - человек в красном плаще, шляпе с петушиным пером и с типично мефистофелевской внешностью неожиданно поперхнулся и выкатил на меня и без того выпученные глаза. – Ты… Ты точно есть Фауст?
Странно, знакомый сюжет, но снова озвучен пародистом… Что тут сказать? С Фаустом, господин Мефистофель, тебе сегодня точно не повезло. Натягиваю (именно натягиваю) на лицо свою самую любезную улыбку, хоть и понимаю, что получится только улыбка разочарования… И это снова не Нарния. Ну, да ничего! Не сегодня, так завтра.
Журавлева Александра. Тишина перед боем

Дождь стучал по крыше «буханки» не струями, а какой-то унылой массой. Я сидел на бронежилете, уставясь в запотевшее стекло, и пытался не слышать, как на соседней койке стонет Витька. Его уже обработали, уколы нужные вкололи, но боль – она где-то глубже, ее не задавишь.
Сашка, наш «старик», распорол банку тушёнки ножом. Звякнуло, запахло жиром и горохом.
- Ешь, студент, - бросил он мне банку. – Голодным думать о плохом легче. Ошибаешься, кстати. Тяжелее.
Я взял банку. Ложки не было, ел тем же ножом, стараясь не порезаться. Руки все ещё дрожали. С утра был бой. Короткий, яростный и очень некрасивый. Не как в кино. Больше грохота, гари и этой всепоглощающей паники, которой потом стыдишься. Я вытащил оттуда того парня. Не нашего. Молодого, почти мальчишку, с выгоревшими от ужаса глазами и раненой ногой. Тащил его под огнем в воронку, потом по-пластунски к нашим. Он всё, что-то кричал на своём языке, а я орал ему по-русски: «Молчи! Молчи, гад!» - будто он мог понять.
И вот он теперь тут, за тонкой перегородкой. Он лежит и стонет, потому, что нога его серьезно пострадала в бою.
Я никому об этом не говорил, но в тот момент, когда я упал с ним в воронку, и на секунду орудия стихли, я увидел его лицо, испачканное грязью и слезами, я не увидел в нем врага. Я видел просто человека, которому так же страшно и больно, как и мне. И эта мысль была страшнее любого обстрела. Она разъедала изнутри, как кислота. Потому что на войне так нельзя. На войне важно испытывать ненависть к чему-то абстрактному, чтобы не сойти с ума.
- О чем задумался? – Сашка присел рядом, пахнущий дымом, порохом и мокрой тканью.
- Да так…
- Про того «языка»? – Сашка угадал. Он всегда угадывал. Он прожил здесь полгода, а казалось – вечность.
- Он… он кричал, - пробормотал я. – Маму звал. По-нашему. «Мама»… Как и мы все.
- Ну да. У них тоже матери есть.
Он говорил спокойно, без злости.
- И что с ним теперь?
- Допросят. Потом – обмен, если живой будет. Его нога в плачевном состоянии, наверно, когда ты его тащил, еще сильнее ее повредил.
Я почувствовал нелепый укол гордости, но тут же поймал себя на этом и снова ушёл в себя.
- Ты знаешь, почему молчишь? Потому что боишься, что тебя не поймут. Скажут: «Что ж ты, сволочь, врага жалеть стал? Они же наших ребят…». И будут по-своему правы. И ты будешь прав. И от этой двойной правоты с ума можно сойти. Вот она, война-то. У каждого своя правда.
Он ткнул пальцем мне в грудь, туда, где под рёбрами ноет от этой неразберихи.
- Ты его спас не как врага. Ты его спас вопреки. Вопреки войне, вопреки негласному приказу «не брать пленных», вопреки всему. Потому что в тебе еще человек жив, а не только солдат. И это хорошо. И это чертовски тяжело. Поэтому и не говоришь.
Я смотрел на него, широко раскрыв глаза. Как будто он вытащил наружу все мои мысли и разложил их по полкам.
- А ты… как справляешься?
Сашка усмехнулся, и в этой усмешке была бездна усталости.
- Да никак. Просто ношу это с собой. Как рюкзак. Иногда тяжело, иногда забываю, что он есть. Главное – не дать этому «человеческому» помешать делать дело. И не дать «делу» окончательно убить в тебе человеческое. Хрупкий баланс…
Он встал, похрустел позвонками.
- А теперь иди спать. Завтра опять может быть жарко. И оставь свои мысли при себе. Они теперь твои личные трофеи. Самые ценные.
Я остался один в полутьме, под стук дождя и приглушённые голоса радиооператора. Тот парень, за перегородкой, уже не кричал. Наверное, уснул или потерял сознание.
Я никому об этом не говорил, но в ту ночь я понял, что настоящая война – это не только про территорию. Это про внутреннюю территорию в тебе самом. Её тоже приходится отстаивать каждый день, под обстрелом собственных мыслей. И я дал себе тихий обет: если вернусь живым, я расскажу об этом.
Не о подвигах, а об этой тишине после боя, в которой слышно, как в тебе борются два человека. Солдат, который должен ненавидеть. И просто человек, который может пожалеть.
А пока – надо было спать. Чтобы завтра снова делать свое дело. И оставаться при этом собой. Как бы тяжело ни было…
Кадыров Артём. Цена аплодисментов

Аплодисменты били в спину, как тяжёлые, горячие волны. Я победил. И нёс эту победу с собой в кулисы — липкую и сладкую, как перестоявшийся мёд. И наткнулся на неё.
Люси стояла у бархатного занавеса, сжимая в руках грамоту «За участие». Я ждал слёз…Дрожи... Вместо этого она подняла на меня глаза — огромные, серые, абсолютно спокойные. И пронзила меня взглядом насквозь. В нём не было обиды. Только ясное, безжалостное понимание.
Она знала. Знала всё. И моя сладкая победа превратилась во рту в комок горькой глины.
…Она появилась в классе в сентябре. Тихая, в платьях, которые наши бабушки называли «милыми», а наш класс — «позором». Лёха Громов, наш негласный король, «короновал» её в первый же день. Не жестоко, нет. С леденящей, методичной «заботой».
- Люсь, покажи, как ты ходишь?
И она шла, а они, сдвинув парты, создавали узкий коридор, смеясь тихим, шипящим смехом.
Я не участвовал. Я был специалистом по невидимости. Сидел на последней парте, втягивал голову в плечи, сливался с цветом стен. Моя стратегия выживания была проста: не быть замеченным. И она работала. Пока не появилась она. Она стала тем щитом, который принял на себя весь огонь. И в глубине души я… с облегчением выдохнул. Потому что это значило — не я. Ещё не я.
А потом был конкурс. И этот дурацкий финал. За кулисами, за минуту до выхода, Лёха туго затянул мне галстук, перекрывая дыхание.
- Артёмчик, — прошипел он, пахнущий мятной жвачкой и властью. — Если выиграешь — будешь свой. Настоящий. Если эта…
Он кивнул в сторону сцены, где Люси заканчивала своё выступление под гробовую тишину зала.
- То сам понимаешь. Ты же не хочешь в её странную компанию?
И в этот миг я увидел не её, а себя. Себя в том узком школьном коридоре из смеющихся лиц. Себя — следующим. Страх сжал горло холодными пальцами. И я кивнул. Маленький, трусливый кивок, который стал пропуском в мир «нормальных» и приговором самому себе.

На сцене Люси читала Есенина. Не читала — доверяла. Шёпотом, который был слышен до последнего ряда. Она не боролась за внимание — она его завораживала. И в этой тишине, которую она создала, моя собственная трусость зазвучала оглушительным рёвом. И родилась не злость. Родилась бешеная, ядовитая зависть. Зависть к её тихому мужеству. К тому, что у неё есть это «я», которое можно не прятать.
И я вышел. И убил эту тишину.
Моё выступление было не чтением. Это был акт вандализма. Я взял те же нежные строки и стал ломать их об колено, выкрикивать, рвать, превращая поэзию в крик агрессии. Я не смотрел в зал. Я смотрел на ухмылку Лёхи в первом ряду. Каждая его ухмылка была монетой, которой он платил мне за предательство. Я продавал чужую боль, чтобы купить себе безопасность.
Зал взревел. Их аплодисменты были одырканными, дешёвыми, как фальшивые побрякушки. Но они были моими. Я купил их. Ценой…
А сейчас она смотрела на меня. И в её взгляде я видел не себя - победителя. Я видел того парня с последней парты, который втягивает голову в плечи, который только что продал единственного в этой школе человека, понявшего, что такое честь, чтобы самому не стать мишенью.
Я хотел что-то сказать. «Прости». Или «я не хотел»... Но слова застряли в горле, превратившись в тот же комок глины. Я просто отвёл глаза и прошёл мимо, наступив на край её дурацкого синего платья. Я даже не извинился.
Лёха хлопал меня по плечу ещё неделю. Потом забыл. Грамота «За первое место» валялась у меня в столе, пока её не выбросила мама во время уборки. «Зачем тебе эта ерунда?» — спросила она. Я промолчал.
Люси через месяц перевелась в другую школу. Никто не заметил. Никто, кроме меня. В тот день я пришёл домой, закрылся в комнате и попытался прошептать те самые строки Есенина. Так, как это делала она. Но из моей груди вырывался только сдавленный, беззвучный хрип. Будто что-то внутри навсегда сломалось тогда, на сцене.
Теперь, когда я слышу аплодисменты, по спине пробегает холодок. Я никому об этом не говорил. Но иногда, встречая в толпе чей-то ясный, спокойный взгляд, я невольно отвожу глаза и прячу руки в карманы. Будто прячу ту самую грамоту. Будто прячу доказательство.
Доказательство того, что однажды я променял чужую душу на дешёвые аплодисменты. И свою — тоже. И самое грустное, что даже сейчас, спустя годы, я не уверен, что поступил бы иначе. Потому что в мире, где правит Лёха Громов, тишина Люси обречена. А мой трусливый шёпот «я» так и не научился звучать без одобрения из первого ряда.
Я никому об этом не говорил. Потому что говорить — значит признать, что та пустота, что поселилась во мне в тот день, была моим собственным выбором. И что я до сих пор в ней живу.
Рахмалова Асель. Честная краска

Меня зовут Владислава, и я ненавидела палитру красок, подаренную мамой на день рождения. Двенадцать тюбиков, аккуратно уложенных в деревянную коробку. Мама сказала: «Мир в цвете, дочь. Выбирай любой». Но я не хотела выбирать. Я хотела, чтобы всё оставалось как в детстве — чёрно-белым, простым и понятным.
Потому что в детстве папа водил меня в парк, катал на плечах и смеялся так громко, что пугал голубей. А потом он ушёл. И мир потускнел. Не буквально, конечно. Солнце всё так же светило, трава зеленела. Но внутри у меня поселилась густая, вязкая серая краска. Она заливала всё: учебники, разговоры с друзьями, даже мамину улыбку. Я носила её с собой, как невидимый плащ.
Конкурс сочинений в школе на тему «Из всех красок я выбираю эту» казался мне очередной глупостью. Сидела я на последней парте, вертела в руках карандаш и смотрела на шкаф в кабинете рисования. Там, за стеклом, стояли гипсовые фигуры — шар, куб, ваза. Все серые, безжизненные. Как я.
Учительница, Анна Сергеевна, раздала всем по листу и сказала: «Не обязательно писать. Можно нарисовать. Главное — объяснить свой выбор. Чувствуйте».
Я вздохнула, открыла свою палитру. Все краски казались мне кричаще-фальшивыми. Ярко-желтая — для счастливых. Алая — для страстных. Изумрудная — для тех, кому есть, чем гордиться. Моя рука потянулась к чёрной. Но это было слишком очевидно и… скучно.
И тут я увидела его. Маленький тюбик, прижавшийся в уголке. Сиена жжёная. Даже название странное — будто её обожгли, причинили ей боль. Цвет — не серый, но и не коричневый. Что-то среднее. Цвет осенней земли после дождя, старого дерева на нашей даче, папиной кожаной перчатки, которую он забыл.
Я выдавила немного на палитру. Краска была густой, тёплой. Я обмакнула кисть и провела по бумаге. Получилась не линия, а память.
Я нарисовала не предмет, а ощущение. Тот самый старый пень в лесу, на который мы с папой когда-то присели, чтобы разглядеть муравьёв. Я смешивала сиену с капелькой воды, и она становилась прозрачной, как тот осенний воздух. Добавила чуть-чуть чёрного — получились трещины на коре, тени. Кончиком кисти поставила несколько точек охрой — это последние листья, которые ещё держались.
И пока я рисовала, со мной говорила краска. Она шептала: «Да, я — цвет ухода. Цвет того, что закончилось. Но посмотри внимательно».
Я присмотрелась. В этом цвете не было смерти. Была тишина. Спокойствие. В нём жило тепло прошедшего лета. Этот пень не был мёртвым — он был домом для мхов, лишайников, в его щелях зимовали букашки. Он стал частью земли, чтобы дать жизнь чему-то новому.
Я поняла, что эта краска — не про потерю. Она про то, что остаётся. Про след. Про фундамент. Папа ушёл, но осталось его смехотворное умение свистеть, его любовь к старому доброму року, его история о том, как он в детстве боялся темноты. Осталась его сиена жжёная в моих глазах и в моей душе — тёплая, глубокая, настоящая.
Я не выбирала весёлую жёлтую или спокойную голубую. Я выбрала ту краску, которая была честной. Ту, что не отрицала боль, но превращала её в тихую, мудрую силу. Ту, что напоминала: даже то, что уходит, становится частью ландшафта твоей жизни. И на этом ландшафте можно строить что-то новое.
Под рисунком я вывела всего одну фразу: «Из всех красок я выбираю сиену жжёную. Потому что она — цвет памяти, которая греет, а не жжёт. Цвет земли, на которой можно стоять. Цвет моего „после“, из которого начинается моё „завтра“».
Я сдала работу. И впервые за долгое время почувствовала не тяжесть, а лёгкость. Будто я наконец-то назвала ту самую серую пелену внутри меня. И оказалось, что если в неё вглядеться, она полна тепла и жизни.
Анна Сергеевна посмотрела на мой рисунок, потом на меня. И кивнула. Без слов. Она поняла.
Я вышла из школы. Шёл октябрь, и весь мир вокруг был залит тем самым цветом — сиеной жжёной, смешанной с золотом уходящего дня. И это было не грустно. Это было красиво. По-настоящему.
Вострецова Кристина. Гордая!

— Я не могу пропускать тренировки, слышишь?! — кричала я, яростно сверкая глазами.
— Ты только вышла из больницы! Какие тренировки? — мама нахмурилась.
Я выдохнула. Из моих ноздрей повалил пар. По крайней мере, мне так показалось. В следующий момент произошло сразу несколько вещей:
Я придвинула к себе спортивную сумку и закинула ее на плечо. Рукой подхватила кроссовки и… выбежала из квартиры.
Что ж, наверное, мне не стоило так поступать, но как иначе? Турнир не за горами, а я не в форме! И ладно бы не получалось что-то конкретное. Так нет! Я не могу сделать вообще ничего! Предметы из рук валятся, повороты не крутятся, прыжки не прыгаются! Еще и эта новенькая, как там ее? Даша? Не важно. Главное, что эта Скорнякова явилась в зал и ведет себя там, словно королева! 
От мыслей о новенькой меня передернуло. Наглая, заносчивая, высокомерная… Могу продолжать этот список до бесконечности! Но всем остальным почему-то нравится. Скорее всего, они просто очарованы ее милой мордашкой и идеальными прыжкам. Ненавижу!
В зале я быстро переоделась и вышла на ковер. Скоро придет Ирина Александровна. Если к ее приходу я не буду выглядеть так, будто только что марафон пробежала, можно уходить из спорта. Ленивые здесь не задерживаются. Но… что это? Вернее, кто? В зал вплыло, не иначе, розовое облако, которое сразу окружили все мои подруги по команде. 
— А, Скорнякова, — мое лицо скривилось, и я отвернулась. И дня не проходит без перфомансов этой девчонки. Бесит!
Через пару минут, правда, весь этот почетный эскорт рассосался. Еще через пять Скорнякова вышла на ковер. В зале воцарилась тишина, которую нарушил только один голос:
— Здравствуйте, девушки!
— Здравствуйте, Ирина Александровна!
— У вас две минуты, потом засекаю двойные!
Тренировка началась. Наше негласное противостояние со Скорняковой тоже. 
— Хоп! — отсчет пошел. Мы прыгали двадцать секунд. Минуту. Многие девочки побросали скакалки, это был их предел. 
Но не я. И не Скорнякова. 
— Тяните носки! — прокричала нам Ирина Александровна, когда время перевалило за полторы минуты.
— Саша, сдавайся! Вдруг нога отвалится? — прохрипела она.
Нога у меня действительно болела.
— Сама сдавайся! — прошипела я.
— Довольно, довольно! Молодцы, девочки! — сказала Ирина Александровна, когда секундомер отсчитал три минуты.
— Разминку проводит Беляева!
Я только кивнула. Что ж, вот и посмотрим, кто на что способен. В мыслях я злорадствовала. Живым с моей разминки не уйдет никто! Особенно Скорнякова!
Мы гнулись под невероятными углами, так, что лица становились красными от приливающей к ним крови. Суставы наши хрустели – мы ведь мастера спорта, как-никак. Старенькие уже! Подкачку я специально считала медленно. С каким удовольствием я наблюдала за Скорняковой, трясущейся, как стиральная машинка на отжиме!
— …девять, десять! Закончили! — все упали на пол. Ирина Александровна не дала нам времени на отдых:
— Марш на растяжку!
И так… это были самые ужасные пятнадцать минут сегодняшнего дня. Мое больное бедро дало о себе знать, и я поверила, что оно отвалится. Лицо мое то бледнело, то багровело, но я не издала ни звука. Вот еще! Перед Скорняковой унижаться? Она, к слову, тоже держалась достойно:
Белая как мел, она закрыла глаза и что-то бубнила себе под нос. Наверное, молила Богов, чтобы это поскорее закончилось. Но рук на пол не ставила.
— Распрыжка! — сказала Ирина Александровна, когда мы собирали конечности в одну кучу. 
Поделились на две группы. Я, разумеется, оказалась в паре со Скорняковой. 
— Что, Беляева, каши мало ела? Ноги еле волочишь! — злорадствовала она.
А я пыталась сохранить хорошую мину при плохой игре: бедро немело, пуская боль по всему телу.
— На себя посмотри!
Распрыжка заканчивалась, оставался последний прыжок. Скорнякова начала первой:
—…четыре, пять! — девчонки ликовали. Она сделала сложнейший прыжок, повторив его пять раз подряд, и даже не запыхалась. Моя очередь:
— Один, два, три, четыре, — приземлив четвертый прыжок почувствовала, как пол уходит из-под ног. Бедро хрустнуло и обожгло болью. Я еле сдерживала слезы.
— Саша, у тебя все в порядке? — обеспокоено поинтересовалась Ирина Александровна.
— Да! — я встала с пола и начала заново, игнорируя боль:
…четыре, пять, шесть! Я приземлилась и повернулась к Скорняковой. Ее лицо выражало крайнюю степень изумления.
— Молодец, Беляева! — воскликнула Ирина Александровна. Я просияла.
— Снимаем грузы, идем на прогоны!
Я начала с обруча. Программа новая, элементы сложные… Но я должна делать его чисто!
Тренер назвала очередь. Первой, к моему великому неудовольствию, была Скорнякова. Она почему-то решила начать с ленты, что удивительно, ведь это ее самый стабильный вид. Но ничего. Сейчас мне не до причинно-следственных связей в голове Скорняковой. Вряд ли они чем-то обусловлены. Не может же в самом деле у нее быть рабочий мозг?
Я хмыкнула сама себе.
— Беляева, готова? — прокричала мне Ирина Александровна. Я настолько сильно ушла в себя, что пропустила очередь. Вот черт! 
Я кивнула Ирине Александровне. Из магнитофона полилась музыка:
Начала движение. Первый элемент. Дорожка шагов. Все было более чем гармонично. Я слилась с музыкой и делала программу в свое удовольствие. Именно за это я люблю художественную гимнастику! За возможность стать единым целым с музыкой! За полет без всяких крыльев… Я развернулась и приготовилась к последнему прыжку, только вот:
— Скорнякова! Уйди! — эта корова стояла в том месте, где я должна была закончить прыжок! Она отшатнулась. Я зло зыркнула на нее, но прыжок все-таки сделала.
Музыка закончилась. Я села на ковер и тяжело дышала. 
— Так, Беляева, в принципе, неплохо! Только вот прыжок твой последний мне не понравился. Переделай! Потом покажешь. И, наверное, сразу другой вид возьмешь, — протянула Ирина Александровна.
Меня хватило только на то, чтобы согласно кивнуть.
Тренировка продолжилась.
Шли дни, плавно перетекая в недели. Слишком быстро! А говорят: «время не вода». Как не вода, если уже послезавтра мы едем на соревнования? 
Под глазами у меня залегли тени, руки периодически начинали дрожать. Скорнякова на тренировках ходила мрачнее тучи, наверное, тоже переживала. Ирина Александровна гоняла всех нас до полуобморочного состояния. Уверенности такая тактика не прибавляла.
22 числа наша сборная встретилась на вокзале. Мы слишком сильно выделялись из толпы.
Сев в поезд, девочки, тайком от тренерского штаба, разложили карты. Кто-то достал печенье, кто-то – лимонад. Я не могла сосредоточиться ни на чем. Меня мутило. 
Забравшись на свою вторую полку, я уставилась в потолок. Руки тряслись. Решив хоть чем-то их занять, достала из сумки тейпы. Заклеила ими бедро, которое так и не прошло. Меня это не сильно смущало: ходить могла – и слава Богу! Немного успокоившись, я снова легла на полку, прикрыв глаза, и начала мысленно прокручивать свои программы. Сама не заметила, как отключилась.
Утром меня растолкала подруга по команде, заявив, что мы приедем через двадцать минут. Я выдохнула. Быстро умылась и собрала вещи.
На вокзале уже ждал автобус, который повез нас в зал. Девчонки расселись вместе, перекидываясь шутками и поедая шоколад, пользуясь тем, что тренеры их не видят. Скорнякова сидела в центре на заднем ряду и что-то оживленно рассказывала соседкам.
Зал, в который нас привезли, был очень красивым. Раза в два больше нашего. Нас накормили завтраком – кашей, с неопознанными кусочками фруктов, и отправили заплетаться. Дальше все завертелось слишком быстро:
Жеребьевка, списки, подача музыки. Я, если честно, не поняла, куда делось время. Вот я стою у списков, а вот уже готовлюсь к выходу на ковер. 
— Беляева, с Богом! — шепнула мне Ирина Александровна. Я сжала в кулаке полотенце, резко выдохнула, бросила его… и пошла.
Как говорила мне Ирина Александровна после выступления, я вывернула значение поговорки: «начать за здравие, закончить за упокой». Дерганая, я чуть не потеряла на первом элементе. Зато потом собралась и выдала идеальную программу!
В упражнении с мячом мне повезло меньше – потеряла предмет в самом начале упражнения.
По результатам первого дня соревнований я была на втором месте, отставая от Скорняковой на несколько десятых балла.
Вечером, заселившись в гостиницу, мы спускались на ужин, как вдруг кто-то схватил меня за волосы и дернул:
— Что, Беляева, думаешь, после такого позора сможешь собраться? — это была Скорнякова. Она расхохоталась и продолжила:
— Не мечтай! Ты всегда была второй! Живи с этим, неудачница! — она толкнула меня в стену. И ушла.
Я медленно осела на пол. Слова этой… ее слова что-то во мне задели. 
— Неудачница! — набатом стучало в моей голове. 
— Вечно вторая! —  я уставилась пустым взглядом в стену напротив. 
Может… она права? Может мне не место в этом спорте? Я заставила себя сдержать подступившие слезы. Слишком гордая! Гордая? Гордая!
Я вскочила с пола и унеслась в свой номер. В глазах моих загорелся огонь: 
Я просто обязана выиграть! Слишком гордая, чтобы проиграть!
Следующим утром я проснулась с боевым настроем. Прическа – идеальная, макияж – убийственный. 
Когда автобус привез нас к спортивному комплексу я первая побежала в зал. Двойные, разминка, растяжка – сосредоточена только на себе. Отработка программ. Все элементы точно выверены.
И вот снова – время пролетело незаметно. 
— Соберись, Беляева! Порви всех! Докажи, что можешь!
Я вышла на ковер и…
— Ты никогда так не выступала! Теперь соберись на ленту, хорошо? — Ирина Александровна крепко сжимала мои плечи и вглядывалась в глаза.
Я только улыбнулась и кивнула. 
В зоне kiss & cry сидели двое: Ирина Александровна и я. По результатам, которые выставили после булав, мы со Скорняковой сравнялись. Лента решала судьбу соревнований. 
— Беляева Александра за упражнение с лентой набирает 27,65 балла! — сердце замерло, чтобы через секунду пуститься в пляс! Я первая!
Ирина Александровна сжала меня в объятиях. Слезы катились по ее щекам. Она что-то говорила мне, но я ничего не слышала. Перевела взгляд на свою ленту:
Красный. Из всех красок я выберу эту!
Красный – моя надежда. Красный – моя победа!
Я всхлипывала, уткнувшись лицом в плечо Ирины Александровны.
Никогда еще я не была настолько счастлива!
Орехова Ангелина. Главное - начать

В то утро я проснулась с твёрдой уверенностью, что всё под контролем. Будильник звонил в 6:45. Я нажала «отложить». Потом ещё раз. И ещё. Встала в 7:15, за пять минут до выхода. Надела первую попавшуюся футболку, натянула джинсы, которые вчера валялись на стуле, схватила рюкзак и вылетела из дома без завтрака. В рюкзаке лежал несделанный доклад по истории, размокшее яблоко с прошлой недели и полторашка колы. Я бежала к остановке и думала: ничего, сегодня как-нибудь, а завтра начну новую жизнь. Эту фразу — «завтра начну новую жизнь» — я повторяла так часто, что она стёрлась до состояния пустого звука. Как мантра, которая давно не работает, но ты всё равно её бормочешь, потому что боишься замолчать.
История была третьим уроком. Я сидела за предпоследней партой, у окна, и делала вид, что читаю параграф. На самом деле я лихорадочно листала учебник в поисках хоть каких-то зацепок. Вчера я должна была сделать доклад про Куликовскую битву, но вчера я сказала себе: «Подумаю об этом завтра». Потом завтра наступило, и я сказала: «Подумаю вечером». Вечером пришло сообщение от подруги с предложением прогуляться, и я сказала: «Да ладно, успею утром». Не успела. Учительница вызвала меня к доске, я мямлила, путала даты, не могла ничего показать на карте. В классе хихикали. Она посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Знаешь, что мне обидно? Ты ведь неглупая. Ты просто не хочешь». Я вернулась на место. Мне было стыдно. Но уже на перемене я забыла об этом — потому что пришла Женя и начала рассказывать интересную историю. И я снова улетела в мысли о завтрашнем дне, о том, как я обязательно исправлюсь.
Домой я пришла в пять. Сестра сидела на кухне с кружкой чая и смотрела в одну точку. Я бросила рюкзак в коридоре, сунула голову в дверь: «Есть что-то?» — «В холодильнике суп». — «А, ну ладно, не хочу». Я хотела пойти в комнату и залипнуть в телефон, но она вдруг сказала: «Посиди со мной». Я вздохнула, но села. Села и сразу начала листать ленту. Сестра молчала. Потом спросила: «Ты уроки сделала?» — «Сделаю». — «Когда?» — «Завтра». Она посмотрела на меня. Не зло, не устало. Как-то потерянно. «Ты знаешь, — сказала она, — я тоже так жила. В твоём возрасте. Всё откладывала. Мечты откладывала. Потом институт отложила. Потом карьеру. Потом замуж. Потом думала: вот родится ребёнок, соберусь. Родила Машку и собралась. Но уже поздно было». Я перестала листать. «Что значит поздно?» — «Поздно становиться врачом. Поздно учиться на дизайнера. Поздно начинать сначала, когда тебе под сорок, а ты одна». Я не знала, что ответить. Я никогда не думала о сестре как о человеке, у которого были мечты. Она всегда была просто сестрой. А тут вдруг оказалось, что она тоже когда-то сидела за партой, тоже говорила «подумаю завтра» — и её завтра просто не случилось. Она встала, убрала кружку в мойку. «Иди учись, — сказала она. — А я позвоню насчёт курсов английского. Может, ещё не поздно».
Я пошла в комнату. Открыла учебник. И впервые за долгое время не полезла в телефон. Наверное, вы думаете, что после такого разговора я исправилась. Нет. Я продержалась три дня. А потом всё вернулось. Потому что привычка «подумаю завтра» — это не просто лень. Это система. Когда ты десять лет откладываешь всё на потом, твой мозг перестаёт воспринимать «потом» как что-то реальное. Для тебя существует только «сейчас» и «не сейчас». А «не сейчас» длится вечно. Я замечала это во всём. В том, что у меня в телефоне скопилось две тысячи непрочитанных сообщений в общих чатах, и я думала: почитаю на выходных. В том, что я три месяца обещала бабушке приехать, а она всё ждала и пекла пирожки. В том, что на письменном столе выросла гора из тетрадей, огрызков, старых чеков и пустых бутылок, и я смотрела на неё каждый вечер и думал: разберу в субботу. Суббота приходила, я сдвигала тетради на край, и гора оставалась. Она росла. Как снежный ком. Как всё, к чему я боялась прикоснуться.
Всё рухнуло в ноябре. Среда, четыре урока. Контрольная по алгебре, которую я не учила, потому что думала, что будет в пятницу. Задание по физике, которое нужно было сдать ещё во вторник. И классный час, на котором объявили: через две недели защита проектов, а я даже тему не выбрала. Я сидела на подоконнике в коридоре и смотрела в окно. За окном было серо. Внутри было серо. Я вдруг поняла, что устала. Не от школы — от себя. От этого бесконечного бега по кругу. От обещаний, которые я даю и не выполняю. От мыслей «вот сейчас соберусь» — которые длятся годами. Ко мне подошла Арина. Мы не особо дружили, но сидели рядом на биологии. «На тебе лица нет. Ты в порядке?» — «Да так, устала просто». — «Из-за проекта?» — «И из-за проекта, и вообще». Она помолчала. «А я свой уже сделала. Просто взяла и сделала. Главное — начать». Я усмехнулась: «Легко сказать “начать”». — «А ты попробуй. Не завтра. Прямо сейчас». Я посмотрела на часы. Осталось двадцать минут до конца перемены. Что можно сделать за двадцать минут? Но я вдруг вспомнила маму. Её несбывшееся завтра. Как она ждала подходящего момента двадцать лет — и момент так и не наступил. Я достала телефон. Открыла заметки. Написала: «Проект по физике. Тема: оптические иллюзии». Потом ещё три пункта. Потом открыла браузер и нашла три статьи. Сохранила ссылки. Прошло десять минут. Я сделала то, что откладывала две недели. Не идеально, не гениально — но сделала. И впервые за долгое время мне стало легче.
Я не стала другим человеком. Я не переродилась в дисциплинированного гения. Но что-то щёлкнуло. Я не убрала стол, но выкинула пустые бутылки и сложила тетради в стопку. Гора уменьшилась — и дышать стало легче. Я не прочитала две тысячи сообщений, но ответила на пять важных — тех, где меня о чём-то спрашивали. Люди получили ответы. Я перестала быть чёрной дырой. Я не сдала все долги, но подошла к учительнице по алгебре и сказала: «Я напишу контрольную в пятницу. Можно?». Она удивилась, но разрешила. Я не купила билет к бабушке, но позвонила ей и сказала: «Баб, я приеду в воскресенье. Честно». Она заплакала. Я чуть не заплакала. Это были маленькие шаги. Я даже боялась радоваться — вдруг сорвусь, вдруг опять начну откладывать. Но я заметила одну вещь. Чем меньше я откладывала, тем меньше мне хотелось откладывать. Оказывается, привычка «сделать сейчас» — это как мышца. Сначала она слабая, дрожит, болит. Но если её тренировать, она крепнет. И однажды ты просыпаешься и понимаешь: ты уже не тот, кто был год назад. Ты больше не ждёшь понедельника, чтобы начать новую жизнь. Ты просто живёшь.
Сейчас три часа ночи. Я сижу за столом. На столе порядок. Рядом кружка чая — остыла уже, но я всё равно пью. Я пишу это сочинение. Не потому, что завтра дедлайн — хотя он, конечно, завтра. А потому, что я обещала себе. Я обещала себе, что не буду больше красть у себя время. Что перестану коллекционировать невыполненные обещания. Что буду думать о завтра — но только после того, как сделаю всё, что нужно сегодня.
В девятом классе нам говорят, что мы должны выбрать будущее. Экзамены, профессию, путь. Это страшно. Это огромный груз.  Я не знаю, кем стану. Не знаю, получится ли у меня поступить, найду ли дело жизни, буду ли счастлива. Но я точно знаю: каким бы ни было моё завтра, оно будет благодарно моему сегодня. За каждый сделанный шаг. За каждый вовремя сданный долг. За каждое «сейчас» вместо «потом». Я подумаю об этом завтра. Но только о том, что уже нельзя сделать сегодня. А сегодня я сделаю всё остальное.
Бабушка дождалась меня в воскресенье. Пирожки были с капустой. Мы пили чай, и она рассказывала, как в войну бегала в школу за десять километров. Я слушала и думала: она никогда не откладывала жизнь на завтра. Она просто жила. Изо всех сил. Я хочу так же.
Храневский Максим. Держи удар

Тренер сказал, что у меня есть ровно три минуты.
Я сидел в углу раздевалки, обмотанный полотенцем, и смотрел на часы. Дворец спорта «Кристалл» гудел как растревоженный улей. Оттуда, из-за тяжелых дверей, доносился рев трибун — там на ринге шел бой. Главный бой вечера.
Серега поплыл, — выдохнул второй тренер, влетая в раздевалку. — Пропустил двоечку, сейчас добивают. Если его снимут…
Если его снимут, — перебил главный тренер, дядька лет пятидесяти с разбитыми в хрящ ушами, — то выйдет он.
Он посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Пятеро на одного — так называется этот момент, когда ты остаешься один на один с решением, от которого зависит всё.
Но в данном случае пятеро на одного выглядели иначе. Пятеро — это тренер, врач команды, секундант, представитель федерации и мой собственный страх. А один — это я.
Ты готов? — спросил тренер.
Я кивнул. Готов ли я? Кто бывает готов к бою с чемпионом Европы, действующим, непобежденным, который за последний год отправил в нокаут всех, кто выходил против него? Черт возьми, да я вообще не должен был здесь быть. Я — второй номер, запасной, мальчик для битья на тренировках. Мое дело — мешки, лапы, спарринги с основным составом. Мое дело — быть тенью, а не светом.
Серегу сняли, — объявил врач, заходя в раздевалку. — Рассечение. Кровь не останавливается. Он выбыл.
Тренер выругался. Представитель федерации, толстый мужчина в очках, развел руками:
По регламенту, если боец не может продолжать, бой передается следующему по рейтингу. Это ты, — он посмотрел на меня. — Выходишь через десять минут.
Десять минут. Пятеро на одного. Пятеро человек, которые смотрели на меня и ждали, что я скажу. Что я сделаю. Ждали, что я, девятнадцатилетний пацан, выйду против монстра, который нокаутировал пятнадцать человек подряд.
Я выйду, — сказал я.
Тренер положил руку мне на плечо:
Сынок, ты понимаешь? Он тебя просто убьет. Не в переносном смысле — в прямом. У него удар как кувалда. Ты держишь удар?
Держу, — соврал я.
На самом деле я не знал. Меня никогда не били по-настоящему. В спаррингах все работали вполсилы, берегли друг друга. А этот зверь не берег никого.
Слушай сюда, — тренер наклонился ко мне, и его разбитое лицо оказалось в сантиметре от моего. — У тебя нет шанса выиграть. Ты понял? Нет. Шанса. Но у тебя есть шанс не проиграть позорно. Три минуты. Продержись три минуты первого раунда. Если продержишься — он начнет психовать, торопиться, раскроется. Во втором раунде у него упадет выносливость — он привык заканчивать быстро. В третьем… если доживешь до третьего, он выдохнется. И тогда…
И тогда? — переспросил я.
И тогда бей, — тренер сжал кулак. — Один раз. Один удар. Вложи всего себя. Если попадешь — он упадет. Они все падают, если попасть правильно.
А если не попаду?
Если не попадешь, он добьет тебя в четвертом. Но до четвертого еще дожить надо.
Врач наклеил мне пластырь над бровью — для вида, царапины там не было, но традиция требовала. Секундант замотал бинты. Представитель федерации пожал руку и ушел. Остались только тренер и я.
Помни, — сказал тренер перед самым выходом, — пятеро на одного. Это не про бокс. Это про то, что ты один, а против тебя — он, его тренер, его секунданты, его слава и твой страх. Пятеро. А ты один. Но в ринге вы будете вдвоем. И там он один, а ты один. Уравняли.
Я вышел в коридор, ведущий к рингу. Свет здесь был тусклый, а впереди, в проеме двери, сияла арена, залитая софитами. Рев толпы нарастал с каждым шагом. Я ступил в свет — и мир взорвался криком.
Он уже был там. Чемпион. Здоровенный, бритый наголо, с перебитым носом и глазами убийцы. Он смотрел на меня и улыбался. Улыбался, как кот, увидевший мышь.
В красном углу, — загремел голос диктора, — непобежденный чемпион Европы, гроза тяжелого веса, Александр «Топор» Морозов!
Зал взревел. Он вскинул перчатки, и его угловые — тренер, секунданты, массажист — захлопали, засвистели, заорали. Четверо. Плюс он сам — пятеро. Пятеро на одного меня.
В синем углу, — диктор сделал паузу, и в его голосе послышалось удивление, — дебютант, замена, Алексей Ветров!
Зал загудел разочарованно. Кто я такой? Никто. Мешок, которого сейчас размажут по рингу. Мой угол был пуст. Только тренер стоял у канатов, да секундант с ведром воды. Один. Я.
Гонг.
Я вышел на середину ринга. Он вышел тоже — легко, пружинисто, как зверь, который знает, что добыча никуда не денется. Мы коснулись перчатками. Рефери махнул рукой — бой начался.
Первые секунды я просто двигался. Джеб, еще джеб, уход, нырк. Он пропускал мои удары мимо — я даже не пытался бить сильно, только ставил руку, мешал ему прицелиться. Он пошел вперед, зажимая меня в углу.
Не останавливайся! — орал тренер. — Двигайся!
Удар. Самый обычный, прямой правой. Я видел, как его кулак летит мне в голову, и в последний момент ушел в сторону. Перчатка скользнула по виску, но силы в ударе не было — он бил на автопилоте, разминаясь.
Первая минута. Вторая. Он начал злиться. Я не падал, не убегал, но и не подставлялся. Я просто двигался, как учили, — мелкими шажками, постоянно смещаясь, не давая себя прижать.
Конец первого раунда. Гонг. Я сел в угол, и тренер наклонился ко мне:
Отлично. Три минуты есть. Теперь второй раунд. Он пойдет вперед. Будет бить серии. Твоя задача — не пропустить чистый. Закрывай голову, терпи. Три минуты второго раунда — и он сдохнет.
Я кивнул. Руки гудели, ноги дрожали, но внутри было странное спокойствие. Я сделал то, что казалось невозможным, — продержался против монстра. Значит, можно продержаться еще.
Второй раунд. Он вышел злой. Уже без улыбки, с холодной яростью во взгляде. Он бросился на меня, как бык, и я едва успел уйти от первой серии — левый-правый-левый-апперкот. Два удара прошли вскользь, один пришелся в корпус, и я охнул, согнувшись.
Терпи! — орал тренер.
Я терпел. Закрывал голову, подставлял плечи, двигался, двигался, двигался. Он молотил по моей защите, как кузнец по наковальне. Каждый удар отдавался во всем теле, руки онемели, в глазах плыло, но я стоял. Не падал. Двигался.
Гонг. Конец второго раунда. Я рухнул на табурет, и тренер брызнул мне в лицо водой.
Слушай, — зашипел он, — он выдохся. Слышишь, как дышит? Он открыл рот, у него «сопли» пошли. Он устал. Третий раунд — он пойдет добивать. Он думает, ты на последнем издыхании. Но ты не на последнем. У тебя есть силы. Ты сохранил их, пока он молотил воздух. Выходи и лови момент. Один момент. Когда он раскроется — бей.
Я поднял глаза и посмотрел в его угол. Четверо склонились над ним: тренер, секунданты, врач. Пятеро на одного. Они что-то втирали ему, массировали, поили. Они были командой. А у меня был только тренер. И я сам.
Третий раунд.
Я вышел и сразу понял — тренер прав. Морозов дышал тяжело, руки опускал ниже, удары стали короче. Но он шел вперед, потому что привык побеждать, потому что не мог остановиться. Он хотел добить меня во что бы то ни стало.
Давай, щенок! — прохрипел он, выбрасывая джеб. Я ушел. Еще джеб. Я ныркнул. Он шагнул вперед, сокращая дистанцию, и замахнулся правой — той самой кувалдой, которой нокаутировал пятнадцать человек.
Я видел этот удар. Видел, как он летит медленно, очень медленно, потому что Морозов устал и вложил в него последние силы. Я мог уйти. Я мог уклониться. Я мог просто переждать, и бой бы кончился, и я бы проиграл по очкам, но ушел бы на своих ногах.
Но тренер сказал: «Один удар».
Вместо того чтобы уйти, я шагнул вперед. Навстречу его кулаку. Навстречу смерти. И в тот момент, когда его перчатка уже коснулась моего виска, я ударил. Коротко, резко, с земли, вкладывая весь вес, всю злость, весь страх трех раундов — левый боковой в челюсть.
Мир взорвался тишиной.
Я открыл глаза и понял, что лежу на спине. Надо мной склонились лица: рефери, тренер, врач. Красные огоньки камер, гул толпы. Я попытался встать, но руки не слушались.
Лежи, лежи, — сказал тренер. — Всё хорошо.
Что случилось? — спросил я языком, который еле ворочался.
Ты его вырубил, — улыбнулся тренер. — Чистый нокаут. Твой удар прошел. А его — чуть позже. Ты упал, но он упал раньше. Ты победил.
Я закрыл глаза. Пятеро на одного. Пятеро в его углу, пятеро против меня одного. А в ринге мы были вдвоем. И он проиграл.
Толпа ревела. Мое имя скандировали десятки тысяч глоток. А я лежал на холодном полу ринга и улыбался. Потому что понял главное: иногда пятеро на одного — это не приговор. Это просто шанс стать одним на пятерых.
В. К
Душный, старый, на каждой кочке подпрыгивает и клюет носом дорогу.